Дождь лил как из ведра, и по всему лесу шел долгий, непрестанный шум. Иногда казалось, что вблизи, за кустом, кто-то всхлипывает и плачет тоненьким серебристым плачем. А потом становилось слышно, что то вода звенит.
Ланде лежал в шалаше. Мокро, душно и непроницаемо темно было вокруг. Иногда ему казалось, что он лежит в бесконечной пустоте, когда Ланде с трудом поднимал горячую дрожащую руку, у самого лица натыкался на невидимые, намокшие, тяжелые ветви, и на его лицо падали крупные холодные капли. Голова горела, страшный озноб рвал все тело, и Ланде бессильно корчился на земле, напрасно стараясь согреться под мокрым подрясником. Перед открытыми глазами во мраке сыпались огненные искры и крутились золотые круги. Физическая тоска сжимала сердце.
«Я умираю… – подумал Ланде. – Так… Господи, да будет воля твоя!»
От холода, от боли он плакал. Одинокие, никому не зримые, капали горячие слезы на мокрую землю, попадали в рот, на судорожно колотившиеся зубы.
– Господи, Господи!.. – тихо позвал он, и этот одинокий звук был так странен во мраке и лесу, что ему самому показалось, будто все стихло на мгновение; стихло и прислушалось; а потом еще сильнее, и близко и далеко, зашумел по лесу дождь и захлюпала вода.
Ланде забылся, неподвижно скорчившись на земле коленями в подтекшей холодной луже. Был бред.
Из мрака выглянула большая заячья голова. Длинные уши были прижаты назад, и красные глаза в упор смотрели на Ланде. Что-то ужасное, насмешливое и злое было в этой молчащей голове. Она тихо, медленно, чуть заметно кивала Ланде. Вдруг все вокруг осветилось желтым светом, точно где-то близко, за спиной, стала невидимая лампа и при ее странном свете Ланде, как будто со стороны, увидел свое тело, скорченное в луже, безобразное и жалкое, облипшее мокрым черным подрясником, грязное, несчастное, как червь. Страшная мука и страх приблизились к сердцу Ланде. С диким, нелепым криком он сел, стукнувшись головой о ветки. Целые струи холодной воды полились на него, но он не очнулся. Масса знакомых лиц, живых, блестящих глазами, бесконечной лентой уходящей вдаль, стали приближаться к нему. Они подходили, наклонялись к нему, смотрели и отходили, а за ними шли новые. Лампа уже не стояла за спиной Ланде, а как будто от него самого шел слабый, но ясный свет и ложился на наклоняющиеся к нему лица все дальше и дальше во все стороны. Стало тихо и хорошо. А потом опять засветилась лампа и опять корчилось черное, как раздавленный червяк, тело, и опять что-то кивала заячья голова.
Не мысль и не бред, и не чувство, а яркий свет какого-то чудесного проникновения пронизал воспаленный мозг Ланде, и в ту же минуту вся жизнь его раскололась надвое: будто то что-то громадное, светлое и чудесное в своей непонятности, что он делал всю жизнь, отошло от него и медленно расплылось, наполняя все вокруг; а его самого острое страдание, одинокое, непобедимое и последнее схватило, впустило острые когти и страшно придавило к земле.
– А… а!.. – слабо и тоненько прокричал во мраке Ланде.
Рязанские мужики, плотники, пробираясь на родину, в лесу, далеко от жилья, наткнулись на мертвого человека.
Труп лежал в шалаше, набросанном из сухих и вялых веток, поджав ноги и скрючив пальцы рук. Голова на длинной тонкой шее подвернулась так, что лица не было видно. На нем был черный подрясник, слежавшийся в грязные комья; одна нога почему-то была босая. От трупа шел тяжелый мертвый запах и странно и страшно мешался с тонким и сладковатым запахом вянущего папоротника, которым поросло это место.
Один из плотников, рыжий высокий мужик, потрогал ногу трупа носком сапога. Мертвая ступня чуть-чуть шевельнулась и замерла.
– Померши… – глубокомысленно проговорил мужик, почесал затылок, постоял и вдруг с исказившимся от страха и непонятной ему самому мучительной злобы лицом дернул и потащил труп из шалаша за ногу. Голова закачалась и запрыгала по земле, руки шлепнулись на землю, как будто тяжело всплеснули, и поволоклись, ковыряя пыль. И сразу пахнуло таким ужасным, омерзительным запахом, что мужиков шатнуло.
– О, черт! – удивленно сказал рыжий мужик, как будто этого никак нельзя было ожидать.
Мужики стояли и смотрели.
Горько и одиноко лежал труп, прямо перед собой глядя в далекое небо мертвыми мутными, как будто от тяжких слез, глазами. Холодный и немой, с навсегда сжатыми губами, без слов говорящими о страшной тайне, он как будто распространял вокруг себя вместе с тяжелым запахом скорбное молчание. На груди разорвалась черная материя, желтела иссохшая, как глина, кожа, к которой плотно налипли сухие листья и серая грязь, и казалось, что это земля уж охватила его своими серыми щупальцами и медленно и неуклонно уже тянет в себя.
Долго стояли мужики и смотрели, как будто не находя того, что было нужно. Наконец, седой и величавый мужик вздохнул, снял шапку и перекрестился. Перекрестился раз, подумал, сказал: – Вечная, значит, память!.. – и перекрестился еще два раза. И все мужики поспешно, точно сваливая с себя страшную томительную тяжесть, посдергивали шапки и замелькали в воздухе пальцами.
Потом пошли гуськом, не глядя назад.
И им еще долго казалось, что желтый лес и солнечный свет, трава и высокое небо, как будто невидимым черным налетом, скованы тяжелым молчанием. Но на самом деле все было радостно, светло сверкало и переливалось в свете солнца вечно живой, свежей и веселой в самой смерти своей зеленью.
Шедший сзади всех мужик украдкой обернулся и далеко уже позади, из-за куста, золотого и яркого, увидел бледный силуэт иссохшей, неподвижной ноги.
На этом месте из года в год особенно густо и радостно рос папоротник.
1904