bannerbannerbanner
Темное царство

Николай Александрович Добролюбов
Темное царство

Полная версия

По своей благожелательности (а не по чему другому) Уланбекова задумала отдать Надю за пьяницу Неглигентова. Она очень просто говорит об этом Василисе Перегриновне: «Ты говоришь, что он дурную жизнь ведет; так надобно будет свадьбой поторопиться. Надя у меня – девушка хороших правил, будет его удерживать, а то он от холостой жизни совсем избалуется». Надя сидит тут же и слышит эти слова, и ничего не смеет сказать против них… Наконец она умоляет, плачет, ей дают выговор и говорят: «Слезы твои для меня ровно ничего не значат. Коли я что захочу сделать, так уж поставлю на своем, никого в мире не послушаюсь!.. И вперед знай, что упрямство твое ни к чему не приведет, только рассердишь меня». Говорится все это прилично и солидно, но, разумеется, Наде от того не легче. Самодурство здесь спрятало свои кулаки и плетку, но оно не лучше от этого, а, пожалуй, еще похуже. В одной пьесе Островского есть точно такая сцена в купеческой семье; та гораздо грубее, но все-таки не так возмутительна. Это сцена в «Не сошлись характерами», где Карп Карпыч сообщает своей дочери о свадьбе своей племянницы и по этому поводу рассуждает с женой своей, Улитой Никитишной. Мы выпишем эту сцену для сравнения: она очень коротка.

КАРП КАРПЫЧ. А вот и у нас скоро свадьба: Матрену в саду с приказчиком застали, так хочу повенчать (Матрена закрывает лицо рукавом); тысячу рублев ему денег и свадьба на мой счет.

УЛИТА НИКИТИШНА. Тебе бы только пображничать где было; затем и свадьбу-то затеял.

КАРП КАРП. Ну, еще что?

УЛИТА НИК. Ничего больше.

КАРП КАРП. (строго). Нет, ты поговори!

УЛИТА НИК. Ничего, право, ничего.

КАРП КАРП. (строже). Нет, поговори что-нибудь, я послушаю.

УЛИТА НИК. Да что говорить-то, коли не слушаешь.

КАРП КАРП. Что слушать-то! Слушать-то у тебя нечего. Эх, Улита Никитишна! (Грозит пальцем). Сказано – молчи! Я хочу, чтобы девка чувствовала, а ты с своими разговорами… (Матрена закрывает другим рукавом глаза). Третью племянницу так отдаю. Я всей родне благодетель. Вот теперь есть еще, маленькая, так и ту на место Матрены возьму, и ту в люди выведу.

Тут и ругательство, и угроза, и насилие, словом – самодурство в полном ходу…. Но оно не развилось здесь до той виртуозности, как в Уланбековой. Тут Матрена венчается с приказчиком, с которым застали ее в саду, – дело простое и ясное. Так, вероятно, выдал Карп Карпыч и других своих племянниц. Если б он мог придумать выдавать их за тех, за кого они не хотят и кто их брать не хочет, то очень может быть, что эта идея и понравилась бы ему… Но он еще не утончился до подобных выдумок; а Уланбекова пустилась уже и в эту роскошь. Затем и самая манера у Карпа Карпыча другая: он с женой своей обращается хуже, чем Уланбекова с воспитанницей, он не дает ей говорить, он даже, может быть, бивал ее; но всё-таки жена может ему. делать кое-какие замечания, а Надя перед Уланбековой совершенно безгласна. Вот как мало отрады приносят цивилизованные формы самодурства!

И вот при этом-то, холодно и степенно нанесенном ударе появляется в Наде то горькое рвущее чувство, которое заставляет человека бросаться без памяти, очертя голову, куда случится, – в воду, так в воду, в объятия первого встречного, так в объятия! Ее ощущения переданы в пьесе Островского с изумительной силой и яркостью; таких глубоко истинных очерков немного во всех произведениях нашей литературы. Мы уже приводили в «Современнике» (№ XI) эту сцену, но не можем еще раз не напомнить читателям некоторых мест ее. «Я и сама не знаю, что со мной вдруг сделалось, – говорит Надя. – Как только барыня давеча сказала, чтоб не смела я разговаривать, а шла, за кого прикажут, так у меня все сердце перевернулось. Что, я подумала, за жизнь моя, господи! (Плачет) Что в том проку-то, что живу я честно, что берегу себя не только от слова какого, а и от взгляду-то?.. Так меня зло даже взяло на себя. Для чего, я думаю, мне беречь-то себя? Вот не хочу ж, не хочу!.. А у самой так сердце и замерло, – кажется, еще скажи она слово, я б умерла на месте». В этой исповеди ясно, каким безвыходным крутом обводит самодурство всех несчастных, захваченных его влиянием. Надя не приучена к тому, чтобы сохранить власть над собою, и остаться верною своим понятиям из внутреннего убеждения в их правоте и силе; у нее скромность и честность имеют прямую цель – сохранить себя для замужества… Но естественное чувство ее внезапно оскорбляется приказанием идти, за пьяного и грязного негодяя… Все ее девические мечты разбиты, тяжелая доля ее предстает ей во всей своей безжалостной грубости. Прежде она мечтала, как будет сидеть с женихом, – словно княжна какая, словно у вей каждый день праздник, – как она будет жить замужем, словно в раю, словно гордясь чем-то… А теперь у ней другие мысли; она подавлена самодурством, да и впереди ничего не видит, кроме того же самодурства: «Как подумаешь, – говорит она, – что станет этот безобразный человек издеваться над тобой, да ломаться, да свою власть показывать, загубит он твой век ни за что!.. Не живя, ты с ним состаришься… Так уж, право, молодой барин, лучше…» И в самом деле – она в своей «отчаянности», как выражается она, находит, что ей нравится Леонид, который за ней давно уж ухаживает… Прежде она от него бегала, а теперь бросилась в его объятия, вышедши к нему вечером в сад: он свозил ее на лодочке на уединенный островок, их подсмотрела Василиса Перегриновна, донесла Уланбековой, и та, пришедши в великий гнев, велит тотчас послать к Неглигентову (которого пред тем уже выгнала от себя за то, что он пришел к ней пьяный – и, следовательно, не выказал ей уважения) сказать ему, что свадьба его с Надей должна быть как можно скорее…

Тут является и Леонид со своими сожалениями… но он уже заражен воздухом самодурства, он ничего не может сделать путного. В «Воспитаннице» мимоходом, но с поразительной истиной выставлено то, как эпидемия самодурства, разлитая в атмосфере всего «темного царства», неприметно, но неизбежно заражает самые свежие натуры. Леонид – мальчик 18 лет, не злой и не совсем глупый, характер его еще не сложился. Но посмотрите, какие у него замашки, как он уже испорчен в корне и как все окружающее способствует его дальнейшему развращению, как все вырабатывает из него отвратительнейшего самодура. Одни разговоры с Потапычем чего стоят! Он замечает Потапычу, озирая имение: «Ведь это все мое будет». И Потапыч отвечает: «Все, сударь; ваше, и мы ваши будем… Как, значит, при барине, при покойнике, так все равно и вам должны. Потому – одна кровь… Уж это прямое дело»… Затем Леонид объясняет, что он служить не намерен, потому что «там еще писать заставят»;.. Потапыч и на это свою речь держит: «Нет, сударь, зачем же вам самим дело делать! Уж это не порядок! Вам такую службу найдут, – самую барственную, великатную, работать будут приказные, а вы будете над ними надо всеми начальником. А чины уж сами собою пойдут»… Затем Леонид жалуется, что девушки от него бегают. Потапыч объясняет, что это оттого, что маменька его соблюсти желает и их тоже. Потом прибавляет:

Да что ж, сударь: маменька ваша, обыкновенно, должна строгость наблюдать, потому как они дамы. А вам что на них смотреть! Вы сами по себе должны поступать, как все молодые господа поступают. Уж вам порядку этого терять не должно. Что ж вам от других-то отставать? Это будет к стыду к вашему.

ЛЕОНИД. Так-то так, да не умею я с девушками разговаривать.

ПОТАПЫЧ. Да вам что с ними разговаривать-то долго? Об каких науках вам с ними разговаривать? Нешто оне что понимают! Обыкновенно – вы барин, ну, вот и конец…

И Леонид быстро напитывается этими понятиями. В сцене с Надей в саду он выказывает себя пустым и дрянным мальчиком – не больше; но в последней сцене, когда он узнал о гневе матери и о судьбе, грозящей Наде, он просто гадок… Он суетится, спрашивает, нельзя ли помочь, жалеет Надю, по-видимому, но в сущности, ему уж нет до нее дела… Беде можно помочь одним средством: Уланбекова сердита главным образом за то, что Гришка, 19-летний лакей, ее любимец, не ночевал дома; Гришка ушел и завалился на сено, мало заботясь о гневе барыни; но нужно послать его просить прощенья, – тогда Уланбекова развеселится и ее можно будет упросить за Надю. Василиса Перегриновна язвительно предлагает Леониду попросить Гришку, чтоб шел к барыне. Но мальчик, немного подумав, отвечает: «Нет, уж это ему много чести будет»… И, решив этим ответом исполнение грозного приговора над судьбою Нади, он опять начинает спрашивать: «что делать», да приставать с сожалениями… Надя уж выходит из терпения наконец и говорит ему: «Полноте о таких пустяках беспокоиться; вы же поедете в Петербург скоро; веселитесь себе там. А до меня что вам за дело!» Леонид обижен и спрашивает: «Зачем так говорить мне?» – «Затем, что вы мальчик еще, – отвечает Надя и заключает: – уж уехали б вы куда-нибудь лучше! А у меня, коли терпенья не хватит, так пруд-то у нас недалеко!..» И Леонид, несколько озадаченный, но втайне очень довольный, что может отделаться, говорит: «А в самом деле, я лучше поеду к соседям на неделю»… И оставляет Надю, которая вчера бросилась в его объятия – по влечению того же чувства, по которому теперь собирается броситься в пруд…

Итак, вот где источник падений, вот причина нравственного растления, так обильно разлитого по всему «темному царству» самодуров! «Пока я думала, что я человек, как и все люди, – говорит Надя, – так у меня и мысли были другие. А как начала она мной, как куклой, командовать, да как увидела я, что никакой мне воли, ни защиты нет, так отчаянность на меня напала… Куда страх, куда стыд девался… Хоть день, да мой, думаю, – а там что будет, то будет, ничего я и знать не хочу»… И в этих мыслях бросилась девушка на свою погибель, и действительно, только часом каким-нибудь и попользовалась… Да и тот уже отнят у ней, потому что воспоминание вчерашней сцены любви уже отравлено, запачкано нынешним поведением Леонида. «Кому я отдалась, на кого расточила я свои чистые девичьи ласки!» – должна думать теперь несчастная девушка, и стыд горькой ошибки будет преследовать ее сильнее и дольше, нежели печаль об утраченной невинности. Да, собственно говоря, и безнравственность-то ее поступка состоит ведь только в том, что она сгоряча очень глупо распорядилась собой… А что ж ей было делать, однако?.. Ее уж не одно чувство законности удерживало от открытого восстания против воли «благодетельницы», а просто бессилие, невозможность. Куда же ей было деваться, где и какими средствами искать защиты, на какие средства существовать, наконец?.. Ей, кроме того, что она сделала, только одно и оставалось: утопиться в пруде… Так ведь и это тоже не велика радость!..

 

Здесь-то открывается нам другая причина, приведенная нами на то, отчего так крепко держится самодурство, само по себе несостоятельное и давно прогнившее внутри. Чувство законности, сделавшееся чисто пассивным и окаменелым, превратившееся в тупое благоговение к авторитету чужой воли, не могло бы так кротко и безмятежно сохраняться в угнетенных людях при виде всех нелепостей и гадостей самодурства, если бы его не поддерживало что-нибудь более живое и существенное. И действительно, оно поддерживается постоянно тем, что в людях есть неизбежное стремление и потребность – обеспечить свой материальный быт. Эта потребность, в соединении с тупым и неразумным чувством законности, чрезвычайно благоприятствует процветанию самодурства. Если бы чувство законности не было в людях «темного царства» так неподвижно и пассивно, то, конечно, потребность в улучшении материального быта повела бы совсем к другим результатам. Митя не стал бы заглазно плакаться на хозяина и молчать перед ним, считая законом его волю, а просто нашел бы очень законным делом – потребовать от него прибавки жалованья. Сам Подхалюзин не стал бы обмеривать и обсчитывать, повинуясь воле хозяина, как высшему закону, и откладывая гроши себе в карман, а просто потребовал бы участия в барышах Большова, так как он уже всеми его делами заведывал. Тогда, конечно, Большову и банкротство бы не понадобилось. Да и самодурствовать-то ему было бы не слишком повадно. С другой стороны, если бы надобности в материальных благах не было для человека, то, конечно, Андрей Титыч не стал бы так дрожать перед тятенькой, и Надя могла бы не жить у Уланбековой, и даже Тишка не стал бы уважать Подхалюзина… Но теперь дела представляются в таком виде: материальные блага нужны всякому человеку, но они уже захвачены самодурами, так что слабая, угнетенная сторона, находящаяся под их влиянием, должна и в этом зависеть от самодурной милости какого-нибудь Торцова или Уланбековой; можно бы от них потребовать того, чем они владеют не по праву; но чувство законности запрещает нарушать должное уважение к ним… Что же из этого выходит? Следствие, кажется, ясно: нужно «без роптания просить» от самодуров, чтобы они, живя сами, дали жить и другим… Но, чтобы они исполнили просьбу, нужно снискать их милость; а для этого надо во всем с ними согласиться, им покориться и с «терпеньем тяготу сносить», если придется… А тяготы придется довольно, судя «по крутому-то характеру» Гордея Карпыча или г-жи Уланбековой, да и по их непроходимой глупости… Ко всему этому надо себя приготовить, воспитать себя для этого, а именно: переломить свой характер, выбить из головы дурь, т. е. собственные убеждения, смирить себя, т. е. отложить всякую мысль о своих правах и о человеческом достоинстве. Все это самими самодурами очень успешно и выполняется над всеми людьми, родящимися в пределах их влияния. Оттого-то у них и есть всегда под руками так много безответных Митей, Андрюш, раболепных Потапычей и т. п. Если же в ком и после самодурной дрессировки еще останется какое-нибудь чувство личной самостоятельности и ум сохранит еще способность к составлению собственных суждений, то для этой личности и ума готов торный путь: самодурство, как мы убедились, по самому существу своему, тупоумно и невежественно, следовательно ничего не может быть легче, как надуть любого самодура. Человек, сохранивший остатки ума, непременно на то и пускается в этом самодурном круге «темного царства», если только пускается в практическую деятельность; отсюда и произошла пословица, что «умный человек не может быть не плутом».

Таким образом, под самодурами два разряда их воспитанников и клиентов – живые и неживые. Неживые, задавленные, неподвижные, – так и лежат, не обнаруживая никаких попыток: перетащут их с одного места на другое – ладно, а не перетащут, – так и сгниют… Живые, напротив, все стараются поместиться получше и поближе около самодура, а если линия подойдет, то и ножку ему подставить, чтобы сесть на него верхом и самим задурить. И новый самодур уже бывает хуже, опасней и долговечней, потому что он хитрее прежнего и научен его горьким опытом. Так оно все и идет: за одним самодуром другой, в других формах, более цивилизованных, как Уланбекова цивилизована сравнительно, например, с Брусковым, но, в сущности, с теми же требованиями и с тем же характером. Живые натуры угнетаемой стороны пускаются в плутни для своего обеспечения, а неживые стараются своей неподвижностью и покорностью заслужить себе милость самодура и капельку живой воды (которую он, впрочем, дает им очень редко, чтобы не слишком оживились).

Из этих коротких и простых соображений не трудно понять, почему тяжесть самодурных отношений в этом «темном царстве» обрушивается всего более на женщин. Мы обещали в прошедшей статье обратить внимание на рабское положение женщины в русской семье, как оно является в комедиях Островского. Мы, кажется, достаточно указали на него в настоящей статье; остается нам сказать несколько слов о его причинах и указать при этом на одну комедию, о которой до сих пор мы не говорили ни слова, – на «Бедную невесту».

По устройству нашего общества женщина почти везде имеет совершенно то же значение, какое имели паразиты в древности: она вечно должна жить на чужой счет. Понятно, какое обидное мнение о женщине складывается поэтому само собою в обществе… Правда, что на чужой счет живут и сами домовладыки этого «темного царства», подобные Брускову, Большову и пр. Но те упорно держат за собою какое-то никем не выговоренное, но всеми признанное право на тунеядство. Притом они оправдываются даже правилами политической экономии: у них есть капитал (откуда и как он добыт, – до этого уж что за дело!), и они по праву пользуются процентами… А если проценты эти в торговле их и оказываются несколько чрезмерны, то опять в этом никто не виноват: значит, конкуренция слаба. Наконец надо и то рассуждать: самодур, по общему сознанию и по его собственному убеждению, есть начало, центр и глава всего, что вокруг него делается; значит, хоть бы он собственно сам и ничего не делал, но зато деятельность других принадлежит ему. От него ведь дается право и способы к деятельности; без него остальные люди ничтожны, как говорит Юсов в «Доходном месте»: «Обратили на тебя внимание, ну, ты и человек, дышишь; а не обратили, – что ты?» Так, стало быть, о бездеятельности самих самодуров и говорить нечего. Надо говорить о другой половине «темного царства», о той, которую мы назвали угнетаемою. Тут все трудятся более или менее. Конечно, труд этот не свободен, не самостоятелен; трудящиеся во всем зависят от прихоти самодуров и часто принуждены делать вовсе не то, что следует и что им хочется… Вспомним, как Андрюша Брусков порывается учиться, как Митя стремится к тому, чтобы «образовать себя», и как им это не удается. Они, стало быть, тоже очень стеснены в своей деятельности, и именно вследствие необеспеченности своего положения, вследствие зависимости их материальных средств от первой прихоти самодура… Но все-таки они еще могут надеяться, что и самодур не вдруг их прогонит и бросит: все же они что-нибудь делают и приносят пользу самодуру. Положим, Торцов не дорожит приказчиками, так же, как Вышневский в «Доходном месте» чиновниками, и может их менять каждый день. Но на место смененных надо же кого-нибудь определить; следовательно, Торцов имеет вообще нужду в людях и, следовательно, хоть вследствие своего консерватизма не будет зря гонять тех, которые ему не противятся, а угождают. Притом же и самые занятия мужчины, как бы они ни были второстепенны и зависимы, все-таки требуют известной степени развития, и потому круг знаний мальчика с самого детства, даже в понятиях самих Брусковых, предполагается гораздо обширнее, чем для девочки. Андрюша Брусков, напр., по фабрике у отца – первый; для этого надо же ему было хоть посмотреть на что-нибудь, если уж не учиться систематически, как следует. А о дочерях мать этого же Андрюши говорит очень наивно: «Что дочери! Дочерей и запереть можно, да и хлопот с ними меньше – ни учить, ни что». За дочерьми, по ее мнению, только и нужен присмотр, чтобы их от парней уберечь до замужества: а там уже муж будет беречь свою жену от посторонних… Во всех до сих пор рассмотренных нами комедиях Островского мы видели, как все обитатели его «темного царства» выражают полнейшее пренебрежение к женщине, которое тем более безнадежно, что совершенно добродушно. Тут нет даже и такого раздражения, с каким, напр., один господин отделывал купца, осмелившегося писать о крестьянском вопросе. В том раздражении, как оно ни высокомерно, все-таки видно боязливое внимание, какое-то смутное сознание, что в противной стороне все-таки кроется некоторая сила; тон пренебрежения здесь искусствен. Ничего подобного нет в тоне отношений мужей к женам и отцов к дочерям в «темном царстве» комедий Островского. Эти господа не раздражаются, не восстают серьезно против значения женщины; они позволяют своим женам даже спорить с собой… Но просто они не могут поместить в голове мысли, что женщина есть тоже человек равный им, имеющий свои права. Да этого и сами женщины не думают. «Уж что женщина! курица не птица, женщина не человек», – повторяют они вместе с Ничкиной в «Праздничном сне». Она сама ничего не делает, ничего не приобретает, не играет никакой роли в обществе, не составляет никакой инстанции в делах. Что бы она ни была, все она только по отце да по муже… И она безропотно покоряется этому, находя, что так быть должно, так уж испокон веку заведено и, стало быть, судьба уж такая… Слабые попытки ее выказать свое значение ограничиваются только разве разговорами, подобными следующему разговору Улиты Никитишны с Карпом Карпычем, в «Не сошлись характерами». Мы приводим этот разговор, потому что в нем, кроме подтверждения нашей мысли, находим один из примеров того мастерства, с каким Островский умеет передавать неуловимейшие черты пошлости и тупоумия, повсюду разлитых в этом «темном царстве» и служащих, вместе с самодурством, главным основанием его быта.

УЛИТА НИКИТИШНА (заваривая чай). Нынче все муар антик в моду пошел.

КАРП КАРП. Какой это муар антик?

УЛИТА НИК. Такая материя.

КАРП КАРП. Ну, и пущай ее.

УЛИТА НИК. Да я так… Вот кабы Серафимочка эамуж вышла, так уж сшила бы себе, кажется… Все дамы носят.

КАРП КАРП. А ты нешто дама?

УЛИТА НИК. Обнакновенно дама.

КАРП КАРП. Да вот можешь ты чувствовать, – не могу я слышать этого слова… когда ты себя дамой называешь.

УЛИТА НИК. Да что же такое за слово: дама? Что в нем… (ищет слова) постыдного?

КАРП КАРП. Да коли не люблю! Вот тебе и сказ!

УЛИТА НИК. Ну, а Серафимочка дама?

КАРП КАРП. Известно – дама: та ученая, да за барином была. А ты что? Все была баба, а как муж разбогател, дама стала. А ты своим умом дойди.

УЛИТА НИК. Да нет! Все-таки… как же!

КАРП КАРП. Сказано – молчи, ну и баста) (Молчание.)

УЛИТА НИК. Когда было это отражение?

КАРП КАРП. Какое отражение?

УЛИТА НИК. Ну, вот недавно-то. Разве не помнишь, что ли?

КАРП КАРП. Так что же?

УЛИТА НИК. Так много из простого звания в офицеры произошли.

КАРП КАРП. Ведь не бабы же. За свою службу каждый получает, что соответственно.

УЛИТА НИК. А как же вот к нам мещанка ходит, так говорила, что когда племянник курс выдержит, так и она будет благородная.

КАРП КАРП. Да, дожидайся.

УЛИТА НИК. А говорят, в каких-то землях из женщин полки есть.

КАРП КАРП. (смеется). Гвардия! (Молчание.)

УЛИТА НИК. Говорят, грешно чай пить.

КАРП КАРП. Это еще отчего?

УЛИТА НИК. Потому – из некрещеной земли идет.

КАРП КАРП. Мало ли что из некрещеной земли идет.

УЛИТА НИК. Вот тебе пример: хлеб из крещеной земли, мы его и едим вовремя; а чай – когда пьем? Люди к обедне, а мы за чай; вот теперь вечерня, а мы за чай! Вот и значит грех.

КАРП КАРП. А ты пей вовремя.

УЛИТА НИК. Нет, все-таки..

КАРП КАРП. Все-таки молчи. Ума у тебя нет, разговаривать любишь. Ну, и молчи! (Молчание.)

УЛИТА НИК. Какая Серафимочка у нас счастливая! Была ба барином – барыня стала; и овдовела – все-таки барыня. А как теперь если за князя выйдет, так, пожалуй, княгиня будет.

 

КАРП КАРП. Все-таки по муже.

УЛИТА НИК. Ну, а как Серафимочка за князя выйдет, неужто я так-таки ничего? Ведь она мое рождение.

КАРП КАРП. С тобой говорить, только мысли в голове разбивать. Я было об деле задумал, а ты тут с разговором да с глупостями. Ведь вашего бабьего разговору, всю жизнь не переслушаешь. А сказать тебе: молчи! так вот дело-то короче будет.

После этого разговора Карп Карпыч замечает про себя, что «кабы ни баб да не страх, с ними бы и не сообразил»… Все, говорит, соблазняют мужчин, и «молодой человек, который и неопытный, может польститься на их прелесть, а человек, который в разум входит и в лета постоянные, для того женская прелесть ничего не значит, даже скверно»… С этой стороны все и смотрят на женщину в «темном царстве», да еще и то считают ва одолжение… Видно, что остатки воззрений Востока до сих пор еще очень значительны здесь. Женщин не продают так открыто на рынках, как делали на Востоке, но нельзя оказать, чтоб их не продавали вовсе. И даже способ продажи все еще довольно циничен и бесстыден, как это можно видеть на нескольких экземплярах свах, выведенных Островским в разных его комедиях. Мы не будем останавливаться на этих лицах, потому что и так уже давно злоупотребляем терпением читателя; но не можем не указать на сцены сватанья в «Бедной невесте». Вся эта пьеса отличается совершенной простотой и обыденностью и отсутствием всяких резких черт, подобных, например, рассужданиям вдовы Кукушкиной в «Доходном месте». Но тем не менее сватанье девушки, заботы матери о ее выдаче, разговоры о женихах – все это может навести ужас на человека, который задумается над комедией… Анна Петровна, мать Марьи Андреевны, – женщина слабая, сырая, позабывчивая, как она сама себя рекомендует. Каждый ее шаг ясно доказывает, что она выросла и прожила большую часть жизни тоже под каким-то гнетом, отнявшим у нее всякую способность и вкус к самостоятельной деятельности. Она ничего сообразить ее может, не знает, – к кому обратиться и чем взяться, суетится и мечется без всякого толку и все жалуется на дочь, что та долго замуж не выходит. Сознавая свое полное ничтожество, она твердит беспрестанно: «Как это без мужчины в доме, уж я и не знаю… Что мы знаем тут, сидя-то… Вот будочник бумагу какую-то приносил. Кто ее там разберет? Вот поди ж ты женское-то дело какое! Так и ходишь, как дура… Вот целое утро денег не сочту… Как это без мужчины, это я уж и не знаю; тут и без беды беда». Как видите, это уж такое ничтожество, что перед мужем или кем бы то ни было посильнее она, вероятно, и пикнуть не смела. Но воздух самодурства и на нее повеял, и она без пути, без разума распоряжается судьбою дочери, бранит, попрекает ее, напоминает ей долг послушания матери и не выказывает никаких признаков того, что она понимает, что такое человеческое чувство и живая личность человека. Все это – прямые и несомненные признаки самодурной закалки, доказывающие только, как она легко пристает даже к самым неспособным. Для самодурства, как видно, нет ни пола, ни возраста, ни звания. Женщины, вообще так забитые и презренные в «темном царстве», могут тоже самодурничать, да еще как! Пример – Уланбекова… Мальчишки и старики, купцы, чиновники, помещики – все, кто хотите, начинают, при первой возможности, самодурничать… Человек всеми презрен, тысячу раз бит и оплеван, пред всеми трепещет, кажется уж такое смиренномудрие, что воды не замутит!.. Но заведись у него хоть один сынишка или попади к нему в руки воспитанник, слуга, подчиненный – он немедленно начнет над ними самодурничать, не переставая в то же время дрожать перед каждым встречным, который ему не кланяется… Так уж устроено «темное царство», таковы уставы его иерархии; тут личный характер человека даже мало и значения-то имеет… «Больше все делается от необузданности, а то и от глупости», – как выражается Бородкин.

В первой статье о «темном царстве» мы старались показать, каким образом самые тяжкие преступления совершаются в нем и самые бесчеловечные отношения устанавливаются между людьми – без особенной злобы и ехидства, а просто по тупоумию и закоснелости в данных понятиях, крайне ограниченных и смутных. Напоминая об этом читателям, мы заметим здесь только, что Анна Петровна представляет собою одно из очень ярких проявлений этой безнравственности по глупости. Ее отношения к дочери глубоко безнравственны: она каждую минуту пилит Машеньку и доводит ее до страшного нервического раздражения, до истерики, своими беспрерывными, жалобами и попреками: «Я тебя растила, я тебя холила, а ты вот чем платишь!.. Ты хочешь свой каприз выдержать и нейдёшь замуж, а мать тут плачь на старости лет… Ведь у нас ничего нет; куда я на старости лет денусь – в кухарки мне, что ли, идти? Ты только повесничать любишь, а мать позабыла, для матери ничего не хочешь сделать… Что ж, авось добрые люди найдутся, не оставят старуху!» Такие речи повторяются перед Марьей Андреевной постоянно, каждый день и каждый чае. Какова же эта мать, имеющая до такой степени барышнический взгляд на дочь! Не ясны ли на ней черты самодурных тенденций, коснувшихся ее хоть слегка и вовсе не сродных ее характеру, но все-таки успевших сделать ее несносною для окружающих? Такая личность и такие отношения должны возмущать душу… Но Анна Петровна обезоруживает нас своим необычайным добродушием и недальностью. В ней нет положительной безнравственности, а есть только отсутствие нравственности, отсутствие всяких гуманных начал в ее организме. Выдача дочери замуж – ее мономания; что с этим прикажете делать? А что она настаивает на согласии Маши выйти за Беневоленского, так это происходит от двух причин: во-первых, Беневоленский возьмется хлопотать об их деле в сенате, а во-вторых, она не может представить, чтобы девушке было не все равно, за кого ни выходить замуж. Когда Машенька объявляет, что Беневоленский ей противен, Анна Петровна даже сообразить этого никак не может, – сначала не обращает внимания и говорит, что у Маши голова вздором набита и что она сама двадцать раз передумает, а потом, после вторичного отказа дочери, объясняет его тем, что «это только каприз, только чтоб матери напротив что-нибудь сделать». Между тем надо заметить, что она и сама Беневоленского вовсе не знает и не одобряет. В заключительной сцене, когда уже все кончено, она хватилась за ум – сказать Маше: «Нравится ли он тебе? Признаться сказать, скоренько дело-то сделали; кто его знает, – в него не влезешь». Что станете делать с такой наивностью? Даже и сердиться нельзя на нее… Только диву даешься и еще грустнее оглянешься на ту среду, в которой вырастают и прозябают подобные субъекты.

Рейтинг@Mail.ru