bannerbannerbanner
Смерть Ланде

Михаил Петрович Арцыбашев
Смерть Ланде

Полная версия

IV

Утром на другой день Ланде пошел в острог. За городом, на нежно-зеленом лугу, по широкому откосу реки резко белели белые стены и чернели одинокие солдаты, пронзая голубой воздух блестящими на солнце штыками.

Ланде проводили к смотрителю, у которого была борода по пояс, белая, седая, такая, какую пишут всегда на плоских суздальских иконах. Он вежливо уставился на Ланде и вопросительно пошевелил тонкими, недоверчивыми губами.

– Моя фамилия – Ланде. Вы меня, наверное, знаете?.. Я бы очень хотел повидать того Ткачева, которого третьего дня оправдали в суде. Я узнал, что он еще у вас…

Иконописный смотритель тюрьмы шевельнул костлявыми пальцами.

– Это можно… Он у нас еще. Видеть его, конечно, можно! – повторил он, как будто стараясь уверить себя самого. – Я вас велю проводить… Или, может, сюда позвать?

– Лучше я сам к нему пойду, – он, может, еще и не захочет ко мне. Я с ним, собственно, почти что незнаком.

Смотритель в упор посмотрел на Ланде.

– Сидоров, проводи! – вдруг сердито насупив брови, сказал он и перестал смотреть на Ланде.

– Что ж, я буду распоряжаться им, знаете?.. – доверчиво говорил Ланде. – Я хочу, видите ли, предложить ему…

– А это уж вы там с ним поговорите! – еще сердитее буркнул смотритель и стал трогать бумаги на столе.

Ланде стало стыдно за смотрителя, за его грубость и холодность, и он заторопился.

Старый, бритый и щетинистый солдат, в черном мешковатом мундире, разорванном под мышками, шевельнул в сторону Ланде обшлагом с потертыми нашивками и сказал:

– Слушаю, ваше благородие!.. Пожалуйте, господин!

Ланде пошел за ним на двор.

Двор был чистый и большой, но на нем не росла трава и было душно и жарко, несмотря на мягкое весеннее небо, сверкавшее вверху. Пахло кислыми щами, швальней и приторным, противно-нудным запахом отхожего места.

– Нехорошо у вас тут… – сказал Ланде.

Сидоров оглянул двор маленькими мужицкими глазками, как будто с веселым недоумением отыскивая, что же тут было нехорошего.

– Так точно! – сказал он все-таки, так быстро и охотно, как будто ему доставило большое удовольствие согласиться с Ланде.

Ланде посмотрел, как тяжело и крепко шагал он корявыми мужицкими ногами и прибавил:

– Скверная у вас тут служба: людей стеречь!

– Так точно! – так же охотно ответил Сидоров.

– Лучше бы землю в деревне пахать! – продолжал Ланде, жалея его.

– Что ж, – сказал Сидоров, – и землю пахать хорошо.

От его охотного и веселого голоса и Ланде стало весело.

– Отчего Ткачева до сих пор не выпускают? Ведь его уже оправдали?

– Не идет ен сам! – улыбаясь, ответил Сидоров.

– Почему? – удивился Ланде.

– «Некуда мне, говорит, идти…» История! Чудак человек!

Ланде задумался, и скорбная тень легла ему на лицо и на душу.

Они уже прошли двор и пошли по узкому сводчатому коридору; тут было странно темно после яркого солнечного света на дворе; везде был холодный, грязно-белый камень и зеленое старое железо.

Из двери в дверь безучастно и лениво ходили грязно и безобразно одетые люди, молодые и старые, но все с одинаково бескровными, нездоровыми, опухшими лицами. Недружелюбно наглыми глазами они провожали Ланде, останавливаясь у стен, а потом безучастно, как тени, уходили куда-то в глубь сырых коридоров, и было что-то опасное, страшное в этих бессмысленных, равнодушных движениях. В одной камере кто-то старался петь, и было видно, что он нарочно тратит на это больше сил, чем надо, и самое пение походило больше на проклятие, – такой дикий был мотив и столько в нем скверных слов.

– Ткачев! – споро крикнул Сидоров вдоль по коридору.

– Эй, Ткачев!.. Эй… ты!.. Тебя!.. Чуешь! – нестройно закричали несколько голосов, точно обрадовавшись предлогу прокричать не зря, а для какой-то надобности.

На пороге одной камеры показался человек в большой, не по росту, арестантской куртке, худой, черный. Смуглое, скуластое лицо его смотрело на Ланде сумрачно и недоверчиво.

– Я к вам… – доверчиво улыбаясь и точно стараясь этой улыбкой стать ближе и понятней Ткачеву, сказал Ланде и протянул руку.

Ткачев неловко, как будто и не удивившись его приходу, подал свою.

– Я с вами хотел поговорить… – прибавил Ланде. Ткачев еще недоверчивее посмотрел на него, прикусил тонкую, сухую губу, потом нехотя отступил в сторону и назад шага два и сказал надтреснутым, глуховатым голосом:

– Я тут живу… вот…

Ланде вошел за ним в одиночную камеру. Это была сводчатая комната, такая низкая, сырая и затхлая, что странно было думать, что в ней живет большой человек, а не какое-нибудь маленькое, трусливое животное.

Ткачев подумал, нахмурился и подставил Ланде табуретку.

– Садитесь, пожалуйста… – сказал он с неопределенным выражением.

Ланде сел и мягко смотрел на Ткачева.

– Что вам от меня угодно? – беспокойно хмурясь под его взглядом, спросил Ткачев.

Когда он хмурился, лицо его принимало не суровое, а жалкое выражение, какое бывает у обиженных детей.

– Мне ничего не угодно… – добродушно возразил Ланде. – Я просто узнал о вас и пришел.

– Зачем же? – недоверчиво пробормотал Ткачев.

– Так. Мне стало больно, что вы так озлоблены и несчастны; я и подумал, что, может быть, вам будет легче, если я приду…

– Сострадание?.. Не нуждаюсь! – отрывисто и глухо возразил Ткачев и отвернулся к окну, перебирая по краю стола грязными худыми пальцами.

Ланде тихо взял Ткачева за руку.

– Зачем вы так говорите?.. Ведь это неправда… Ведь вы и несчастны, и озлобились, и украли только потому, что мало видели сострадания и любви в своей жизни. Я пришел к вам без всякой задней мысли, с открытым сердцем, с искренним желанием вам чем-нибудь помочь… Зачем же вы меня обижаете?

Ткачев пугливо посмотрел на руку Ланде, которая мягко и доверчиво держала его за черные пальцы, и вдруг покраснел.

– Никого мне не надо… – тихо, но упорно ответил он и незаметно убрал руку. – Все это одни глупости…

– Почему? – болезненно подняв брови, спросил Ланде.

Ткачев повернул к нему голову и презрительно через силу усмехнулся.

– Ваш наивный вопрос ставит меня в глупое положение… – бравирующим тоном, в котором сквозь неестественную витиеватость ясно слышалось что-то озлобленное и горькое, сказал он. – Вам… а впрочем, с какой это стати я с вами разговаривать буду! – вздернул он плечами и отвернулся к окну, на котором, неслышно ворошась за стеклом и решеткой, гулили голуби.

– Вот кормлю их… друзья! – помолчав, неожиданно проговорил он и конфузливо улыбнулся одним краем тонких страдальческих губ.

– Голубей?.. Да!.. – обрадовался улыбке Ланде и широко улыбнулся сам. – Конечно, друзья! Это ведь неправда, что вечная вражда и необходимость истреблять… Такой необходимости не может быть, не должно быть, не должно быть!.. Надо, напротив, защищать… все одного и один всех… и быть друзьями, братьями даже! Я, знаете, верю, что все ошибка, что все не так, и все надо поправить, докончить… и что это-то и есть миссия человека!.. Я верю!..

– Не понимаю я вашего красноречия! – упрямо и угрюмо, но, как показалось Ланде, нарочно так ответил Ткачев.

Ланде улыбнулся.

– Я не умею говорить лучше… Разве вы меня, правда, не понимаете? Мне кажется, нет… Я хотел сказать, что нет злобы и ненависти самих по себе, что это только следствие работы над миром, и их надо устранить…

– Ишь, – насмешливо вставил Ткачев. – Легко.

– Нет, не легко… трудно, страшно трудно! Но не невозможно: нет такой ненависти и злобы, которых нельзя было бы победить!

– К чему вы мне все это говорите? – остро перебил Ткачев.

– Я к тому говорю, – заторопился Ланде, точно боясь, что Ткачев уйдет, и опять беря его за руку, – что вижу… мне кажется, что вы перестали верить в эту возможность, а поверили в то, что зло вечно, что зло везде торжествует и что надо не бороться с ним, а служить ему! А это ужасно!.. Это не так. Вы просто упали духом, озлобились, и теперь вы только искусственно сгущаете атмосферу вражды, воображая, что, наконец, научились дышать по-настоящему… Ах, Ткачев, какая это ужасная ошибка! И ведь чувствуете ее вы: ведь вам тяжело дышать, трудно? Да?

Ткачев угрюмо молчал и дышал тяжело, через нос.

– Не надо вражду встречать враждою! – говорил Ланде, блестя открытыми глазами, как будто не думая о том, что говорит, точно и не говорил, а пел, выливая песню прямо из сердца: – Этим она побеждается! И никогда не чувствуется такой радости, такой легкости, такого удовлетворения, как тогда, когда вы побеждаете вражду в себе, не отвечая ею на чужую вражду!.. Разве это чувство не указывает, где путь?.. Какая радость это чувствовать! Каких страшных мук нельзя перенести за эту радость!.. Ну, пусть к вам люди относятся дурно, жестоко даже, пусть условия вашей жизни тяжелы, пусть это так; но ведь внешние условия жизни и не могут быть совершенно одинаковыми у всех людей, и с этим так легко, в сущности, мириться, если…

– А вы были когда-нибудь голодны? – вдруг язвительно перебил Ткачев. – А, господин Ланде?

– Ах, Боже мой, зачем вы говорите так! – с мольбой, вонзавшейся в душу, заспешил Ланде. – Ведь вы же знаете, что и голод, и муку, и самую смерть можно перенести за идею… Мученики же умирали в страшных мучениях…

– Так то мученики! – вздернув головой, возразил Ткачев.

– Разве вы думаете, Ткачев, что все мученики были какими-то особенными людьми? Нет, и я, и вы, и всякий самый маленький человек все перенесет за идею, раз только эта идея будет его идеей, его чувством! Правда ведь?

– Может, и правда… – угрюмо ответил Ткачев.

– Правда! – радостно подхватил Ланде, и все лицо его осветилось. – Правда есть в человеке, эта великая сила, именно в человеке она есть! А раз так, значит, он все может, всякий все может!.. Против любой силы может бороться и победить… Почему вы украли, Ткачев?

 

Ткачев вздрогнул, быстро стал бледнеть, так что ясно было видно, как постепенно кровь отливает от лица, и широко раскрытыми глазами, из которых выглянула страшная мучительная рана, с бешенством уставился на Ланде:

– А вам какое дело? – хрипло проговорил он, вытягивая к нему худую черную шею.

– Я знаю, почему, – вздрогнувшими губами, но твердо проговорил Ланде, – и хочу об этом говорить…

Ткачев неподвижно и жутко смотрел ему прямо в глаза. Ланде близко видел его темные зрачки, ставшие совсем круглыми, и сквозь них смотрела на него бессильная, затаившаяся навсегда вечная обида и ненависть. Ланде почему-то подумал, что если он моргнет, то Ткачев или ударит его, или плюнет в лицо. Но он не моргнул.

Ткачев вдруг опустил глаза.

– Ничего вы не знаете! – сказал он тихо, грубо и с вызовом.

– Нет, знаю! – твердо возразил Ланде. – Я ведь знаю всю вашу жизнь, мне говорили о ней много… Да вы и сами рассказывали много, когда говорили в суде… Мне передавали. Вы так правильно и ярко описали ее, что трудно было бы…

Неумное, хвастливое выражение появилось на лице Ткачева.

– А вы думаете, только вы, господа студенты, говорить умеете? Нет, прошли те времена! Теперь… – некстати заговорил он.

– Ведь вы потому и украли, что никогда вором не были… – не слушая его, продолжал Ланде. – Я знаю, вы всегда жили страшно тяжело, но не только не крали, вы даже не пили никогда, не курили… Нашли же вы в себе силы тогда все учиться? Я знаю… Я знаю и как вы изучали Евангелие, как вы перестали мясо есть…

– Глупости все это! – с неестественным, деланным презрением возразил Ткачев.

– Нет, не глупости! Это великое дело, когда человек так работает над самим собой! На это надо большую, громадную силу. И она у вас была… Отчего же ее теперь нет, Ткачев? – с мольбой, хватая его за руки, говорил Ланде. – Отчего вы не боролись до конца?

– До какого же такого конца? позвольте вас спросить, господин Ланде? – скривив все лицо в злорадную и вместе жалкую гримасу и вырывая руки, спросил Ткачев.

– До победы, Ткачев! – вставая к нему, ответил Ланде. – Человек все может победить за свою идею; а у вас была своя идея, что все люди одно, и жизнь, чувство должно быть одно и хорошо! И вы бы победили, Ткачев, вы – сильный человек! Почему же вы упали духом, что случилось?

Ткачев молчал. Замолчал и Ланде в странном трепете. Страшный подъем, с которым он говорил, обессилел его. Светлые волосы прилипли ко лбу, губы и руки дрожали, и только глаза по-прежнему светились любовью и жалостью.

Ткачев довольно долго молчал.

– Слушайте, господин Ланде, – заговорил он, подняв голову, но не глядя на Ланде: – вы вот говорите, что знаете меня, и говорите верно… знаете… всю мою разнесчастную жизнь и все мои горькие страдания вы знаете… да… Только ведь и я вас знаю, господин Ланде, не хуже вашего! Вот-с! Вы, господин Ланде, очень хороший человек, – о вас все так говорят, и я знаю. Лучше вас у нас в городе, а может, и нигде, нет… Я так полагаю, что вы, может, святой человек, потому что душа у вас чистая… ровно стекло! А позвольте вас спросить: где же вы-то были, когда… все это происходило со мной?..

Ланде поднял руку.

– Нет, позвольте теперь мне сказать! – крепким, злым голосом перебил Ткачев. – Много вы в моей жизни значили, господин Ланде, если правду сказать: я вас давно знаю; мальчиком вы еще были, а и я не Бог весть каким взрослым был, когда… Очень много вы для меня тогда значили! А вы помните, господин Ланде, как я к вам приходил за книгами? Еще вы ехать собирались, в передней чемодан увязывали… Я до того, чтобы увидеть вас, три года ждал, а что вы мне сказали? Ланде весь задергался в мучительном волнении.

– Ткачев, Ткачев, это правда… только ведь… – жалобно закричал он.

Ткачев повернулся к нему черным каменным лицом и режущим голосом, сквозь зубы проговорил:

– А вы мне сказали, что, мол, едете… некогда вам, после обещали поговорить! Только и всего… А я от вас тогда слова на всю жизнь ждал… Что-нибудь одно: или вы меня не поняли, проглядели, что во мне было настоящее, или видели, да свой отъезд, дело выше поставили. Так, господин Ланде? Или, может, я не понимаю?..

– Богом вам клянусь, – вскрикнул Ланде, – что, если бы я понял тогда, я остался бы… Вы сами виноваты, Ткачев! Надо было приступить прямее, сильнее, постучаться в душу прямо! Ведь вы же видели, что я просто не понимаю!

Ткачев медленно и зло усмехнулся.

– Видел, в том-то и дело, что видел. Это-то меня, может, раз и навсегда и с дороги-то сбило.

Ланде широко раскрыл глаза.

– Если бы вы, господин Ланде, поставили свой отъезд по делу, интерес свой важнее того, что человек к вам со всею душою пришел, я просто, может, плюнул бы на вас и сказал: «Дрянь человечишко, такой, как и все, дрянь!» А то нет… Увидел я, что вы просто меня не понимаете, не видите моей муки…

Ланде мучительно сжал пальцы.

– Ведь это может со всяким человеком случиться! Ведь бывает такое состояние, точно душа в нем спит… Вот и я спал тогда. А вы… отчего вы не разбудили, не растолкали?

Опять Ткачев также медленно и зло усмехнулся.

– А я подумал так, господин Ланде… – Его глухой голос зазвучал торжественностью, долгожданной, из души выболевшей исповедью. – Ведь вот, человек – самый лучший, другого такого, может, во всю жизнь не встретишь, а достучаться в душу и к нему трудно…

– Не всегда же, Ткачев…

– Ну, не всегда… Так ведь это же – во-о-н какой человек! А вот и его иной раз толкать нужно, чтобы он чужою болью поболел!.. А что ж тогда другие-то?.. Ведь, пожалуй, и не растолкаешь… а, как вы думаете? – с насмешкой спросил Ткачев.

– Не может быть! Надо толкать… можно!

– Да ведь этак всякого человека расталкивать и сил не хватит… А жить же когда? А?..

Ткачев торжествующе замолчал. Ланде светло улыбнулся и тихо заговорил:

– Ткачев, да ведь в этом же и жизнь!.. Отзвук этого стука и есть счастье, счастье самое захватывающее, великое счастье – слышать ответ и сознавать, что если даже мы и не достучимся во все сердца, в одно общее человеческое сердце, то ведь не умрет начатый нами стук, будут стучать другие, за нами, пройдет он из сердца в сердце, и когда-то… Ткачев…

– А, ха-а! – хрипло и громко не то захохотал, не то закричал от боли Ткачев. – Фью! – резко свистнул он.

– Вам кажется это смешным, Ткачев? – с широко открытыми глазами спросил Ланде. – Вы не верите?

– А вы как думали?.. Так это, значит, одной мечтой жить, в страдании счастье искать?.. А сам-то, сам… так и умирай, как жил? Как будто и не стучался? Го-го! И пить – умереть, и не пить – умереть! Нашли дурака, как же! Энто кой-кому лучше не надо!

Голос у него стал какой-то гокающий, нахальный и пустой. И если у Ланде была надежда, что Ткачев поймет его, то в эту минуту, под звуки этого голоса сразу, невидимая, неодолимая, стала между ними непроницаемая стена, и холод ее проник до самых сердец обоих. И то, что произошло дальше, было уже дико, нелепо и безобразно.

– Ткачев, – робко и растерянно заговорил Ланде, – опомнитесь… Разве вы не понимаете?.. Уйдите отсюда, – на вас это ужасная обстановка повлияла!

– Куда идти-то? – издевался Ткачев.

– Куда-нибудь… ко мне… Я вам денег принес… Вы возьмите и уедете отсюда, забудете; а когда пройдет время, вы опомн…

– Де-нег? – сощурившись, переспросил Ткачев и вдруг страшно грубо, резко и отчаянно крикнул:

– Не надо мне твоих денег! Деньгами заткнуть хочешь! Убир-райся!

– Ткачев, Ткачев… за что? Как вам стыдно будет потом! Милый Ткачев, ведь я… – с горькой мукой говорил Ланде и судорожно хватал его за руки.

Но Ткачев с силой вырвался, как-то с размаху повернулся, быстро вышел из камеры, но сейчас же и вернулся. Он остановился на пороге, несколько секунд неподвижно и пристально смотрел на Ланде, потом тихо проговорил, точно про себя:

– Блаженный… – И еще тише, но язвительно и зло, как будто источая тонкий яд, прибавил: – Святая душа на костылях… дурак!..

Потом по-солдатски резко повернулся и пошел вдоль коридора.

– Ткачев! – позвал Ланде. – Ткачев!

Но Ткачев не отозвался и ушел.

V

Поздно вечером Шишмарев пришел к Ланде. Маленький студент с резким голосом и торопливыми движениями, весь находился под впечатлением решения Ланде отдать деньги. Но он чувствовал себя как-то странно: то, что хотел сделать Ланде, восхищало его и наполняло душу умилением, захватывающим чувством необыкновенного подъема; но в то же время ему было странно и неловко, точно сам он делал что-то дурное, чего не следовало бы делать.

– Да я-то, собственно, при чем? – успокаивал он себя; но все было также неловко.

Он торопливо вошел в комнату, пожал Ланде руку и сказал, почему-то избегая смотреть ему прямо в глаза.

– Ну, вот и я…

Ланде сейчас же полез в стол и достал деньги – четыре пачки длинных, красивых бумажек, сухо шелестевших в его тонких пальцах.

– Я хотел тебе сказать… – вдруг, точно его толкнуло, заговорил Шишмарев резким, но смущенным голосом. – Может, не все?..

Ланде, как будто думая о чем-то другом, просто сказал:

– Все равно, отдавать, так все… Он помолчал, подумал и прибавил:

– Леня, я с тобой не пойду, ты сам раздай; я скажу тебе, почему: мама страшно сердится на меня за эти деньги… надо успокоить, поговорить…

Шишмарев нерешительно взял деньги.

– Вот, видишь, и твоя мать сердится… – неуверенно возразил он.

Ланде бледно, но твердо улыбнулся.

– В таких случаях не надо думать о матери! – серьезно ответил он.

Шишмарев все не двигался, и все более и более становилось ему неловко.

– Я, право, не знаю… – говорил он. – Как же я сам…

Ланде опять улыбнулся, но уже светло и ласково.

– Как-нибудь… – махнул он рукой. – Сердце подскажет. Да и не Бог весть какое уж это трудное дело.

– Ну, как знаешь! – все так же нерешительно согласился Шишмарев и взял фуражку. Почему-то ему вдруг до слез стало жалко Ланде. В комнате было как-то неуютно, пусто и веяло чем-то монашеским, одиноким. У Ланде был больной и унылый вид. И против воли Шишмареву было странно и непонятно, что у человека, делавшего такое хорошее, большое дело, не было на лице радости и гордости.

«Странный он какой-то!» – подумал Шишмарев, и эта мысль, как-то незаметно для его сознания, ослабила в нем чувство к Ланде и его поступку.

– До свидания, – сказал Ланде.

– Ваня! – крикнул за дверью дрожащий и странный голос матери Ланде.

Губы Ланде страдальчески вздрогнули.

– Иди лучше! – тихо, но твердо сказал он Шишмареву.

Шишмарев мялся. Деньги почти физически жгли ему руки, точно уворованные.

– Просто это надо оставить! – сказал он с легким оттенком смутной, неприятной досады. Ланде покачал головой.

– Нет, – сказал он, – это надо сделать. Там страшная нужда, горе… а маме только кажется, что она страдает… Все равно эти деньги я должен был истратить на себя.

Мать Ланде вошла. Всегда мягкое, освещенное печалью и добродушием старое лицо ее было возбуждено, зло и жестоко. Дышала она тяжело и часто, так что это дыхание было слышно по всей комнате.

Ланде быстро пошел ей навстречу, взял за обе руки и притянул их к груди.

– Мама… – твердо сказал он, заглядывая ей в глаза. – Не надо!

Шишмарев неловко поклонился. Мать выдернула руки.

– Что не надо? – резко и громко, озлобленным, срывающимся голосом, по которому было видно, как много она кричала и плакала, заговорила она. – Ты права не имеешь! Отец работал всю жизнь не для каких-то нищих! Дурак!

Шишмарев стоял красный и растерянный, машинально держа деньги перед собою.

– Иди, Леня!.. – печально, но спокойно сказал ему Ланде.

Мать дико вскочила и загородила дорогу, хотя Шишмарев и не трогался с места. Седые волосы спутались у нее на лбу, и было что-то хищное, нечеловеческое в округлившихся, ополоумевших глазах.

– Это вы его сбиваете! – со страшной злобой закричала она. – Как вы смеете? Я жаловаться буду! Это грабеж… Обрадовались!

– Я… – растерянно и оскорбленно начал Шишмарев.

– Отдайте! – взвизгнула старуха и быстро выхватила из рук Шишмарева деньги, по-птичьи согнув пальцы, сразу ставшие костлявыми и крючковатыми, как когти.

Вдруг страшная злоба и обида вспыхнули на лице маленького студента.

– Да возьмите, пожалуйста! – вздернув плечами и сжав кулаки, резко вскрикнул он так громко, что слышно было на улице.

И сразу все стихло. Старуха смотрела на него круглыми, странными и страшными глазами. Шишмарев повернулся к Ланде, пошевелил губами, задохнулся, и судорога задергала его левый глаз и щеку. Его душила обида и гнев, и были они против Ланде.

– Т… так нельзя… – проговорил он. – Прощай, я пойду… ххм…

– Иди, Леня… – также печально и также спокойно ответил Ланде. – Не сердись на меня!

 

Шишмарев двинулся, растерянно скривился, точно хотел еще что-то сказать, но не сказал и ушел.

Тихо стало в комнате. Мать Ланде крепко держала руку глубоко в кармане вместе с деньгами, зажатыми в ней, а Ланде смотрел на нее печально и ровно открытыми глазами. Их было двое в маленькой комнатке, но каждый чувствовал себя как будто был один.

– Ты, пожалуйста, выкинь из головы эту дурь! – все еще сдавленным голосом, наконец, проговорила мать.

– Это не дурь… – покачал головой Ланде.

– Кого ты этим думаешь удивить? – язвительно продолжала мать. – Как тебе не стыдно, – до чего довел! – вдруг жалко и слезливо проговорила она, вынула руку из кармана и заплакала.

– Это не я довел… – возразил Ланде. Мать плакала. Ланде молчал, горько сжав руки. В комнате было темно и грустно.

– Сам мне потом спасибо скажешь! – уже тихо проговорила мать.

– Не знаю. Слушай, мама, раз ты мне не даешь денег, я не буду требовать. Пусть они будут тебе… Острая, горькая обида кольнула мать в сердце.

– Что-о ты говоришь! – со слезами негодования крикнула она, укоризненно всплеснув руками. – Да разве я для себя!.. Зачем они мне?.. Мне умирать пора… Что ты говоришь, опомнись!

Ланде помолчал.

– Я знаю… – сказал он. – Но я не то хочу сказать. Я ведь, мама, люблю вас, страшно люблю. Но вы думаете, что, сберегая для меня эти деньги, спасаете меня от гибели; а я думаю, что этим вы меня губите. Неужели вы думаете, что я возьму эти деньги для себя только?.. Все равно, этим или другим, а я отдал бы деньги тем, кому чувствовал бы, что их должен отдать… А потому…

– Да что ты, наконец, с ума сошел, что ли? – крикнула мать, и голос ее прозвучал негодующе и недоуменно. – Да чем же ты жить будешь?

– Как-нибудь проживу, – об этом не надо думать, – убежденно ответил Ланде.

– На моей шее вечно будешь сидеть? – ядовито и грубо спросила она.

– Нет, – со спокойной печалью возразил Ланде, – я уйду от вас. Нам трудно жить вместе, не надо: вы не дадите жить мне так, как я хочу; а я буду мучить вас… Лучше я буду жить один.

Мать широко раскрыла глаза, и кровь медленно отлила с ее лица.

– Ваня… что ты говоришь? – с ужасом пробормотала она, и лицо и голос ее стали растерянными и жалкими.

Ланде тихо вздохнул, подошел к ней, стал на колени и нежно стал целовать ее мокрую от слез руку.

Она смотрела на его голову с мягкими слабыми волосами и чувствовала, что нечто громадное, неодолимое надвигается на нее.

– Не плачь, мама!.. Так лучше будет… – тихо говорил Ланде убежденным, ровным голосом.

Рейтинг@Mail.ru