В одной из критик уверяли, что и Островский хотел своего Большова возвысить до подобного же трагизма и, собственно, для этого вывел Самсона Силыча из ямы, в четвертом акте, и заставил его упрашивать дочь и зятя об уплате за него 25 копеек кредиторам. Такое суждение обнаруживает полное непонимание не только Шекспира и Островского, но и вообще нравственного свойства драматических положений. По нашему мнению, в последнем акте Большов нисколько не возвышается в глазах читателя и нисколько не теряет своего комического характера. В последних сценах есть трагический элемент, но он участвует здесь чисто внешним образом, так, как есть он, напр., и в появлении жандарма в «Ревизоре»… Но в чем же здесь выразился тот внутренний трагизм, который заставил бы страдать за Большова и примирил бы с его личностью? Где следы той душевной борьбы, которая бы очистила и просветлила заросшую тиной самодурства натуру Большова? Нет этих следов, да и не с тем писана комедия, чтобы указать их; последний акт ее мы считаем только последним мастерским штрихом, окончательно рисующим для нас натуру Большова, которая была остановлена в своем естественном росте враждебными подавляющими обстоятельствами и осталась равно бессильною и ничтожною как при обстоятельствах, благоприятствовавших широкой и самобытной деятельности, так и в напасти, опять ее скрутившей. Для вас и в последнем акте Большов не перестает быть комичен: ни одного светлого луча не проникло в эту темную душу после переворота, навлеченного им самим на себя. Он нимало не сознает гадости своего поступка, он не мучится внутренним стыдом; его терзает только стыд внешний; кредиторы таскают его по судам, и мальчишки на него показывают пальцами. «Каково сидеть-то в яме (говорит он), каково по улице-то идти с солдатом! Ведь меня сорок лет в городе-то все знают, сорок лет все в пояс кланялись, а теперь мальчишки пальцами показывают». Вот что у него на первом плане; а на втором является в его мыслях Иверская, но и то ненадолго: воспоминание о ней тотчас сменяется у него опасением, чтобы в Сибирь не угодить. Вот его слова: «А там, мимо Иверской: как мне взглянуть на нее, матушку? Знаешь, Лазарь: Иуда, ведь он тоже Христа за деньги продал, как мы совесть за деньги продаем… А что ему за это было?.. Ведь я злостный, умышленный… Ведь меня в Сибирь сошлют. Господи! Коли так не дадите денег, дайте Христа ради (плачет)» – Жаль, что «Своих людей» не дают на театре: талантливый актер мог бы о поразительной силой выставить весь комизм этого самодурного смешения Иверской с Иудою, ссылки в Сибирь с христарадничеством… Комизм этой тирады возвышается еще более предыдущим и дальнейшим разговором, в котором Подхалюзин равнодушно и ласково отказывается платить за Большова более десяти копеек, а Большов – то попрекает его неблагодарностью, то грозит ему Сибирью, напоминая, что им обоим один конец, то спрашивает его и дочь, есть ли в них христианство, то выражает досаду на себя за то, что опростоволосился, и приводит пословицу: «Сама себя раба бьет, коль ее чисто жнет», – то, наконец, делает юродивое обращение к дочери: «Ну, вот вы теперь будете богаты, заживете по-барски; по гуляньям это, по балам, – дьявола тешить! А не забудьте вы, Олимпиада Самсоновна, что есть клетки с железными решетками, сидят там бедные заключенные… Не забудьте нас, бедных – заключенных». По нашему мнению, вся эта сцена очень близко подходит к той сцене в «Ревизоре», где городничий ругает купцов, что они не помнят, как он им плутовать помогал. Только у Островского комические черты проведены здесь несколько тоньше, и притом надо сознаться, что внутренний комизм личности Большова несколько замаскировывается в последнем акте несчастным его положением, из-за которого проницательные критики и навязали Островскому такие идеи и цели, каких он, вероятно, никогда и во сне не видел. Хороши должны быть нравственные понятия критика, который полагает, что Большов в последнем акте выведен автором для того, чтобы привлечь к нему сочувствие зрителей… По нашему мнению, Большов к концу пьесы оказывается пошлее и ничтожнее, нежели во все ее продолжение. Мы видим, что даже несчастие и заключение в тюрьму нимало не образумило его, не пробудило человеческих чувств, и справедливо заключаем, что, видно, они уж навек в нем замерли, что так им уж и спать сном непробудным. Он и теперь говорит, что 25 копеек отдать кредиторам – много, да что уж делать-то, когда меньше не берут. «Потомят года полтора в яме-то, да каждую неделю будут с солдатом по улицам водить, а еще, того гляди, в острог переместят, так рад будешь и полтину дать». Не явно ли здесь комическое бессилие этой натуры, не могущей ни решиться на смелый шаг, ни выдержать продолжительной борьбы? Не явно ли и нравственное ничтожество этого человека, у которого ни разу во всей пьесе не проявлялось чувство законности и сознания долга? Мало этого: в его грубой душе замерли даже чувства отца и мужа; это мы видели и в первых актах пьесы, видим и в последнем. Горе жены ни мало не трогает его, а возмутительная грубость дочери не оскорбляет отцовского чувства. Олимпиада Самсоновна говорит ему: «Я у вас, тятенька, до двадцати лет жила, – свету не видала, что же, мне прикажете отдать вам деньги, а самой опять в ситцевых платьях ходить?» Большов не находит ничего лучшего сказать на это, как только попрекнуть дочь и зятя невольным благодеянием, которое он им сделал, передавши в их руки свое имение. «Ведь я, – говорит, – у вас не милостыню прошу, а свое же добро». Неужели и это отношение отца к дочери не комично? А мораль, которую выводит для себя Большов из всей своей истории, – высший пункт, до которого мог он подняться в своем нравственном развитии: «Не гонись за большим, будь доволен тем, что есть; а за большим погонишься, и последнее отнимут!» Какую степень нравственного достоинства указывают нам эти слова! Человек, потерпевший от собственного злостного банкротства, не находит в этом обстоятельстве другого нравственного урока, кроме сентенции, что «не нужно гнаться за большим, чтобы своего не потерять!» И через минуту к этой сентенции он прибавляет сожаление, что не умел ловко обделать дельце, приводит пословицу: «Сама себя раба бьет, коль не чисто жнет». Как сильно выражается в этом решительная бессмысленность и нравственное ничтожество этой натуры, которая в начале пьесы могла еще кому-нибудь показаться сильною, судя по тому страху, какой она внушает всем окружающим!.. И нашлись критики, решившие, что последний акт «Своих людей» должен возбудить в зрителях сочувствие к Большову![12]
Но что же в самом деле дает нам это лица комедии? Неужели смысл его ограничивается тем, что «вот, дескать, посмотрите, какие бывают плохие люди?» Нет, это было бы слишком мало для главного лица серьезной комедии, слишком мало для таланта такого писателя, как Островский. Нравственный смысл впечатления, какое выносишь из внимательного рассмотрения характера Большова, гораздо глубже. Мы уже имели случай заметить, что одна из отличительных черт таланта Островского состоит в уменье заглянуть в самую глубь души человека и подметить не только образ его мыслей и поведения, но самый процесс его мышления, самое зарождение его желаний. Это самое уменье видим мы и в обработке характера Большова и находим, что результатом психических наблюдений автора оказалось чрезвычайно гуманное воззрение на самые, по-видимому, мрачные явления жизни и глубокое чувство уважения к нравственному достоинству человеческой натуры, – чувство, которое сообщает он и своим читателям. В Большове, этом злостном банкроте, мы не видим ничего злостного, чудовищного, ничего такого, да что его следовало бы считать извергом. Автор сводит нас с официальной юридической точки зрения и вводит в самую сущность совершающегося факта, заставляет бесчестный замысел создаваться и расти даред нашими глазами. И что же мы видим в истории этого замысла, столь ужасного в юридическом смысле? Ни тени сатанинской злобы, ни признака иезуитского коварства! Все так просто, добродушно, глупо! Самсон Силыч – вовсе не порождение ада, а просто грубое животное, в котором смолоду заглушены все симпатические стороны натуры и не развиты никакие нравственные понятия. В его характере нет того, что называют личной инициативой или свободным возбуждением себя к деятельности; он живет так, как живется, не рассчитывая и не загадывая много. Самодурствует он потому, что встречает в окружающих не твердый отпор, а постоянную покорность; надувает и притесняет других потому, что чувствует только, как это ему удобно, но не в состоянии почувствовать, как тяжело это им; на банкротство решается он опять потому, что не имеет ни малейшего представления об общественном значении такого поступка. Самый закон является для него не представителем высшей правды, а только внешним препятствием, камнем, который нужно убрать с дороги. Самая совесть является у него не во внутреннем голосе, а в насмешках прохожих, во взгляде на Иверскую, в опасении ссылки в Сибирь. Короче, – в Большове вы видите ясно, что его преступная, безобразная деятельность происходит именно оттого, что в нем не воспитан человек. Он гадок для нас именно тем, что в нем видно почти полное отсутствие человеческих элементов; и в то же время он пошл и смешон искажением и тех зачатков человечности, какие были в его натуре. Но эта самая гадость и пошлость, представленная следствием неразвитости натуры, указывает нам необходимость правильного, свободного развития и восстановляет пред нами достоинство человеческой природы, убеждая нас, что низости и преступления не лежат в природе человека и не могут быть уделом естественного развития.
Достижению этого же результата прекрасно содействует все развитие пьесы и все остальные лица, группирующиеся около Большова. Во всей пьесе нет никаких, особенных махинаций, нет искусственного развития действия, в угоду схоластическим теориям и в ущерб действительной простоте и жизненности характеров. Все лица действуют в своем смысле добросовестно, и ни одно не впадает в тон мелодрамного героя. Достижению постыдной цели не служат здесь лучшие способности ума и благороднейшие силы души в своем высшем развитии; напротив, вся пьеса ясно показывает, что именно недостаток этого развития и доводит людей до таких мерзостей. Во всех лицах заметно одно человеческое стремление – высвободиться из самодурного гнета, под которым все выросли и живут. Большов внешним образом избавился от него; но следы воспитания, стесняющего мысль и волю, остались и в нем на всю жизнь и сделали его бессмысленным деспотом. И до того заразителен этот нелепый порядок жизни «темного царства», что каждая, самая придавленная личность, как только освободится хоть немножко от чужого гнета, так и начинает сама стремиться угнетать других. Эти дикие отношения проведены очень искусно по всей комедии Островского; вот почему и сказали мы, что в ней видим целую иерархию самодурства. В самом деле, Большов беспрекословно царит над всеми; Подхалюзин боится хозяина, но уж покрикивает на Фоминишну и бьет Тишку; Аграфена Кондратьевна, простодушная и даже глуповатая женщина, как огня боится мужа, но с Тишкой тоже расправляется довольно энергически, да и на дочь прикрикивает, и если бы сила была, так непременно бы сжала ее в ежовых рукавицах. Посмотрите, как она расходилась, например, во второй сцене первого акта. – «Али ты думаешь, – кричит она дочери, – что я не властна над тобою приказывать? Говори, бестыжие твои глаза, с чего у тебя взгляд-то такой завистливый? Что ты, прытче матери хочешь быть? У меня ведь недолго: я и на кухню горшки парить пошлю. Ишь ты! А! Ах матушки вы мои! Посконный сарафан сошью, да вот на голову тебе и надену». Липочка огрызается, а Аграфена Кондратьевна повторяет: «Уступи верх матери! словечко пикнешь, так язык ниже пяток пришью». Но Липочка почерпает для себя силы душевные в сознании того, что она образованная, и потому мало обращает внимания на мать и в распрях с ней всегда остается победительницей: начнет ее попрекать, что она не так воспитана, да расплачется, мать-то и струсит и примется сама же ублажать обиженную дочку. Липочка явно обнаруживает наклонность к самому грубому и возмутительному деспотизму. Она говорит матери: «Я вижу, что я других образованнее; что ж мне, потакать вашим глупостям? как же! Есть оказия!» А с Подхалюзиным, при помолвке, они уговариваются: «Старики почудили на своем веку, – будет, теперь нам пора»… Один только Тишка не обнаруживает еще никаких стремлений к преобладанию, а, напротив, служит мишенью, в которую направляются самодурные замашки целого дома. «У нас, – жалуется он, – коли не тот, так другой, коли не сам, так сама задаст вытрепку; а то вот приказчик Лазарь, а то вот Фоминишна, а то вот… всякая шваль над тобой командует». Следы этого командованья с беспрестанными вытрепками уже обнаруживаются в Тишке: он уже выучился мошенничать и воровать.
А когда наворует денег побольше, то и сам, конечно, примется командовать так же беспутно и жестоко, как и им командовали. Его карьера очень искусно обозначена Островским в немногих словах, произносимых Тишкою в сцене, где он считает свои деньги, оставшись один… «Полтина серебром – это Лазарь дал (за то, что за водкой сходил тихонько); да намедни, как с колокольни упал, Аграфена Кондратьевна гривенник дала; да четвертак в орлянку выиграл; да третьевось хозяин забыл на прилавке целковый». Вот источники приобретения для Тишки: сбегать за водкой, упасть с колокольни, выиграть, украсть. Какое нравственное чувство разовьется в нем при такой жизни? Как он будет сочувствовать страданиям других, когда его самого утешали гривенничками за то, что он с колокольни упал! Ясно, что и из него со временем выйдет Подхалюзин… Такова уж почва этого «темного царства», что на ней других продуктов не может вырасти!
Но что такое сам Подхалюзин? Ведь это сознательный, умный мошенник с развитыми понятиями! Не составляет ли он противоречия общему впечатлению комедии, заставляющей нас признать все преступления в этой среде следствием темноты разумения и неразвитости человеческих сторон характера? Напротив, Подхалюзин окончательно убеждает нас в верности этого впечатления. В нем мы видим, что он именно настолько и сносен еще, насколько коснулось его веяние человеческой идеи. Он не очертя голову бросается в обман, он обдумывает свои предприятия, и вот мы видим, что сейчас же в нем уж является и отвращение от обмана в нагом его виде, и старание замазать свое мошенничество разными софизмами, и желание приискать для своего плутовства какие-нибудь нравственные основания и в самом обмане соблюсти видимую, юридическую добросовестность. Есть вещи, о которых он вовсе и не думал, – как, например, обмеривание и надувание покупателей в лавке, – так там он и действует совершенно равнодушно, без зазрения совести. Но когда вышел случай не обыкновенный, случай попользоваться большим кушем из имения хозяина, тут Подхалюзин задумался и начал себя оправдывать.
Говорят, надо совесть знать, – рассуждает он, – да известное дело, надо совесть знать, да в каком это смысле понимать нужно? Против хорошего человека у всякого есть совесть; а коли он сам других обманывает, так какая же тут совесть! Самсон Силыч купец богатейший, и теперича все это дело, можно сказать, так, для препровождения времени, затеял. А я человек бедный! Если и пользуюсь в этом деле чем-нибудь лишним, так и греха нет никакого: потому он сам несправедливо поступает, против закона идет. А мне что его жалеть? Вышла линия, ну, и не плошай; он свою политику ведет, а ты свою статью гони. Еще то ли бы я с ним сделал, да не приходится!
Видите, что и Подхалюзин не изверг, и он совесть имеет, только понимает ее по-своему. Он, как и все прочие, сбит с толку военным положением всего «темного царства»; обман свой он обдумывает не как обман, а как ловкую и, в сущности, справедливую, хотя юридически и незаконную штуку; прямой же неправды он не любит: свахе он обещал две тысячи и дает ей сто целковых, упираясь на то, что ей не за что давать более. Рисположенскому он отдает деньги по мелочи и, только уже передавши ему несколько сот, отказывается от дальнейшей уплаты, находя, что ему «пора уж и честь знать». За самого Большова он не вовсе отказываемся платить кредиторам, но только рассчитывает, что 25 копеек – много. Притом же в этом случае он имеет видимое основание для своего поведения: он помнит, что сам Большов говорил ему и ссылается на его же собственные слова. Отдавая за него дочь, Самсон Силыч ведет такой разговор с будущим зятем:
БОЛЬШОВ. Свое добро, сам нажил… кому хочу, тому даю… да что тут разговаривать-то! На милость суда нет! Бери все, только нас со старухой корми да кредиторам заплати копеек по десяти.
ПОДХАЛЮЗИН. Стоит ли, тятенька, об этом говорить-с. Нешто я не чувствую? Свои люди – сочтемся!
БОЛЬШОВ. Говорят тебе, бери все, да и кончено дело! И никто мне не указ. Заплати только кредиторам. Заплатишь?
ПОДХАЛЮЗИН. Помилуйте, тятенька, первым долгом-с.
БОЛЬШОВ. Только ты смотри – им много не давай. А то ты, чай, рад сдуру-то все отдать.
ПОДХАЛЮЗИН. Да уж там, тятенька, сочтемся. Помилуйте, свои люди.
БОЛЬШОВ. То-то же. Ты им больше десяти копеек не давай. Будет с них.
Подхалюзин очень хорошо вошел в эти соображения и кротко напоминает их Большову, когда тот является к нему из ямы. Претензию кредиторов на 25 коп. он не признает справедливою; напротив, он находит, что они «зазнались больно; а не хотят ли восемь копеек в пять лет». Проникнутый этими мыслями, он радушно угощает тестя, вместе с ним ругает кредиторов, выражает надежду, что «как-нибудь отделаемся», ибо «бог милостив»; но заплатить требуемое кредиторами отказывается, потому что они «просят цену, которую совсем несообразную». С его точки зрения, он поступает ничуть не бесчестно и не жестоко, а только благоразумно и твердо. Он даже выказывает значительную степень великодушия, соглашаясь платить за Большова 15 копеек вместо 10-и и решаясь даже сам ехать к кредиторам, чтобы их упрашивать. Видно, что он не лишен даже чувства сострадания и некоторой совестливости; но ему всё хочется отжилить поболее, и он надеется, что, авось, уладит дело повыгоднее. Здесь-то всего более и выказывается в Подхалюзине мелкий плут, образовавшийся прямо вследствие деспотического гнета, тяготевшего над ним с малолетства. У него нет и разбойнической решимости отказаться от всякой уплаты и бросить все это дело Большова на произвол судьбы, с тем, чтобы решиться на новые похождения, с новыми хлопотами и риском; нет и умного расчета, отличающего мошенников высокого полета и заставляющего их брать из всякой спекуляции хоть что-нибудь, только бы покончить дело. Ловкий мошенник большой руки, пустившись на такое дело, как злостное банкротство, не пропустил бы случая отделаться 25 копейками за рубль; он тотчас покончил бы всю аферу этой выгодной вделкой и был бы очень доволен. Да и как же не быть довольным, успевши задаром получить три четверти чужого имения? Кроме русского доморощенного плута, всякий удовлетворился бы таким результатом. Настоящий мошенник, по призванию посвятивший себя этой специальности, не старается из каждого обмана вытянуть и выторговать себе фортуну, не возится из-за гроша с аферой, которая доставила уже рубли; он знает, что за теперешней спекуляцией ожидает его другая, за другой представится третья и т. д., и потому он спешит обделывать одно дело, чтобы, взявши с него, что можно, перейти к другому. Совсем не так Поступает наш мелкий плут, порожденный и возращенный бессмысленным гнетом самодурства. В нем нет именно этой размашистости, которой так все восхищаются почему-то в русском человеке, но зато много бестолкового сквалыжничества. В поступке Подхалюзина могут видеть некоторые тоже широту русской натуры: «Вот, дескать, какой – коли убрать и из чужого добра, так уж забирай больше, бери не три четверти, а девять десятых»… Но в самом-то деле Подхалюзин выказывает здесь именно отсутствие предприимчивости и уверенности в себе. Он пользуется своим обманом, как находкой, которая раз попалась, а в другой раз и не попадется, пожалуй. Поэтому-то он и не расстается с своей аферой, все выжидая, – нельзя ли из нее еще чего-нибудь вытянуть: недаром же он рисковал, в самом деле! Ему так непривычен, так тяжел всякий риск, что он боится и думать о вторичной попытке подобного рода… Теперь ему только бы устроиться, а там он пойдет уж на мелкие обманы, как и обещается в заключительном обращении к публике, по первому изданию комедии: «А вот мы магазинчик открываем! Милости просим: малого ребенка пришлите – в луковице не обочтем-с»{33}. Это значит, что он удовольствуется той практикой, которую прежде объяснял приказчикам Большова…Разве опять подойдет линия, где будет что-нибудь плохо лежать: тут он и побольше стянет себе, что успеет.
Таким образом, и Подхалюзин не представляет собою изверга, не есть квинтэссенция всех мерзостей. Всего гаже он в той сцене, где он плачет пред Большовым, уверяя его в своей привязанности и проч. Но ведь тут он подмазывается к Самсону Силычу не столько из корысти, сколько для того, чтобы выманить у старика обещание выдать за него Липочку, которую, – надо заметить, – Подхалюзин любит сильно и искренне. Он это ясно доказывает своим обращением с ней в четвертом акте, т. е. когда она уже сделалась его женою… А для любви такие ли хитрости прощаем мы самым нравственным героям, в самых романических историях!
Нечего распространяться о том, что общему впечатлению пьесы нимало не вредит и Липочка, при всей своей нравственной уродливости.
Находят, что ее обращение с матерью и потом сцена с отцом в последнем акте – переходят пределы комического, как слишком омерзительные. Нам вовсе этого не кажется, потому что мы не можем признать святости кровных отношений в таком семействе, как у Большова. На Липочке тоже видна печать домашнего деспотизма: только при нем образуются эти черствые, бездушные натуры, эти холодные, отталкивающие отношения к родным; только при нем возможно такое совершенное отсутствие всякого нравственного смысла, какое замечается у Липочки. А за исключением того, что осталось в Липочке, как след давившего ее деспотизма, она ничуть не хуже большей части наших барышень не только в купеческом, но даже и в дворянском сословии. Многие ли из них не наполняют всей своей жизни одной внешностью, не утешаются в горе нарядами, не забываются за танцами, не мечтают об офицерах? Если я на своем веку имел разговор с тремя образованными барышнями, то от двух из них уж, конечно, слышал я повторение известного монолога Липочки: «То ли дело отличаться с военными! Ах, прелесть, восхищение! И усы, и эполеты, и мундир, а у иных даже шпоры с колокольчиками!.. Уж какое же есть сравнение, – военный или штатский? Военный уж сейчас видно: и ловкость и все, а штатский что? Так, какой-то неодушевленный»… Как же можно барышень, произносящих подобные монологи, серьезно обвинять за что-нибудь? Не ясно ли, что Липочка все, что ни сделает, сделает по совершенной неразвитости нравственной и умственной, а никак не по злонамеренности или природному зверству? Чем же возмущаться в личности этой несчастной?
Вообще, чем можно возмущаться в «Своих людях?» Не людьми и не частными их поступками, а разве тем печальным бессмыслием, которое тяготеет над всем их бытом. Люди, как мы видели, показаны нам в комедии с человеческой, а не с юридической стороны, и потому впечатление самых их преступлений смягчается для нас. Официальным образом мы видим здесь злостного банкрота, еще более злостного приказчика, ограбившего своего хозяина, ехидную дочь, хладнокровно отправляющую в острог своего отца, – и все эти лица мы клеймим именами злодеев и извергов. Но автор комедии вводит нас в самый домашний быт этих людей, раскрывает перед нами их душу, передает их логику, их взгляд на вещи, и мы невольно убеждаемся, что тут нет ни злодеев, ни извергов, а всё люди очень обыкновенные, как все люди, и что преступления, поразившие нас, суть вовсе не следствия исключительных натур, по своей сущности наклонных к злодейству, а просто неизбежные результаты тех обстоятельств, посреди которых начинается и проходит жизнь людей, обвиняемых нами. Следствием такого убеждения является в нас уважение к человеческой натуре и личности вообще, смех и презрение в отношении к тем уродливым личностям, которые действуют в комедии и в официальном смысле внушают ужас и омерзение, и наконец – глубокая, непримиримая ненависть к тем влияниям, которые так задерживают и искажают нормальное развитие личности. Затем мы прямо переходим к вопросу: что же это за влияния и каким образом они действуют? Комедия ясно говорит нам, что все вредные влияния состоят здесь в диком, бесправном самовольстве одних над другими. Самый способ действия этих влияний объясняется нам из комедии очень просто. Мы видели, что Большов вовсе не сильная натура, что он не способен к продолжительной борьбе, да и вообще не любит хлопот; видели мы также, что Подхалюзин – человек сметливый и вовсе не привязанный к своему хозяину; видели, что и все домашние не очень-то расположены к Самсону Силычу, кроме разве жены его, совершенно ничтожной и глупой старухи. Что же мешает им составить открытую оппозицию против неистовств Большова? То, что они материально зависят от него, их благо состояние связано с его благосостоянием? Но в таком случае, отчего Подхалюзин, радея о пользах хозяина, не удерживает его от опасного шага, на который тот решается по неразумию, «так, для препровождения времени»? Потому, конечно, что Подхалюзин сам надеется тут нагреть руки? Да, но – здесь-то и раскрывается в полной силе весь ужас; нелепых отношений, изображенных нам в «Своих людях». Видите, здесь дело не в личности самодура, угнетающего свою семью и всех окружающих. Он бессилен и ничтожен сам по себе; его можно обмануть, устранить, засадить в яму наконец… Но дело в том, что с уничтожением его не исчезает самодурство. Оно действует заразительно, и семена его западают в тех самых, которые от него страдают. Бесправное, оно подрывает доверие к праву; темное и ложное в своей основе, оно гонит прочь всякий луч истины; бессмысленное и капризное, оно убивает здравый смысл и всякую способость к разумной, целесообразной деятельности; грубое и гнетущее, оно разрушает все связи любви и доверенности, уничтожает даже доверие к самому себе и отучает от честной, открытой деятельности. Вот чем именно и опасно оно для общества! Самодура уничтожить было бы нетрудно, если б энергически принялись за это честные люди. Но беда в том, что под влиянием самодурства самые честные люди мельчают и истомляются в рабской бездеятельности, а делом занимаются только люди, в которых собственно человечные стороны характера наименее развиты. И деятельность этих людей, вследствие совершенного извращения их понятий под влиянием самодурства, имеет тоже характер мелкий, частный и грубо эгоистический. Цель их не та, чтобы уничтожить самодурство, от которого они так страдают, а та, чтобы только как-нибудь повалить самодура и самим занять его место. И вот – Большов угодил в яму, и вместо него явился Подхалюзин – и благоденствует на тех же правах[13].