В этой-то среде и мается Марья Андреевна, простенькая и малоразвитая девушка, но с натурой очень деликатною и благородною. Мается она всего больше оттого, что мать торопится ее с рук сбыть и, не довольствуясь свахами, сама хлопочет во все стороны насчет женихов. До какой степени соблюдается деликатность во всем этом, видно, например, из письма, которое пишет к Анне Петровне ее приятель, добрый старичок Добротворский. «Насчет того пункта, о котором вы меня просили, – пишет он, – я в назначенном вами присутственном месте был: холостых чиновников, для Марьи Андреевны достойных, нет; есть один, но я сомневаюсь, чтобы оный вам понравился, ибо очень велик ростом – весьма много больше обыкновенного – и рябой. Но, по справкам моим от секретаря и прочих его сослуживцев, оказался нравственности хорошей и не пьющий, что, как мне известно, вам весьма желательно. Не прикажете ли посмотреть в других присутственных местах, что и будет мною исполнено с величайшим удовольствием». И это письмо Анна Петровна заставляет читать саму Машеньку! Понятно, что бедная девушка обиделась, но мать никак не может понять, чем тут обижаться!
А из-за чего же терпит несчастная все эти оскорбления? Что ее держит в этом омуте? Ясно что: она бедная невеста, ей некуда деваться, нечего делать, кроме как ждать или искать выгодного жениха. Замужество – это ее должность, работа, карьера, назначение жизни. Как поденщик ищет работы, чиновник – места, нищий – подаяния, так девушка должна искать жениха… Над этим смеются современные либералы; но интересно бы знать, что же, в самом деле, станет у нас делать девушка, не вышедшая замуж? Если подумать, так и окажется, что Анна Петровна очень резонно говорит: «Что такое незамужняя женщина? Ничего!.. Что она значит? Уж и вдовье-то дело, плохо, а девичье-то уж и совсем не хорошо! Женщина должна жить с мужем, хозяйничать, воспитывать детей, а ты что ж будешь делать-то старой девкой? Чулок вязать!..» Слова эти глупо-справедливы, и они-то могут служить довольно категорическим ответом на то, почему у нас женщина в семье находится в таком рабском положении и почему самодурство тяготеет над ней с особенной силою.
Некоторую самостоятельность может она приобрести, если имеет в своих руках деньги. Эту сторону женской жизни изобразил Островский в пьесе «Не сошлись характерами». Изящный Поль является чрезвычайно внимательным и покорным к жене, надеясь выпросить у нее денег. Но и сами деньги как-то не то значат в руках женщины, что у мужчины. Понятие о богатстве какого-нибудь самодура довольно скоро срастается с понятием о его личности потому, вероятно, что все-таки он сам своими деньгами распоряжается и пускает их в ход. Поэтому, входя в сношение с богачом, всякий старается как можно более участвовать в его выгодах; заводя же сношения с женщиной, имеющей деньги, прямо уже хлопочут о том, чтобы завладеть ее достоянием. Сама же личность женщины остается без всякого значения. Это очень хорошо понимает Серафима Карповна, верная наставлениям своего родителя. Выходя замуж, она заранее обещает не давать денег мужу, говоря: «Что ж я буду тогда без капиталу? я ничего не буду значить», – на что родитель отвечает многозначительным «обнакновенно»!.. И по выходе замуж она сдерживает свое обещание: когда муж попросил у ней денег, она уехала к папеньке, а мужу, прислала письмо, в котором, между прочим, излагалась такая философия: «Что я буду значить, когда у меня не будет денег? – тогда я ничего не буду значить! Когда у меня не будет денег, – я кого полюблю, а меня, напротив того, не будут любить. А когда у меня будут деньги, – я кого полюблю, и меня будут любить, и мы будем счастливы»… И ведь справедливо рассуждает Серафима Карповна!..
Но и это ведь еще редкий случай, чтобы к женщине в руки деньги попадали. Для этого надо, чтоб она рано овдовела от богатого мужа. А то – с какой стати к ней попадут деньги? Да и что она с ними сделает? Разбросает, по модным магазинам либо раздаст по монастырям, смотря по летам и наклонностям. Больше она ничего не в состоянии сделать. Лучше же их употребить на что-нибудь практически путное… И до закону-то ей в наследство идет только четырнадцатая часть, а ежели мимо закона, так и того не следует… Все равно ведь: неудержатся у ней денежки… Разве что жениха себе купит хорошего. Да и того почти никогда не бывает. В женихи к богатым невестам всё являются Вихоревы, Баранчевские, Бальзаминовы, Прежневы… Все эти; господа принадлежат к той категории, которую определяет Неуеденов в «Праздничном сне»: «Другой сунется в службу, в какую бы то ни на есть» послужит без году неделю, повиляет хвостом, видит – не тяга, умишка-то не хватает, учился-то плохо, двух перечесть не умеет, лень-то прежде его родилась, а побарствовать-то хочется: вот он и пойдет бродить по улицам до по гуляньям, – не объявится ли какая дура с деньгами»… Действительно, все эти господа красивы и глупы так, что о них вспоминать тошно: большею частию они или служили, или желают служить в военной службе, имеют наклонности к самодурству и очень любят, когда их считают образованными людьми. Но их невежество во всех отношениях равняется темноте самих самодуров, и только, благодаря самодурной системе запрещать учиться низшим и особенно женщинам могут они не казаться смешными в этой среде. Разбирая «Не в свои сани не садись», мы уже достаточно говорили о том, почему Авдотья Максимовна могла увлечься Вихоревым. Здесь прибавим только указание на подобное же отношение Марьи Андреевны к Меричу в «Бедной невесте». Мы заранее отстранили от себя разбор частных художественных достоинств в сценах и лицах комедий Островского; поэтому не будем разбирать в подробности и характер Мерича. Но не можем не заметить, что для нас это лицо изумительно по мастерству, с каким Островский умел в нем очертить приличного, не злого, не отвратительного, но с ног до головы пошлого человека. Это не есть сколок с одного из типов, которых несколько экземпляров представлено в лучших наших литературных произведениях: он не Онегин, не Печорин, не Грушницкий даже, даже вообще не лишний человек. У тех все-таки есть внутри что-то такое, что они считают своим достоянием, чем дорожат, чем воображают себя серьезно проникнутыми. Беда только в том, что они мелковаты натурою и лишены серьезного развития, так что ничто не может пройти в глубину их сознания, ничему не могут они отдаться всею душою. Но у Мерича даже и неглубоких-то убеждений нет: от него всякая истина, всякое серьезное чувство и стремление как-то отскакивает; он как будто не только никогда не жил сознательной жизнью, но даже вовсе и не понимает, что бы это могло значить… Пошлость бесконечная, ничем не усиленная, не подкрашенная, а настоящая, в натуре пошлость – отражается в каждом его слове, в каждом его движении… И в этого человека влюбляется неглупая девушка, с хорошими чувствами!.. Таковы неизбежные последствия самодурной системы воспитания, считающей своим долгом как можно больше вязать и сжимать молодую натуру и как можно долее оставлять ее в непроглядном мраке…
Марья Андреевна бедна, и Мерич, разумеется, на ней не женится: он принадлежит тоже к числу тех, которым нужны богатые невесты. Но бывают в «темном царстве» и такие случаи, что неразумные бедняки женятся на бедных девушках… И тут-то начинается ад кромешный!.. Ад этот хорошо изображен Островским в «Доходном месте». Читатели наши, конечно, помнят историю молодого Жадова, который, будучи племянником важной особы, раздражает дядю своим либерализмом и лишается его благосклонности, а потом, женившись на хорошенькой и доброй, но бедной и глупой Полине и потерпевши несколько времени нужду и упреки жены, приходит опять к дяде – уже просить доходного места. Изложение семейных отношений и указание их влияния на общественную деятельность представляется нам лучшею стороною этой комедии. А затем любопытна внутренняя, душевная сторона жизни этих людей, которых мы официально так презираем и клеймим названиями крючкотворцев и взяточников. Здесь в полной силе выразилось одно из главных свойств таланта Островского – уменье заглянуть в душу человека и изобразить его человеческую сторону, независимо от его официального положения. Об этом много уже говорили мы, разбирая «Своих людей», и потому теперь укажем только на некоторые черты, относящиеся специально к чиновникам. Благодушие и особенного рода совестливость взяточников рисуются несколькими беглыми чертами еще в «Бедной невесте», в лице добряка Добротворского. Но в «Доходном месте» черты эти гораздо ярче в Юсове и Белогубове. Лица эти прямо наводят нас на мысль, что все их беззакония – чисто следствие ложного их положения в обществе и ложных понятий, приобретенных вследствие фальшивости положения. А ложное положение их есть опять-таки последствие одной общей причины всех гадостей. «темного царства» – самодурства. В сфере чиновнической оно еще гаже и возмутительнее, чем в купеческой, потому что здесь дело постоянно идет об общих интересах и прикрывается именем права и закона. Кроме того, здесь мы видим уже бесчисленное множество оттенков и степеней; и чем выше, тем самодурство становится наглее внутренне и гибельнее для общего блага, но благообразнее и величавее в своих формах. С Юсовым, когда он был мальчишкой, мелкие чиновники обращались, как с собачонкой; Юсов с Белогубовым обращается уже не столько грубо; Вышневский же говорит с Юсовым таким достойным тоном, что нужно только благоговеть, а шокироваться вовсе нечем. Но, в сущности, вся беда в ведомстве Вышневского оттого и происходит, что он сам заражен самодурством, а за ним уже и все. Законов никаких никто не признает, честности никто в толк взять не может, ума не определяют иначе, как способностью нажиться, главною добродетелью признают смирение пред волею старших. Юсов простодушно признает, что он гордости ни с кем не имеет, только вот верхоглядов не любит, нынешних образованных-то. «С этими, – говорит, – я строг и взыскателен; у меня правило – всячески их теснить для пользы службы: потому – от них вред». Не мудрено в нем такое воззрение, потому что он сам «года два был на побегушках, разные комиссии исправлял: и за водкой-то бегал, и за пирогами, и за квасом, кому с похмелья, – и сидел-то не на стуле, а у окошка, на связке бумаг, и писал-то не из чернильницы, а из старой помадной банки, – и вот вышел в люди», – и теперь признает, что «все это не от нас, свыше!..» И он не по злобе и не по плутовству теснит образованных людей, а у него уж в самом деле такое убеждение сложилось, что от них вред для службы… То же убеждение передано и Белогубову, который говорит: «Что за польза и от ученья, когда в человеке страху нет, – трепету перед начальством». Да иначе думать они и не могут, потому что все, их окружающее, на каждом шагу подтверждает их мнение. Даже те образованные, которые спорят с ними, – как часто они собственным же поведением обличают свою неправоту! – Так случилось и с Жадовым. Сначала Белогубов как-то ежился перед Жадовым и признавал какую-то силу в его умственном превосходстве. Он смутно ощущал, что унижаться и подличать, зависеть от первой прихоти и отказываться от своей воли – не всегда приятно. Видя, что Жадов гораздо свободнее и независимее в своих поступках, Белогубов почти завидовал ему. На вопрос своей невесты, почему он откладывает свадьбу, когда Жадов свою не откладывает, он отвечал: «Совсем другое дело-с. У него дяденька богатый-с, да и сам он образованный человек, везде может место иметь. Хоть и в учители пойдет, – все хлеб-с. А я что-с? Пока не дадут места столоначальника, ничего не могу-с»… Но получивши это место, между тем как Жадов и свое-то потерял, Белогубов начинает уже чувствовать самодовольное сожаление к Жадову, которое и выражает ему при встрече в трактире. Что же, в самом деле, к чему послужило Жадову ученье без трепета? Только к тому, что он мучился сам, мучил целый год жену свою и, наконец, пошел к дяде просить Белогубовского места… И дядя поделом его отчистил… «Вот, говорит, они, герои-то! Молодой человек, который кричал на всех перекрестках про взяточников, говорил о каком-то новом поколении, – идет к нам же просить доходного места, чтоб брать взятки!.. Хорошо новое поколение!»
Вообще Вышневский, утвердившись на своей точке зрения status quo, чрезвычайно логически разбивает в прах все благородные фразы Жадова и, как дважды два – четыре, доказывает ему, что, при настоящем порядке вещей, невозможно честным образом обеспечить себя и свое семейство. Честные способы приобретения слишком ничтожны, да и тех еще не дадут тому, кто не захочет угождать, а будет противоречить. И это ведь не бедственная случайность, а тяжкая необходимость, вытекающая прямо и неизбежно из системы самодурства, развитой в «темном царстве». «Будь хоть семи пядей во лбу, но если вам не нравится, то останется в ничтожестве; и сам виноват: зачем не умел заслужить вашей милости». Вот и все нрава, и вся философия «темного царства»! И вовсе не удивительно, если Юсов, узнав, что все ведомство Вышневского отдано под суд, выражает искреннее убеждение, что это «по грехам нашим – наказание за гордость…» Вышневский то же самое объясняет, только несколько рациональнее: «Моя быстрая карьера, – говорит, – и заметное обогащение – вооружили против меня сильных людей…» И, сходясь в этом объяснении, оба администратора остаются затем совершенно спокойны совестию относительно законности своих действий… Да и отчего бы не быть им спокойным, когда их деятельность, равно как и все их понятия и стремления так гармонируют с общим ходом дел и устройством «темного царства»?
Ho ведь есть же какой-нибудь выход из этого мрака?.. Островский, так верно я полно изобразивши нам «темное царство», показавши нам все разнообразие его обитателей и давши нам заглянуть в их душу, где мы успели разглядеть некоторые человеческие черты, должен был дать нам указание и на возможность выхода на вольный свет из этого темного омута… Иначе – ведь это ужасно – мы остаемся в неразрешимой дилемме: или умереть с голоду, броситься в пруд, сойти с ума, – или же убить в себе мысль и волю, потерять всякое нравственное достоинство и сделаться раболепным исполнителем чужой воли, взяточником, мошенником, для того чтобы безмятежно провести жизнь свою… Если только к этому приводит нас вся художественная деятельность замечательного писателя, так это очень печально!..
Печально, – правда; но что же делать? Мы должны сознаться: выхода из «темного царства» мы не нашли в произведениях Островского. Винить ли за это художника? Не оглянуться ли лучше вокруг себя и не обратить ли свои требования к самой жизни, так вяло и однообразно плетущейся вокруг нас… Правда, тяжело нам дышать под мертвящим давлением самодурства, бушующего в разных видах, от первой до последней страницы Островского; но и окончивши чтение, и отложивши книгу в сторону, и вышедши из театра после представления одной из пьес Островского, – разве мы не видим наяву вокруг себя бесчисленного множества тех же Брусковых, Торцовых, Уланбековых, Вышневских, разве не чувствуем мы на себе их мертвящего дыхания?.. Поблагодарим же художника за то, что он, при свете своих ярких изображений, дал нам хоть осмотреться в этом темном царстве. И то уж много значит… Выхода же надо искать в самой жизни: литература только воспроизводит жизнь и никогда не дает того, чего нет в действительности.
Впрочем, попытки освобождения от тьмы бывают в жизни: нельзя пройти мимо их и в комедиях Островского. Только эти попытки ужасны, да притом и остаются все-таки только попытками. Лиц совершенно чистых от житейской грязи мы не находим у Островского. Мыкин, в «Доходном месте», может быть, чист, потому что ни в каких общественных службах не участвует, а «учительствует понемногу». Но с ним мы так мало знакомимся из его разговора с Жадовым, что еще не можем за него поручиться. Есть еще в «Бедной невесте» одна девушка, до такой степени симпатичная и высоконравственная, что так бы за ней и бросился, так и не расстался бы с ней, нашедши ее. Но и эта девушка уже забрызгана грязью чужих пороков. Это Дуня, с которою пять лет жил Беневоленский до своей женитьбы и которая теперь пришла, пользуясь свадебной суматохой, взглянуть из толпы на невесту своего недавнего друга. Она встречается с самим Беневоленским в проходной комнате, вроде буфета; вместе с нею – подруга ее Паша, которой она перед этим только что бросила несколько слов о том, как он над ней, бывало, буйствовал, пьяный… Беневоленский, увидя ее, конфузится и просит ее быть, поосторожнее. «А хочешь, – сейчас дебош сделаю?» – говорит она. «Дура, дура! что ты!» – в испуге восклицает Беневоленский, но она его тотчас успокаивает, обещаясь, что и к нему больше не придет. Затем он старается ее выпроводить, и между ними происходит следующая сцена, раскрывающая перед нами чувства девушки, изумительные по своей чистоте и благородству:
БЕНЕВОЛ. Здесь, Дуня тебе что же делать? Посмотри невесту и ступай.
ДУНЯ. Уж я видела. Хороша ведь, Паша, уж можно сказать, что хороша!.. (К Беневоленскому.) Только сумеешь ли с этакой женой жить? Ты смотри, не загуби чужого веку даром. Грех тебе будет. Остепенись, живи хорошенько. Это ведь не со мной: жили, жили, да и был таков. (Утирает слезы.)
ПАША. А ты говорила, что тебе его не жаль…
ДУНЯ. Ведь я его любила когда-то… Что ж, надо же когда-нибудь расставаться, не век так жить. Еще хорошо, что женится; авось будет жить порядочно. А все-таки, Паша, ты то возьми, – лет пять жили… ведь жалко… Конечно, немного я от него добра видела… больше злое… одного сраму что перенесла. Так, ни за что прошла молодость, и помянуть нечем.
ПАША. Что делать, Дуня…
ДУНЯ. А ведь, бывало, и ему рада-радешенька, как приедет… Смотри ж, живи хорошенько.
БЕНЕВОЛ. Ну, уж конечно!
ДУНЯ. То-то же. Это ведь тебе на век, не то, что я… Ну, прощай, не поминай лихом, добром нечем. Что это я, как дура, расплакалась, в самом деле! Э, махнем рукой, Паша, – завьем горе веревочкой!
БЕНЕВОЛ. Прощай, Дуня.
ДУНЯ. Адье, мусье! Пойдем, Паша (Уходят.)
Большей чистоты нравственных чувств мы не видим ни в одном лице, комедий Островского. Это уж не та безразличная доброта, которою отличается дочь Русакова, не та овечья кротость, какую мы видим в Любови Гордеевне, не те неопытные понятия, какими руководится Надя… Здесь сила сознательной решимости проглядывает в каждом слове; все существо этой девушки не придавлено и не убито; напротив, оно возвышено, просветлено созданием того добра, которое она приносит, отказываясь от прав своих на Беневоленского. Ей в самом деле легко было сделать дебош и сорвать сердце; но она не хочет этого, она чистосердечно отдает справедливость красоте невесты, и сердце ее начинает наполняться довольством за счастие своего бывшего друга. Полная благожелательства, она радуется тому, что он женится, потому что это дает ей надежду на его нравственное исправление… А потом – какая радушная, чистая заботливость о той, о сопернице ее… И, наконец, какая грациозная прелесть характера выражается в самом этом горе, завитом веревочкой, и в этом ломаном прощанье, в котором, однако, нельзя не видеть огорчения и досады все еще любящего сердца… Да, эта девушка сохранила в себе чистоту сердца и все благородство, доступное человеку. Но что же она такое в нашем обществе? Не отвержена ли она им? Да и не этому ли отвержению, – не отчуждению ли от мрака самодурных дел, кишащих в нашей среде общественной, надо приписать и то, что она так отрадно сияет перед нами благородством и ясностью своего сердца?..
Есть в комедиях Островского и еще лицо, отличающееся большою нравственной силой. Это – Любим Торцов. Он грязен, пьян, тяжел; он надорван жизнью и очень запустил сам себя. Но та же самая жизнь, лишив его готовых средств к существованию, унизив и заставив терпеть нужду, сделала ему то благодеяние, что надломила в нем основу самодурства. Он – родной братец Гордея Карпыча и, по его же рассказам, был смолоду самодуром не хуже его. До как пришлось ему паясничать на морозе за пятачок, да просить милостыню, да у брата из милости жить, так тут пробудилось в нем и человеческое чувство, и сознание правды, и любовь к бедным братьям, и даже уважение к труду. Прося брата, чтоб выдал дочь за Митю, Любим Торцов прибавляет: «Он мне угол даст; назябся уж я, наголодался. Лета мои прошли, тяжело уж мне паясничать на морозе-то из-за куска хлеба; хоть под старость-то, да честно пожить. Ведь я народ обманывал: просил милостыню, а сам пропивал. Мне работишку дадут, у меня будет свой горшок щей»… Из этих желаний и признаний видно, что действительно нужда совершила в натуре Любима Торцова перелом, заставивший его устыдиться прежних самодурных начал столько же, как и недавнего беспутства.
В примере Торцова можно отчасти видеть и выход из темного царства: стоило бы и другого братца, Гордея Карпыча, также проучить на хлебе, выпрошенном Христа ради, – тогда бы и он, вероятно, почувствовал желание «иметь работишку», чтобы жить честно… Но, разумеется, никто из окружающих Гордея Карпыча не может и подумать о том, чтобы подвергнуть его подобному испытанию, и, следовательно, сила самодурства по-прежнему будет удерживать мрак над всем, что только есть в его власти!..
А свет образования? Он должен же наконец разогнать этот мрак. Без всякого сомнения!.. Но вспомните, что мы говорили о том, как образование прививается к самодурству… Вспомните и то, какие результаты дало образование в Вихореве, Бальзаминове, Прежневе, в Липочке, Капочке, Устеньке, в Арине Федотовне… Оглянитесь-ка вокруг. – какие сцены, какие разговоры поразят вас. Там Рисположенский рассказывает, как в стране необитаемой жил маститый старец с двенадцатью дочерьми мал мала меньше и как он пошел на распутие, – не будет ли чего от доброхотных дателей; тут наряженный медведь с козой в гостиной пляшет, там Еремка колдует, и колокольный звон служит к нравственному исправлению, там говорят, что грех чай пить, и проч., и проч. …А разговоры-то! Настасья Панкратьевна скажет, что учиться не надо много; а Ненила Сидоровна подхватит: «Да, вот насчет ученья-то: у нас соседка отдавала сына учиться, а он глаза и выколол». А то Ненила Сидоровна скажет: «Молодой человек, слушайте старших, вы еще не знаете, как люди хитры»; а Настасья Панкратьевна подтвердит: «Да, да, у нас у кучера поддевку украли – в одну минуточку»… Или, например:
НИЧКИНА. Да вот еще, скажите вы мне: говорят, царь Фараон стал по ночам с войском из моря выходить.
БАЛЬЗАМИНОВ. Очень может быть-с.
НИЧКИНА. А где это море?
БАЛЬЗАМИНОВ. Должно быть, недалеко от Палестины.
НИЧКИНА. А большая Палестина?
БАЛЬЗАМИНОВ. Большая-с.
НИЧКИНА. Далеко от Царьграда?
БАЛЬЗАМИНОВ. Не очень далеко-с.
НИЧКИНА. Должно быть, шестьдесят верст. Ото всех от таких местов шестьдесят верст, говорят… только Киев дальше.
А припомните-ка разговор Карпа Карпыча с Улитой Никитишной – о дамах!.. А разговор кучеров об австрияке! Или также – разговор Вихорева с Баранчевским о промышленности и политической экономии, или разговоры Прежнева с матерью о роли в обществе, или Недопекина с Лисавским (в «Утре молодого человека») о красоте и образовании, или Капочки с Устенькой об учтивости и общежитии (в «Праздничном сне»). Вот вам и образование: этаких господ, как Недопекин, Вихорев, таких девушек, как Липочка и Капочка, оно уже произвело довольно. Но чтоб оно сделало что-нибудь больше, до этого самодуры не допустят!.. Они и то говорят, что образованных-то теснить надо для пользы службы!.. А еще что за образованные перед ними? Кого они испугались-то? Жадова! А Жадов сам признается, что у него воли нет, энергии недостает…
А в самом деле – слабо должно быть самодурство, если уж и Жадова стало бояться!.. Ведь это хороший признак!..
На этом хорошем признаке мы и остановимся наконец. Не хотим делать никаких общих выводов о таланте Островского. Мы старались показать, что и как охватывает он в русской жизни своим художническим чувством, в каком виде он передает воспринятое и прочувствованное им, и какое значение в наших понятиях должно придавать явлениям, изображаемым в его произведениях. Мы нашли у Островского полноту изображения русской жизни, с ее Подхалюзинским сюртучком, Вихоревскими перчатками, Наденькиным заплаканным платочком, Шадовскою тросточкой и с Торцовской самодурно-безобразной шапкой… Многое мы не досказали, об ином, напротив, говорили очень длинно; но пусть простят нам читатели, имевшие терпение дочитать нашу статью. Виною того и другого был более всего способ выражения, – отчасти метафорический, – которого мы должны были держаться. Говоря о лицах Островского, мы, разумеется, хотели показать их значение в действительной жизни; но мы все-таки должны были относиться, главным образом, к произведениям фантазии автора, а не непосредственно к явлениям настоящей жизни. Вот почему иногда общий смысл раскрываемой идеи требовал больших распространений и повторений одного и того же в разных видах, – чтобы быть понятным и в то же время уложиться в фигуральную форму, которую мы должны были взять для нашей статьи, по требованию самого предмета… Некоторые же вещи никак не могли быть удовлетворительно переданы в этой фигуральной форме, и потому мы почли лучшим пока оставить их вовсе. Впрочем, многие выводы и заключения, которых мы не досказали здесь, должны сами собой прийти на мысль читателю, у которого достанет терпения и внимания до конца статьи.