– Чтобы тебя!
Белла уже была в гостиной. Она отшвырнула ногой подушку и теперь оглядывала хаос из мертвых предметов. Только недавно весь хлам казался мне наполненным смыла, живым. Но теперь, когда Белла смотрела на все это с вызовом, как на бесполезную кучку барахла…
Так, стоп. С вызовом?
Я вытирал руки кухонным полотенцем, когда заметил, что в ее взгляде бушует что-то новое. Это контрастировало с настроем девушки на веранде.
– Думаешь, я не замечаю? Что ты не в порядке?
Я стоял не шелохнувшись.
– Рита жаловалась на тебя. Не часто, но жаловалась. Иногда мне кажется, что она сама виновата. Не могла понять тебя. Привести в чувство.
Подруга жены подняла с пола осколок вазы. Только теперь мне стало казаться, что она выпила. Белла определенно выпила. Просто там, на веранде, я этого не заметил. Куда мне? Сам еле на ногах стою.
Бросив на столешницу кухонное полотенце, я направился в зону гостиной, чтобы лучше слышать подругу жены. Сложенные на груди руки – привычная закрытая поза, – и можно делать вид, что я из глупой вежливости, не из любопытства и нужды в общей проблеме, слушаю ее бредни.
– Рита рассказывала про твои сложные отношения с отцом. Ты всегда был замкнут. Что-то еще. А я молотила своим грёбаным ядовитым языком, поддерживая ее. И думала заодно, что помогаю с отдушиной. А еще думала…
Белла опустила глаза.
– А еще я задавливала что-то в себе, когда обсуждала тебя. Я так прикипела к этой болтовне, этим осуждениям…
Часть слов посыпалась в пропасть молчания. Белла подняла подушку с пола и опустилась с ней на диван. Словно обняв подушку можно говорить с большей легкостью.
– Извожу себя весь день. Ведь я предаю ее, думая об этом, так? Думая о тебе.
Мне захотелось вернуться к раковине и подставить лицо под струю холодной воды. Что? Думая обо мне? Эта женщина измывается надо мной.
– Послушай, все это очень странно…
– Ты же такой загадочный, – Белла сжала подушку, будто хотела ее задушить. – Но я раскусила тебя. Я знаю тебя лучше, чем Рита. Ты думаешь, все ненавидят тебя. Ты думаешь, я тебя ненавижу, и ненавидишь в ответ. Совесть грызла меня всю ночь. Но я решила прийти и сказать все как есть. Все это время я кривила душой. Поддакивала Рите, распыляла ее недовольство, а сама думала… какой ты привлекательный.
Впервые за все время Белла мягко посмотрела на меня. Не сыпала искрами раздражения и негодования. Полутьма комнаты смущала. Интимная обстановка делала откровения Беллы по-странному уместными. Я решил включить свет.
***
Отец привел ее через месяц после смерти матери. Но я догадывался: они встречались и раньше. Этот цитрусовый наглый флер давно вызывал подозрения. Им пахло сиденье в машине. Им веяло от отца, когда он приходил поздно вечером. Она была тенью в жаркий полдень. Прохладным водоемом, перед которым вожделенно скидывают одежду, чтобы успокоить потный зуд в жару. «Бедный мальчик» и «несчастное дитя» – так она называла меня. Меня четырнадцатилетнего, отчаянно пытавшегося содрать эту дрянную этикетку «пожалей меня».
Отец как будто смягчился и стал ко мне добрее, но я был достаточно умен, чтобы понять: это все, чтобы быть благородным мачо в глазах новой пассии. С мамой он был собой: агрессивным отвратительным мужланом. С ней же он играл роль.
Я сливался к бабушке с дедушкой, когда приходила эта женщина. А вечером возвращался домой и видел открытые банки с газировкой, коробки из-под пиццы на вынос. Эти двое не утруждали себя в выборе времяпровождения: жрали, смотрели телик, трахались, выезжали на посиделки с друзьями.
Отец бросил пить, но это меня не радовало. Все повторялось снова и снова: пустые банки из-под газировки, картонные коробки, запах шампиньонов и сервелата, киношка, под которую можно жевать не заморачиваясь. Она же оставляла после себя душный след: наглый, скребущий душу цитрус. Запах во плоти. Бери и собирай в банку, словно бусины.
Я ненавидел их.
А еще больше я терпеть не мог следы времяпровождения этих двоих.
Казалось, отец так же рьяно разбрасывал их, как когда-то уничтожал мамины.
***
Белла приблизилась и положила руку мне на плечо. Мы стояли среди поля брани. Казалось, стоит отвернуться – и поверженные предметы зашевелятся, конвульсивно задергаются, попробуют встать. Хотелось спрятать их за семью замками.
Белла обняла меня и заплакала. Мы стояли так минут пять, не меньше, долбаные минуты извивались, как скользкие угри, и ползли медленно. Я не был против, даже так: мне хотелось этого объятия. Хотелось растворить хитросплетения мыслей с помощью банального человеческого тепла.
И – теперь я это отчетливо ощущал – Белла не раздражала меня так сильно, как раньше. Немного стыда и неловкости, телепающиеся минуты и… ничего…
Я отстранился и посмотрел девушке в лицо.
– Прости, но я должен остаться некоторое время один… со всем этим… – я протянул руку, намекая. – Ты же отдашь мне бусы? Пожалуйста.
Белла вытерла слезы кулачком. Она расправляла себя изнутри, становилась весомее и смелее. Я чувствовал.
– Оставить тебя со всем этим дерьмом?
И все…
Она сунула руку в карман, протянула мне аметист и еще раз оглядела устроенный бардак. Казалось, к ней вернулось былое презрение. Но теперь я догадывался: так только казалось.
На пороге подруга жены посмотрела на меня в последний раз.
– Не угробь еще и себя, будь так добр. Предметы – черт возьми! – не стоят того.
И она была такова.
***
Я был чувствительным мальчиком. Боюсь, этим все сказано. «Родись ты девчонкой – проще было бы», – не раз повторял отец. Дед пытался проводить мне лекции из разряда «так сделал бы мужик». Меня это до колик бесило, хоть дед и был в целом довольно положительным человеком.
Отец уверенно не одобрял мою страсть к уединению и ностальгии. Другие любили жалеть меня. «Не обижай бедного мальчика», «он еще не мужчина, но скоро…»
Множество бессмысленных ритуалов делают нас мужчинами – так я это понял тогда. Нужно обязательно трахнуть девчонку, когда стукнет столько-то годков (не позже, раньше можно!), подсесть на бессмысленную спортивную передачу, осадить зазнавшегося соперника, научиться говорить ни о чем за бутылкой пива, не рискуя при этом званием обладателя стальных яиц.
Я не был «нормальным мужчиной», нет. Я плакал на чердаке над мамиными фотографиями. И мысленно проклинал отца, но чаще всего с постным выражением на лице терпел его претензии. Я сочинял рассказы, в которых изливал душу.
И – когда становилось совсем плохо – представлял, что уплыву в дальние дали на своем чердаке, как на погребальной ладье.
Я открыл глаза, приподнялся на локтях и оглядел комнату.
Пробуждение было легким. Да и все остальное поразило незамутненностью и… порядком. Комната сияла чистотой. Несмотря на странный покой на душе, память не отказала мне совсем. Я помнил, какой бардак устроил тут до прихода Изабеллы. Неужто она снизошла до помощи?
Когда я вспомнил про подругу жены, ясность в голове тут же сменилась густым туманом. Что она сказала? Зачем приходила?
Легкость внутри больше пугала, чем радовала. Присев на краешек дивана, я прислушался к телу. Последние два дня все внутри выло в резонансе: словно клетки моего тела решили устроить нелепые похоронные пляски. Что же, и такое бывает в определенных культурах. Нервы шалили – в этом не было сомнений – трассу привычных реакций занесло снегом, и аварии случались одна за другой. За ночь на этом шоссе через ад явно поработали ребята, знающие свое дело, а волшебники-регулировщики приучили обезумевших водителей объезжать самые опасные участки.
Порядок и покой. Надолго ли?
Я встал с дивана и включил ночник. Налил себе фильтрованной воды, а затем подошел к окну. По бокам шторы окаймляло слабое свечение, напоминающее окантовку на ткани. Судя по тишине – утро. Я отодвинул штору. В оконном стекле отразилось мое лицо – на удивление ладное и бледное, без кругов под глазами, красных век и припухших от спирта губ. Утренний свет делал меня похожим на призрака. Отчего-то стало не по себе. Отражение смотрело грустно и укоризненно.
Сад тоже напоминал призрака. И дело было не только в серебристом свете, ласкающей взгляд органзе раннего утра. Не соображая, в чем дело, я рассматривал еще несколько минут альпийскую горку, фонарики на яблоне и дорожку. Когда мое внимание приковало мельтешение за кустом рододендрона, что-то подскочило к горлу и отдалось во всем теле эхом удивления.
– Белла? – произнес я вслух, ощутив себя идиотом.
Смутное воспоминание махнуло флажком где-то на периферии сознания и тут же исчезло в сизой дымке.
Когда ушла подруга жены? Что было потом?
Ноги понесли меня в сад, но сознание мертво застыло перед окном. Казалось, я все еще стою там и смотрю на притихший утренний мир. Мне хотелось застыть перед окном так же, как я застыл посреди сада позавчера, слушая телефонный звонок. Не знать, не разбираться, не двигаться. Уснуть еще на пару часов.
Я вышел в сад через заднюю дверь. Он молчал. Бумажные фонарики потускнели, будто ночь выпила их цвета. Папоротники, растущие по бокам от альпийской горки, напоминали о чем-то старом как мир и бескомпромиссном. О том, что ночью таится в каждой тени и ускользает с первыми настойчивыми лучами.
Я люблю папоротники. Вестники древних эпох, они сами похожи на чешуйчатые рельефные хвосты канувших в прошлое ящеров. В них много выжидающей мудрости и терпких тайн. В них нет легкомысленной броскости.
Сад замер, застыл под восковым панцирем скудного света – всплески не повторялись. Казалось, весь мир не двигался. Словно демиург прикорнул над плетением, а серо-розовая рассветная нить, нить цвета залежавшейся воздушной клубничной пастилы свисает из его расслабленных рук.
Сад окружал забор в мой рост. Для неплохого обзора улицы стоило обойти дом, подобравшись к фасаду. Я решил прогуляться до калитки и проверить двор: мельтешение не оставило меня равнодушным.
Обойдя дом, я тупо уставился на подъездную улицу, что обычно хорошо просматривалась за низким забором.
Обойдя дом, я уставился на то, что раньше было подъездной улицей…
Дорога исчезла.
Вместо соседских домов и изгородей, вместо белоснежного почтового ящика, мусорного бака и можжевельника… Вместо этого всего был лес.
– Упился до чертиков, – я осекся, – ну нет же! Детская доза, довел себя до них же.
Я опустился на газон, посидел с полминуты, закрыв лицо руками, поднялся и опять взглянул на низкий заборчик и… лес. Стоит говорить, что он никуда не исчез?
***
Папоротники и камни, расписанные зеленым мхом и грязно-желтым лишайником. Я шел, а лес цеплялся за мои штанины, словно отговаривал двигаться дальше. Я то и дело останавливался и прислушивался, но не улавливал ни звука. Казалось, даже сердце не билось.
Вскоре лес оборвался, открывая вид на долину, усыпанную мелкими камнями и булыжниками. Там и здесь яркими хлопушками буйствовали рододендроны. Парочка этих цветов есть у нас в саду. Мне не по духу эти расфуфыренные Ритины любимцы. Как и стрелки аллиума – гигантские цветущие шары лука гладиатора. Фиолетовый всегда привлекал ее особенно, отсюда и страсть к злополучным бусам – аметисту цвета спелой сливы.
Я зажмурился и снова открыл глаза. Та же самая долина, изобилующая лиловой пеной цветения, похожей на рвущуюся из-под земли нелепую карикатурную магму. Камни, напоминавшие нашу с Ритой альпийскую горку.
Сад, растянутый на необозримое пространство.
Я развернулся и направился вглубь леса. Что подставлять лицо всем ветрам? Ах, да. Ветра здесь не было – совсем. На открытой местности, на возвышенности – не единого вам порыва-задохлика. По лесу я шел уже в каком-то болезненном веселье. Возбужденно пнул парочку коряг и содрал мох с двух жухлых пеней. А потом побежал. Я бежал, не уворачиваясь от веток и даже получая надрывное наслаждение от того, как те били по щекам и царапали кожу. Пусть ощущения приглушены – но это все же ощущения.
Когда я остановился и отдышался, то заметил еще одну странную вещь: тишина не звенела в ушах, а беззвучно и противно скребла по душе, заставляя рвануть вперед с новой силой.
Я бежал, до тех пор пока в глаза не бросился одинокий силуэт на узкой лесной просеке.
***
Зеленое, черное и фиолетовое.
Она стояла между дохленькой елочкой и рододендроном, в окружении папоротников и камней. Черное платье на широких бретелях делало ее лицо очень бледным и подчеркивало худобу талии и ключиц. От осознания этой тонкости и хрупкости меня чуть не бросило в дрожь. Я всегда сравнивал Риту с ровной цельной жемчужиной, теперь она больше напоминала статуэтку из фарфора или мрамора. Статуэтка, которая перестала быть разбитой, победив силу энтропии.
Я ошибался, думая, что меня так задело черное. Платье и безвозвратность. Цвет, делающий Риту странным призраком наоборот.
Фиолетовое так больно въелось под кожу, что хотелось содрать его с Ритиной шеи и выбросить вон. Огромный лиловый синяк на моей душе, напоминающий о людях, которые предметы и предметах, которые люди.
Нас с женой разделяло шагов десять.
Содрать эти дурацкие бусы. Швырнуть подальше. И не возвращаться к этому никогда.
Все что мне надо теперь – прикоснуться к Рите, шепнуть слова прощения и не смазывать момент нездоровой синюшностью.
Рита глядела ровно, на удивление отстраненно. Я все еще был под властью наваждения и застыл в нескольких шагах от жены. Было в ней что-то макабрическое, специфическое очарование из фильмов Тима Бертона. Из фильмов, которые я все-таки иногда смотрел. Легкие синяки под глазами, выступающие скулы, потухший взгляд. Не мертвая невеста, но… болезненно худой, бледный и до странности равнодушный… призрак? Галлюцинация?
Я решился и сделал несколько шагов вперед. Рита посмотрела на меня и поменяла позу. Она двигалась резко и угловато. В глазах ничего не блестело. Механистичность?
– Мне очень жаль, – сказала Рита, слабо шевеля губами и не меняя мимики, – Меня зовут Ми-и-ё-ё, а внешность – всего лишь оболочка, как костюм.
Я сделал шаг назад, пытаясь уловить всю картину, не зацикливаться на частностях: глазах, руках, спокойной линии плеч.
– Мне очень жаль, – повторила Рита с пониманием в голосе равном тому, что содержится в интонации терминала. – Я лишила твою жизнь равновесия. Нечаянно вытащила тебя… Твои биения походили на ее биения…
Она запнулась.
Я растерянно улыбнулся.
«Рита, что за…?» – вертелось на языке. Но я уже с трудом видел Риту. Даже когда лицо живой жены казалось неприятно пустым, бестолковым, оно было гораздо выразительнее этого лица.
Неужто я схожу с ума среди черного, фиолетового и зеленого, а эта галлюцинация приставлена ко мне изощренным безэмоциональным надсмотрщиком?
***
Пожалуй, я даже рад, что оказался здесь.
Никаких людей. Нет лицемерных дикторов и новостей о военном вмешательстве. Нет фильмов и рекламы, в которых вам между строк, «так ненавязчиво» намекнут, людей с какой внешностью надо хотеть, каких героев любить. Каких презирать. В какое «добро» верить и на что тратить кровные.
И все же я в западне.
Пропали не только назойливые декорации – исчезли движения и всплески, которые могут спасти чью-то живость среди тотальной душевной косности. Пропали звуки просыпающихся улиц, звонкие голоса детей, подспудное напряжение, вскрываемое взглядом, приветствием. Исчезли полутона, радость примирения после напряженного выяснения отношений, касание влажных от волнения рук, часто моргающие от смущения глаза. Пропал ветерок-шепоток непосредственной людской живости.
День за днем я бродил по окрестностям среди папоротников и рододендронов, камней и травы и приходил домой в идеально чистой одежде, даже если умудрялся проехаться боком по влажным траве и земле, споткнувшись на склоне холма.
Рита, точнее та, что выглядела, как Рита приходила еще пару раз, но не говорила ни слова. Существо – а мне все чаще хотелось называть «это» именно так – смотрело на меня болотисто-жадно. Пило взглядом, словно человека можно настоять, превратив в целебный напиток, и смаковать.
Выражение «день за днем» постепенно теряло значение. День – слишком живое понятие для этого места. В дни мы вмещаем тягучую утреннюю негу, полдень, когда внимание мечется между «я должен» и «катимся по направлению к вечеру», густые сумеречные вечера с оборками легкости, этакий крепкий напиток с пенкой легко светящихся облаков. Здесь кто-то включал освещение и выключал его ровно тогда, когда мой организм привык спать. Не день – отрезок времени.
День расцвечен контрастом между работой и отдыхом. Я работал удаленным копирайтером, и грань между работой и досугом долго оставалась для меня расплывчатой. Рита же каждый будний день собиралась в офис. Я переворачивался на другой бок, когда цветочно-яблочный запах духов достигал носа. Но перед этим открывал глаза: подглядывал, как Рита прячет нежные плечи и выступающие лопатки за свежевыглаженной рубашкой.
Флакончики на туалетном столике облеплены солнечным светом, словно белокрылой мелкой мошкой. Я закрываю глаза, подкладываю Ритину подушку под свою, чтобы было мягче, и иногда говорю жене: «а вот мне везет, я буду дрыхнуть». Рита цокает языком и уносится на кухню пить растворимый кофе. Или наклоняется над моим ухом, чтобы прошептать: «Мне нравится в офисе».
«Ты с ума сошла», – сонно улыбаюсь я. На этом разговор заканчивается.
Наверное, Рите нравился не офис сам по себе, а все те ритуалы, что связаны с офисной жизнью и работой в целом. Весной цокать низким каблучком по тротуарам, любуясь на легкую дымку цветения. С утра наблюдать за спешащими на работу людьми, зевающими, хлопающими дверями авто. За женщинами, прячущими недельный недосып за легким деловым макияжем. Ловить в еще пустую сеточку настроения блеск листьев, блики, отраженные от оконных стекол, комплименты и улыбки незнакомцев.
Вечером у офиса долго обсуждать с коллегой повестку дня, глядя на то, как офисная громада ловит окнами закатные краски. Поднять базу данных, дать необходимый совет – видеть, что нужен, чувствовать себя обаятельным богом мелочей.
Улыбаться, покоряя теплотой.
Некоторые сотрудники зевают и жалуются, потирая глаза, уставшие от мертвого белого света монитора, а Рита подходит к окну, расправляет спину, разминает шею тонкими руками, и, как будто отдохнувшая, возвращается на рабочее место.
***
В тот «отрезок времени» я не выходил из дома. Существо пришло, когда я впервые взял в руки бумагу и ручку, чтобы унять беспокойство.
Та, что называла себя Ми-и-ё-ё, вяло вскарабкалась на подоконник, на котором раньше сидела Рита, и уперла в меня взгляд болотисто-серых потускневших глаз.
Я не пытался взять «это» за руки. Встряхнуть за плечи, прижать к себе. Шептать «Рита, Рита», захлебываясь рыданиями. Риты тут не было. Ни единого всплеска человеческой натуры. Создание вызывало смесь страха и брезгливого отторжения, и я уже не пытался разглядеть в этом мертвом лице Риту.
Но сегодня я не выдержал.
– Кем бы ты ни была… Ты, что, в трауре? Зачем это черное платье? Рита… она была другой.
– Это все ты, – ровно сказало существо. – Это место и мой образ ты сам достраиваешь на основании прошлого опыта. Я первый архитектор. Ты второй. Можешь считать дом грез нашим совместным проектом. Ты готов меня выслушать?
– Рассказывай. Неужто и мысли умеешь читать?
– Умею. В определенном смысле. Считывать и интерпретировать твои нервные импульсы, электромагнитные возбуждения разных областей мозга, делать из множества показателей смысловую выжимку. Иногда я ошибаюсь.
– Твою же ж…
Если это иное измерение, то явно серьезное и с претензией на научность. Никаких стран чудес, пафосных чаепитий, феечек, беломраморных дворцов в облаках или порталов. Матрица для одиночек-неудачников?
– Постой… я достраиваю? Как это? Не понимаю.
– Я вживила тебе струны. Было непросто. Пришлось отдать немного своих. Теперь ты можешь менять окружение. Человек и сгусток – вот кто ты теперь. Что такое сгустки и струны, я позже объясню, а то будет слишком много информации. Ты еще во многом человек, а значит столько за раз усвоить не готов.
– Э-э…
Я вспомнил, как подозрительно лес и долина напоминали наш с Ритой сад. Хотелось немного прогуляться, чтобы хотя бы пережевать эти слова, не говоря о переваривании. Немного проветрить мозги… Без ветра… Так-с, одну минуточку. Отсутствие ветра я тоже сам напрограммировал? Если это все-таки матрица, то квазиреальность в ней питается тем, что творится в моей больной голове.
– Говоришь, дело во мне? Но почему ты такая… болезненная?
Я задавал этот вопрос не только существу. Обращался наполовину к себе. От предчувствия ответа, что откроет часть моей темной стороны, в груди екнуло.
– Пожалуйста, не думай обо мне, как о существе. Это слишком… абстрактно. Я проникла в тайны достаточного количества людей и языков, чтобы во мне зажглась человеческая искорка. Что если из нее раздуть подобие пламени? Нам вместе?
Она способна на словесные фигуры? Мне даже почудились всплески интонаций. Равные, правда, по силе тем волнениям, что вызывает на поверхности пруда водомерка.
– Зови меня Ми-и-ё-ё, – протянуло существо.
– О боже, Ми-и-ё-ё? Прямо так долго?
– Мне так нравится. Это не похоже на человеческие имена, а мне все же нужно провести мысленную границу. И еще, чтобы не оставалось сомнений. Я не бог. И не богиня. «О боже» будет звучать уместно в иронической окраске.
– Кем-кем, а богом я тебя точно не посчитал. Я, конечно, допускал, что мир своего рода иллюзия, изощренная матрица, а времени как такового не существует, но чтобы к моей персоне захаживал сам бог и…
– И смотрел так жадно – продолжай, не стесняйся. Я поняла, что такой взгляд тебя смущает. Но не вчитываться совсем тоже не могла…
– Точно не могла?
Ми-и-ё-ё долго не отвечала, словно я ввергнул ее в замешательство последним вопросом. Мутная дымка во взгляде постепенно рассеивалась, открывая яркость зеленого, подсвеченного солнцем.
– У вас искаженное представление о боге. Это не плохо и не хорошо. Вы его боитесь или непременно испытываете перед ним благоговение. Поэтому либо фанатично возносите, либо категорично отбрасываете.
Ми-и-ё-ё говорила уверенно и монотонно, словно зачитывала лекцию. Я не смог сдержать зевок. Ее радужка то тускнела, то оживала лихорадочной зеленью. Переменная облачность взгляда.
– Вероятно, большинству нужно чего-то бояться, чтобы не натворить дел, – разряжено заметил я, ловя себя на изречении трюизма.