– Ты дурак.
– Я утешаю себя, что, явись вот перед тобой сейчас Диоген, – тебе ничего не осталось бы, как и его назвать дураком.
– Ну, хорошо. Теперь, когда я захочу тебя выругать дураком, я буду тебе говорить: «Диоген». Хорошо?
– Мне очень приятно будет…
– Ну, и мне приятно будет.
Так и осталась за Берендей кличка Диоген.
Выдавались иногда дни, когда между партиями Корнева и Карташева водворялся род перемирия. Тогда Корнев и Карташев точно сбрасывали свои боевые доспехи и чувствовали какое-то особенное влечение друг к другу.
Один из таких дней подходил к концу. Последний урок был математика. Оставалось четверть часа до звонка. Учитель математики, маленький, с белым лицом и движениями, напоминавшими заведенную куклу, кончил объяснение и сел за стол. Он наклонил голову к журналу, понюхал фамилии всех учеников и произнес голосом, от которого заранее становилось страшно:
– Корнев.
Корнев побледнел и, перекосив, по обыкновению, лицо, пошел к доске.
Математика не давалась ему. В этом отношении перевес был на стороне Карташева, который хотя и не делал ничего, но все-таки держался на спасительной тройке. Корнев пытался доказывать теорему голосом человека, который твердо убежден, что он ничего не докажет, да и не дадут ему доказать.
– Возьмем треугольник ABC и наложим на треугольник DEF так, чтобы точка А упала в точку D.
Учитель слушал и в то же время внимательно, с любопытством бегал глазами по лицам учеников.
Яковлев, первый ученик, молча поднял брови. Рыльский досадливо опустил глаза. Долба с сожалением смотрел в сторону, а один ученик, Славский, не утерпел и даже искренне чмокнул губами.
– Как же вы это сделаете, чтоб точка А попала в точку D? – спросил учитель, смотря в то же время в лица учеников.
– Наложу так…
Наступила пауза. Учитель вытянул шею и внушительно сухо сказал:
– У вас, Корнев, выражения совершенно не математические.
– Я не способен к математике, – ответил Корнев, и раздраженное огорчение зазвучало в его голосе.
Учитель не ожидал такого ответа и, недоумевая, обратился к нему:
– Ну, так оставьте гимназию…
– Я себе избрал специальность, в которой математика ни при чем…
– Меня ни капли не интересует, какую вы специальность себе избрали, но вас должно интересовать, я думаю, то, что я вам скажу: если вы не будете знать математики, то вам придется отказаться от всякой специальности.
– А если я не способен?..
– Нечего и лезть…
По коридору уже несся звонок.
Учитель собрал тетради, пытливо заглянул в глаза Корневу и, сухо поклонившись классу, вышел своей походкой заведенной куклы.
– Охота тебе с ним вступать в пререкания? – обратился к нему с упреком Рыльский.
– Да ведь пристает…
– Ну и черт с ним. Человек мстительный, требовательный, только создашь такие отношения…
– Черт его знает, обидно стало: я, главное, знаю, чего ему хочется. Чтоб я сказал, что вот будем вращать до тех пор, пока вершина А совпадет с вершиной D…
Рыльский, Долба и Дарсье удивленно смотрели на Корнева.
– Если знал, зачем же ты не сказал?
– Да когда же я в этом смысла не вижу.
– Ну, уж это… – махнул рукой Рыльский и засмеялся.
Рассмеялся и Долба.
– Нет, ты уж того…
– Ну, какой смысл, объясни?! – вспыхнул Корнев.
– Да никакого, – сухо смерил его глазами Рыльский, – а экзамена не выдержишь…
– Ну и черт с ним…
– Разве, – проговорил пренебрежительно Рыльский.
– Я, собственно, совершенно согласен с Корневым, – вмешался Карташев, – не все ли равно сказать: будем вращать или наложим.
– Ну, и говорите на здоровье. Станьте вот перед этой стенкой и пробивайте ее головой.
– Эка мудрец какой, подумаешь, – возразил Корнев, раздумчиво грызя ногти.
– Вот тебе и мудрец… Вечером у тебя?
– Приходите…
Дальше всех по одной и той же дороге было Семенову, Карташеву и Корневу.
Когда они дошли до перекрестка, с которого расходились дороги, Корнев обратился к Карташеву:
– Тебе ведь все равно: пойдем со мной.
Карташев обыкновенно ходил с Семеновым, но сегодня его тянуло к Корневу, и он, не смотря на Семенова, сказал:
– Хорошо.
– Идешь? – спросил отрывисто Семенов, протягивая руку, и сухо добавил: – Ну, прощай.
Карташев постарался сжать ему как можно сильнее руку, но Семенов, не взглянув на него, попрощался с Корневым и быстро пошел по улице, маршируя в своем долгополом пальто, выпячивая грудь и выпрямляясь, точно проглотил аршин.
– Вылитый отец, – заметил Корнев, наблюдая его вслед. – Даже приседает так, хотя воображает, вероятно, что марширует на славу.
Карташев ничего не ответил, и оба шли молча.
– Послушай, – начал Корнев, – я тебя, откровенно сказать, не понимаю. Ведь не можешь же ты не понимать, что вся та компания, которой ты окружил себя, ниже тебя? Я не понимаю, какое удовольствие можно находить в общении с людьми, ниже тебя стоящими? Ведь от такого общества поглупеть только можно… Ведь не можешь же ты не понимать, что они глупее тебя?
Корнев остановился и ждал ответа. Карташев молчал.
– Я положительно не могу понять этого, – повторил Корнев.
Карташев сам не знал, что ответить Корневу. Согласиться, что его друзья глупее его, ему не позволяла совесть, а вместе с тем слова Корнева приятно льстили его самолюбию.
– А я тебя не понимаю, – мягко заговорил Карташев, – твоей, да и всех вас резкости со всеми теми, кого вы считаете ниже себя…
– Например?
– Да вот хотя с Вервицким, Берендей, Мурским…
– Послушай, да ведь это же окончательные дураки.
– Но чем же они виноваты? А между тем они так же страдают, как и другие. Ты бросишь ему дурака и думать забыл, а он мучится.
– Ну, уж и мучится.
– И как еще!.. Да я тебе откровенно скажу про себя: другой раз вы мне наговорите такого, что положительно в тупик станешь: может, действительно дурак… Тоска такая нападет, что, кажется, лег бы и умер.
– Да и никогда тебя дураком и не называл никто; говорили, что ты… ну, не читаешь ничего… Ведь это ж верно?
– Собственно, видишь ли, я читаю и много читал, но только все это как-то несистематично.
Корнев усиленно грыз ногти.
– Писарева читал? – спросил он тихо, точно нехотя.
– И Писемского читал.
– Не Писемского, а Писарева. Писемский беллетрист, а Писарев критик и публицист.
«Беллетрист», «публицист» – всё слова, в первый раз касавшиеся уха Карташева. Его бросило в жар, ему сделалось стыдно, и уж он открыл было рот, чтобы сказать, что и Писарева читал, как вдруг передумал и грустно признался:
– Нет, не читал.
Искренний тон Карташева тронул Корнева.
– Если хочешь, зайдем – я дам тебе.
– С удовольствием, – согласился Карташев, догадываясь, что Писарев и был тот источник, который вдохновлял Корнева и его друзей.
– Странная вещь, – говорил между тем Корнев. – Говорят, твоя мать такая умная и развитая женщина – и не познакомила тебя с писателями, без знания которых труднее обойтись образованному человеку, чем без классического сухаря…
– Моя мать тоже против классического образования. Я теперь вспоминаю, она мне Писарева даже предлагала, но я сам, откровенно говоря, все как-то откладывал.
– Не могла ж она не читать… Вы какие журналы получаете?
– Мы, собственно, никаких не получаем.
– Вы ведь богатые люди?
Карташев решительно не знал, богатая женщина его мать или нет, и скорее даже был склонен думать, что никакого богатства у них нет, потому что и дом и именье были заложены, но ответил:
– Кажется, у матери есть средства.
– У нас ничего нет. Только вот что батька заработает. Мой отец в таможне. Но хотя там можно, он ничего не берет, – это я знаю, потому что у нас, кроме двух выигрышных билетов, ничего нет. Родитель молчит, но мать у меня из мещанок, жалуется и не раз показывала.
Голос Корнева звучал какой-то иронией, и Карташеву неприятно было, что он так отзывается о своей матери.
Они подошли к высокому белому дому, в котором помещалась женская гимназия, как раз в то время, когда оттуда выходили гимназистки.
В самой густой толпе учениц, куда, как-то ничего не замечая, затесались Карташев и Корнев, Корнева окрикнула стройная гимназистка лет пятнадцати.
– Вася! – проговорила она, сверкнула своими небольшими острыми глазками и весело рассмеялась.
– А-а! – ответил небрежно Корнев. – Наше вам.
– Ну, довольно, довольно…
– Сестрица, – отрекомендовал пренебрежительно Корнев, обращаясь к Карташеву.
– Вот я маме скажу, какой ты невежа, – ответила гимназистка, вспыхнув и покраснев до волос. – Разве так знакомят?
Карташев залюбовался румянцем девушки и, встретившись с ней глазами, сконфуженно снял шапку.
– Ах, скажите пожалуйста! – прежним тоном сказал Корнев. – Ну познакомьтесь… Сестра… Карташев…
– У вас есть сестра?
И едва Карташев успел ответить, она засыпала его вопросами: так же ли он груб с своими сестрами? так же ли от него мало толку? так же ли он никуда с ними ходить не хочет и такие же ли у него друзья, которые всё читают какие-то дурацкие книжки и никого знать не хотят?
– Поехали, – сказал Корнев и стал грызть ногти.
Карташев, идя с сестрой Корнева, сделал новое открытие, а именно, что он образцовый брат, хотя Зина и не скупилась ему на упреки. Приняв это к сведению, он стал выгораживать, как мог, своего товарища и уверять, что все это ей только кажется.
– Пожалуйста, не трудись, – перебил его Корнев. – Все, что она говорит, одна чистая правда, но дело в том, что я не желаю быть другим…
– Видите, какой он…
И, посмотрев на брата, топнув ногой, прибавила:
– У-у, противный!
Она отвернулась. Карташев смотрел на ее каштановые, небрежной волной выбившиеся волосы, так мягко оттенявшие нежную кожу ее белой шеи. Огонь пробегал по нем, и он страстно думал, что, если б у него была такая сестра, он молился бы на нее богу.
Она встретила его взгляд, и он испугался, как бы она не прочла его мыслей. Но она не только не прочла, но смотрела на него ласково и шла совсем близко около него. От мысли ли, что она ничего не заметила, от чего ли другого, но Карташев чувствовал себя как-то особенно хорошо и легко. Маня, еще три года назад овладевшая его фантазией, сразу стушевалась перед этой ослепительной, мягкой, женственной девушкой.
Что Маня? Что он, собственно, любил в ней? – думал он и радовался, что Маня тает там где-то, в его сердце, и уступает свое место чему-то более жгучему и определенному, чем какая-то заоблачная идиллия. Маня, которую он, вероятно, и не увидит больше, а эта шла рядом с ним, и он чувствовал ее так, словно ступала она не по мостовой, а прямо по его сердцу.
Они вошли в калитку небольшого чистого, обсаженного акациями двора, прошли двор и в углу его между скамьями пробрались к подъезду.
Из маленькой передней виднелась гостиная, большая, но невысокая комната, вправо из передней дверь вела в комнату Корнева, а влево была дверь в домашние комнаты. Корнев, раздевшись, указывая рукой, проговорил:
– Милости просим…
Карташев, неловко оправлявший свой испачканный мундир и растрепанные волосы, только что было собирался шагнуть в комнату Корнева, как из левой двери вышла маленькая сморщенная женщина, в которой Карташев сейчас же узнал мать Корнева.
– А-а, – произнес Корнев, – ну вот… маменька, еще мой товарищ, Карташев.
– Очень приятно, очень приятно… Я вашего батюшку видала, бывало, в соборе в царские дни… в орденах… Ваш-то батюшка меня-то уж, конечно, может, и не видел… Куда уж нам! мы люди маленькие…
– Ах, маменька, уж вы начинаете, – вспыхнула сестра Корнева.
Мать Корнева как-то испуганно поджала губы, морщинки сбежались на ее лице, и она огорченно ответила:
– Что ж, нельзя и род свой вспомянуть?
– Все это не важно, – перебил Корнев. – Род ваш отличный, и никто от него не думает отказываться, а ежели бы вот к тому же кофейку, так и ручку даже можно поцеловать.
– Ох ты, мой голубчик! – проговорила мать и, обратившись к Карташеву, весело спросила: – Ну, видали вы кого лучше? – и, сделав добродушно-лукавое лицо истой хохлушки, она подняла руку по направлению к сыну.
Карташев, как очарованный, смотрел на эту обворожившую его простоту и готов был, если б не стыдно только было, поцеловать эту сморщенную маленькую добрую женщину.
– Да ей-богу же, поцелую, – сказала мать Корнева и, обняв Карташева, поцеловала его в лоб.
Карташев так покраснел, что покраснели и мать и сестра, которая даже захлопала в ладоши.
– Это мой! – говорила мать, положив руку на плечо Карташеву. – Тих усих соби бери, а ций такий же дурень, як ты. Хоть ему голову всунь, не откусит.
Подали кофе, и, несмотря на неоднократные попытки Корнева, Карташев так и не уединился с ним, а все время оставался с его семьей. Только перед самым уходом он зашел к нему в комнату и взял два тома Писарева.
– Довольно покамест, прочтешь, еще дам.
– Ну, отлично.
– Смотрите же, приходите, – сверкнула ему своими жгучими глазами сестра. – И не к Васе, а к нам.
– К нам, к нам, – кричала вдогонку мать.
Карташев блаженно улыбался, поворачивался и, энергично срывая с головы шапку, все кланялся и кланялся.
– Вот, Вася, первый твой товарищ, который действительно симпатичный, – решительно сказала сестра.
– Да, он ничего себе, – согласился Корнев.
– У него сердце, как на ладонце, ото друг, а твой Долба только и глядит, як тый вивк, по сторонам… Рыльский важный: кто его знае, що там в середке у него.
– И красивые глаза у него…
– Влюбись, тебе недолго.
– Да уж скорее, чем в твоего Рыльского.
И сестра сделала капризную, пренебрежительную гримасу.
– Ну, ну, деточки… раночки, раночки.
А Карташев шел, точно волна его несла: он думал о сестре Корнева, целовал ее волосы, шею, называл уменьшительными именами и сильнее прижимал к своему боку два аккуратных томика Писарева. Все было хорошо – и новое знакомство, и сестра Корнева, и Писарев. Сегодня же он постигнет премудрость, уже у него этот ключ знания того, что дает такую силу словам Корнева. И опять его мысли возвращались к сестре Корнева, и опять она смотрела на него, и он весь замирал под охватывающим его волнением.
Ах, если б волшебной силой можно было разорвать все путы, броситься к ней и сказать: «Я люблю тебя, я твой до конца жизни! Видеть тебя, смотреть в твои глаза, целовать твои волосы – вот все счастье, вся радость моей жизни».
Карташев вспомнил, как она переходила дорогу, вспомнил маленький след, отпечатавшийся на земле от ее новенькой резиновой калоши, и его и к следу ее потянуло так, что он сам не знал, что сильнее отпечаталось в его сердце – этот ли след или – вся она, отныне царица и мучительница его сердца.
Дома Карташев умолчал и о Писареве, и о семействе Корнева. Пообедав, он заперся у себя в комнате и, завалившись на кровать, принялся за Писарева.
Раньше как-то он несколько раз принимался было за Белинского, но тот никакого интереса в нем не вызывал. Во-первых, непонятно было, во-вторых – все критика таких сочинений, о которых он не слыхал, а когда спрашивал мать, то она говорила, что книги эти вышли уже из употребления. Так ничего и не вышло из этого чтения. С Писаревым дело пошло совсем иначе: на каждом шагу попадались знакомые уже в речах корневской компании мысли, да и Писарев усвоялся гораздо легче, чем Белинский.
Когда Карташев вышел к чаю, он уж чувствовал себя точно другим человеком, точно вот одно платье сняли, а другое надели.
Принимаясь за Писарева, он уже решил сделаться его последователем. Но когда начал читать, то, к своему удовольствию, убедился, что и в тайниках души он разделяет его мнения. Все было так ясно, так просто, что оставалось только запомнить получше – и конец. Карташев вообще не отличался усидчивостью, но Писарев захватил его. Места, поражавшие его особенно, он перечитывал даже по два раза и повторял их себе, отрываясь от книги. Ему доставляла особенно наслаждение эта вдруг появившаяся в нем усидчивость.
Иногда он наталкивался на что-нибудь, с чем не соглашался, и решал обратить на это внимание Корнева. «Что ж, что не согласен? Сам Писарев говорит, что не желает слепых последователей».
Карташев чувствовал даже удовольствие от мысли, что он не согласен с Писаревым.
«Наверно, Корневу это будет неприятно». – думал он.
На другой день под предлогом нездоровья он не пошел в гимназию, следующий был воскресенье, а когда в понедельник он наконец отправился в класс, то уж оба томика Писарева были исправно прочитаны.
От матери не скрылось усиленное чтение сына, и она, войдя к нему в кабинет, некоторое время смущенно рассматривала книгу.
Карташев внимательно наблюдал ее.
– Ты читала? – спросил он.
– Откуда ты взял? – спросила, в свою очередь, мать.
– У товарища одного: Корнева.
– Читала, – сказала мать и задумалась. – Я хотела, чтоб ты позже познакомился с этой книгой.
– Я и так почти единственный в классе, который не читал Писарева. Я думаю, и тебе неприятно, чтоб твой сын, как дурак, мигал и хлопал глазами, когда другие говорят умные вещи…
– Мне, конечно, это неприятно, но мне еще неприятнее было бы, если б мой сын, как дурак, повторял чужие слова и мысли, не будучи в силах сам критически к ним отнестись.
Карташев, ничего не говоря, подошел к своему столу и взял исписанный лист бумаги.
– Прочти… это тебе покажет, умею ли я критически относится к тому, что читаю.
– Это что?
– Это выписаны места, с которыми я не согласен.
Заметки были вроде следующего:
«Я не могу согласиться насчет музыки, – он любил сигары, а я музыку».
Мать подавила улыбку и проговорила:
– Читай.
– Знаешь, Корнев сказал: «Как это у тебя такая умная и развитая мать и до сих пор не дала тебе Писарева».
Карташев любовался исподтишка смущением матери и ждал ее ответа.
– Корневу мать дала?
– Нет… У Корнева мать простая совсем.
– Ты видел ее?
– Я вот заходил, когда книги брал у него.
– Кто ж у него еще?
– Сестра есть.
– Большая?
– Лет пятнадцати, верно.
– Учится?
– Да, в гимназии. Мы ее и встретили возле гимназии, когда шли… Вот Зина жалуется на меня, а посмотрела бы на Корнева…
– Что ж, он обижает сестру?
– Не обижает, а воли ей над собой не дает.
– А над тобой кто ж волю дает?
– Ну-у…
– Что ж, Корнев и к тебе станет ходить, или ты только к нему?
Карташев сдвинул брови.
– Я его не звал.
– В обществе, по крайней мере, принято, что раз ты бываешь, то и у тебя должны бывать.
– Какое ж мы общество?
– Да уж раз вам дело до Писарева, значит, вы взрослые.
– Писареву все равно, будут ли люди соблюдать разные такие житейские церемонии или нет, – усмехнулся Карташев.
– Вот ты как! Ну, а все-таки я бы тебя попросила – пока ты у меня в доме, бывать только у тех, кто и тобой не пренебрегает.
– Да за что же ему мной пренебрегать?
– А в таком случае зачем же он к тебе не идет? Ты уж не маленький и должен понимать, что самолюбие выше всего: раз позволишь себе наступить на ногу – и конец, – на тебя всегда будут сверху вниз смотреть.
– Да я уверен, что он и придет ко мне.
– Посмотрим.
После первых двух томов Писарева Карташев прочел еще несколько других, заглянув в Добролюбова, просмаковал введение Бокля, читал Щапова и запомнил, что первичное племя, населявшее Россию, было курганное и череп имело субликоцефалический.
Отношения Корнева и Карташева изменились: хотя споры не прекращались и носили на себе все тот же страстный, жгучий характер, но в отношения вкралось равенство. Карташева стала приглашать партия Корнева на свои вечера: Карташев потянул за собой и свою компанию. Даже Семенов примирился, бывал на чтениях и убедился, что там не происходит ничего, за что могло бы последовать исключение кого бы то ни было из гимназии.
Берендя тоже с жаром и страстностью набросился на чтение и постепенно приобрел некоторое уважение в кружке как человек начитанный, с громадной памятью, как ходячая энциклопедия всевозможных знаний.
Иногда, если у компании хватало терпения, его дослушивали до конца, и тогда из тумана высокопарных слов выплывала какая-нибудь оригинальная, обобщенная и обоснованная мысль.
Корнев тогда задумывался, грыз ногти и пытливо заглядывал ему в глаза, пока высокий Берендя, в позе танцора, подымаясь еще выше на носки и осторожно прижимая руки к груди, спешно выкладывал перед всеми свои соображения.
Только в глазах Вервицкого Берендя сохранил свой прежний вид дурня и растеряхи в практической жизни. Впрочем, таким он и был в общежитейских отношениях: был на счету у начальства неспособным, имел плохие отметки, по математике из двойки не вылезал и только по истории имел круглую пятерку. Историю, и особенно русскую, он любил до болезни. Обладая громадною памятью, он помнил все года и перечитал массу исторических русских книг.
Барометр товарищеских отношений – Долба снисходительно трепал Берендю по плечу и добродушно говорил:
– Бокль не Бокль, а дай же, боже, щоб наше теля да вивка съило.
Аглаида Васильевна добилась наконец своего. Однажды Карташев после долгих колебаний (он все боялся, что не захотят к нему прийти) пригласил к себе Корнева, Рыльского, Долбу и прежних своих приятелей – Семенова, Вервицкого и Берендю.
Прежние приятели уже собрались и пили вечерний чай за большим семейным столом, когда раздался звонок и в переднюю ввалились вновь прибывшие. Они раздевались, переглядывались между собою и громко перебрасывались словами.
Рыльский, прежде чем войти, вынул чистенький гребешочек, причесал им и без того свои гладкие, мягкие, золотистые волосы, оправил pince-nez, весело покосился на замечание Корнева «хорош», проговорив «рыло», и первый вошел в гостиную. Увидев общество в другой комнате, он уверенно направился туда.
За ним вошел Корнев, невозможно перекосив лицо и с каким-то особенно глубокомысленным, сосредоточенным видом.
Сзади всех, покачиваясь, с оттенком какого-то пренебрежения и в то же время конфузливости, шел Долба, потирая руки и ежась, точно ему было холодно.
Карташев вышел в гостиную навстречу гостям и сконфуженно пожал им руки. Несколько мгновений он стоял перед своими гостями, а гости стояли перед ним, не зная, что с собою делать.
– Тёма, веди своих гостей в столовую! – выручила мать.
Раскланиваясь перед Аглаидой Васильевной, Рыльский шаркнул, наклонив голову, и, вежливо еще раз поклонившись, пожал протянутую ему руку. Корнев слил все в одном поклоне, сжал крепко руку, низко наклонил голову и еще больше перекосил лицо. Долба размашисто наклонился и после пожатия, поднимая голову, энергично тряхнул волосами, и они, разлетевшись веером, опять улеглись на свои места.
– Очень приятно, очень рада, господа, познакомиться, – говорила Аглаида Васильевна, приветливо и внимательно окидывая взглядом гостей.
Карташев в это время весь превратился в зрение и, по своей впечатлительности, не замечал, как он и сам кланялся, когда представлялись его товарищи.
– Ты, чем кланяться, представь-ка лучше сестре, – посоветовал добродушно Рыльский, смотревший в это время на сестру Карташева в нерешительном ожидании, когда его представят.
Зинаида Николаевна весело рассмеялась, Рыльский тоже – и все сразу получило какой-то непринужденный, свободный характер.
Рыльский сел возле Зинаиды Николаевны, смеялся, острил, ему помогал Семенов. Корнев завел серьезный разговор с Аглаидой Васильевной. Долба разговаривал с Карташевым, Вервицкий и Берендя молча слушали.
Зинаида Николаевна, уже семнадцатилетняя барышня, в последнем классе гимназии, ожидавшая гостей брата с некоторым пренебрежением, раскраснелась, разговорилась, и мать с удовольствием подметила в своей дочери способность и занимать гостей, и уметь нравиться без всяких шокирующих манер. Все в ней было просто до скромности, но как-то естественно изящно: поворот головы, смущенье, манера опускать глаза – все удовлетворяло требовательную Аглаиду Васильевну. Зато Тёма оставлял желать многого: он конфузился, разбрасывался, не зная, что делать с своими руками, и невыносимо горбился.
Корнев еще хуже горбился. Зато Рыльский держал себя безукоризненно. Его поклоны и манеры обворожили всех. Долба производил какое-то болезненное впечатление желанием чем-нибудь, как-нибудь выдвинуться. У Семенова была видна домашняя дрессировка. Вервицкий и Берендя были для Аглаиды Васильевны старые знакомые медвежата.
Общество перешло в гостиную. Аглаида Васильевна, пропустив всех, мысленно определяла место своего сына в обществе его товарищей.
Зинаида Николаевна села за рояль, Семенов принялся открывать свою скрипку. Рыльский стал возле рояля, Корнев и Долба с кислой физиономией ходили вдоль окон и посматривали по сторонам. Корнев жалел, что пришел и теряет вечер в неинтересной для него обстановке.
Аглаида Васильевна ушла и возвратилась, держа за руку Наташу.
Стройная пятнадцатилетняя Наташа, вся разгоревшись, смотрела своими глубокими большими глазами так, как смотрят в пятнадцать лет на такое крупное событие, как первое знакомство с таким большим обществом. Она как-то и доверчиво, и неуверенно, и робко протягивала свою изящную ручку гостям. Ее густые волосы были заплетены в одну толстую косу сзади.
Появление ее было встречено общим удовольствием: она сразу произвела впечатление. Корнев впился в нее глазами и энергично принялся за свои ногти. Лучистые глаза Беренди стали еще лучистее.
Зина мельком окинула сестру, гостей, и удовольствие пробежало по ее лицу. Ей был приятен и эффективный выход сестры, и, может быть, и то, что Семенов и Рыльский остались при ней. Это она почувствовала сразу по свойству женской натуры. Почувствовала это и мать и, оставив дочь возле Корнева, принялась за Долбу.
Долба горячо и уверенно говорил с ней о притеснениях урядников в деревне. Аглаида Васильевна никогда не предполагала, чтобы урядники были таким злом. У нее у самой именье… Он сам откуда? Недалеко от ее имения? Вот как! Очень приятно. Летом, она надеется…
– Очень приятно, – говорил Долба, смеялся и шаркал ногами.
Только он ведь медведь, простой деревенский медведь, он боится быть скучным, неинтересным гостем.
Аглаида Васильевна на мгновение опустила глаза, легкая усмешка пробежала по ее лицу, она посмотрела на сына и заговорила о том, как быстро идет время и как странно ей видеть таким большим своего сына. Он совсем почти большой, шутка сказать, через каких-нибудь два года уже в университете. Долба слушал, смотрел на Аглаиду Васильевну и весело думал: «Ловкая баба».
Семенов устроился, наладился, вытянул руку, и по зале понеслись твердые звуки скрипки вперемежку с мягкой мелодичной игрой Зинаиды Николаевны.
– Хорошо Зинаида Николаевна играет, – похвалил Рыльский.
Зинаида Николаевна вспыхнула, а Семенов сосредоточенно кивнул головой, продолжая выводить ровные твердые звуки.
– А вы играете? – спросил Корнев, заглядывая в глаза Наташи.
– Плохо, – робко, обжигая взглядом, ответила Наташа так, как будто просила извинения у Корнева. Корнев опять принялся за ногти и чувствовал себя особенно хорошо.
Вечер прошел незаметно и оживленно. Аглаида Васильевна с большим тактом сумела позаботиться о том, чтобы никому не было скучно: было и свободно, но в то же время чувствовалась какая-то незаметная, хотя и приятная рука.
С приездом последнего гостя, Дарсье, сразу очаровавшего всех непринужденностью своих изящных манер, совершенно неожиданно вечер закончился танцами: танцевали Дарсье, Рыльский и Семенов. Даже танцевали мазурку, причем Рыльский прошелся так, что вызвал общий восторг.
Наташа сперва не хотела танцевать.
– Отчего же? – иронически убеждал ее Корнев. – Вам это необходимо… Вот года через три начнете выезжать, там… ну, как все это водится.
– Я не люблю танцев, – отвечала Наташа, – и никогда выезжать не буду.
– Вот как… отчего ж это?
– Так… не люблю…
Но в конце концов и Наташа пошла танцевать.
Ее тоненькая, стройная фигурка двигалась неуверенно по зале, торопливо забегая вперед, а Корнев смотрел на нее и сосредоточеннее обыкновенного грыз свои ногти.
– Н-да… – протянул он рассеянно, когда Наташа опять села возле него.
– Что да? – спросила она.
– Ничего, – нехотя ответил Корнев. Помолчав, он сказал: – Я все вот хотел понять, в чем тут удовольствие в танцах… Я, собственно, не против движений еще более диких, но… это удобно на воздухе где-нибудь, летом… знаете, находит вот этакое настроение шестимесячного теленка… видали, может, как, поднявши хвост… Кажется, я употребляю выражения, не принятые в порядочном обществе…
– Что тут непринятого?
– Тем лучше в таком случае… Так вот и я иногда бываю в таком настроении…
– Бывает, бывает, – вмешался Долба, – и тогда мы его привязываем на веревку и бьем.
Долба показал, как они бьют, и залился своим мелким смехом. Но, заметив, что Корневу что-то не понравилось, он смутился и деловым и в то же время фамильярным голосом спросил:
– Послушай, брат, а не пора ли нам и убираться?
– Рано еще, – вскинула глазами Наташа на Корнева.
– Да что тебе, – ответил Корнев, – сидишь и сиди.
– Ну что ж: кутить так кутить…
Корнев не жалел больше о потерянном вечере.
Уже когда собирались расходиться, Берендя вдруг выразил желание сыграть на скрипке, и сыграл так, что Корнев шепнул Долбе:
– Ну, если б теперь луна да лето: тут бы все и пропали…
На обратном пути все были под обаянием проведенного вечера.
– Да ведь маменька-то, черт побери, – кричал Долба, – старшая сестра: глаза-то, глаза. Ах, черт… глаза у них у всех…
– Ах, умная баба, – говорил Корнев. – Ну, баба…
– Да-да… – соглашался Рыльский. – Наш-то под каблучком.
– Та-а-кая тюря!
И Долба, приседая, залился своим мелким смехом. Ему вторил веселый молодой хохот остальной компании и далеко разносился по сонным улицам города.
У Карташевых долго еще сидели в этот вечер. В гостиной продолжали гореть лампы под абажурами, мягко оттеняя обстановку. Зина, Наташа и Тёма сидели, полные ощущения вечера и гостей, которые еще чувствовались в комнатах.
Зина хвалила Рыльского, его манеру, его находчивость, остроумие; Наташе нравился Корнев и даже его манера грызть ногти. Тёме нравилось все, и он жадно ловил всякий отзыв о своих товарищах.
– У Дарсье и Рыльского больше других видно влияние порядочной семьи, – говорила Аглаида Васильевна.
Карташев слушал, и в первый раз с этой стороны освещались пред ним его товарищи: до сих пор мерило было другое, и между ними всегда выдвигался и царил Корнев.
– У Семенова натянутость некоторая, – продолжала Аглаида Васильевна.
– Мама, ты заметила, как Семенов ходит? – быстро спросила Наташа, и, немного расставив руки, вывернув носки внутрь, она пошла, вся поглощенная старанием добросовестно представить себе в этот момент Семенова.
– А твой Корнев вот так грызет ногти! – И Зина карикатурно сгорбилась в три погибели, изображая Корнева.
Наташа внимательно, с какой-то тревогой следила за Зиной и вдруг, весело рассмеявшись, откидывая свою косу, сказала:
– Нет, не похож…
Она решительно остановилась.
– Вот…
Она немного согнулась, уставила глаза в одну точку и раздумчиво поднесла свой маленький ноготок к губам: Корнев, как живой, появился между разговаривавшими.