bannerbannerbanner
Гимназисты

Николай Гарин-Михайловский
Гимназисты

Полная версия

X
ПИКНИК

Наташа Карташева, державшая экзамен в казенную гимназию в тот же класс, где была и Корнева, познакомилась таким образом с Маней, и, по настоянию братьев, они обе познакомились и домами между собой. Зина Карташева держала себя в стороне от подруг Наташи. Месяц тому назад она кончила курс в частной гимназии и теперь была уже на правах взрослой барышни. С товарищами брата у нее тоже было мало общего.

Зинаида Николаевна кончила ученье, выходила, так сказать, уже на дорогу жизни, а компании предстояло еще столько же, если не больше, учиться: ходили к тому же слухи о восьмом классе, о греческом языке, о каком-то циркуляре попечителя. Все это занимало и волновало компанию, но все это уж не интересовало Зинаиды Николаевны: напротив, товарищи брата в ее глазах еще больше превращались в мальчиков. Компания чувствовала это отношение к себе Зинаиды Николаевны и понемногу, затаив недовольство, стала отдаляться от нее. Зинаида Николаевна и довольна была отделаться от мальчишек, и в то же время чувствовала пустоту: ученье кончилось, новая жизнь не сложилась. Не было даже подходящего кружка знакомых, где общность интересов связывала бы ее с этим кружком. Она бывала у нескольких подруг, эти подруги бывали у нее, но все это было как-то не «по-большому», не налажено и, главное, не интересно: не было даже настоящих кавалеров, взрослых, окончивших курс, интересных, если не считать одного судебного следователя да брата одной подруги, молодого учителя гимназии – Логинова, которого Зинаида Николаевна маленькой девочкой встречала, бывало, в церкви в гимназическом мундире. Оба эти кавалера у Аглаиды Васильевны в доме не бывали, и встречалась с ними Зинаида Николаевна или у подруги, или на бульваре, куда на прогулку ее и подруг провожали эти кавалеры.

Компания, шляясь и наталкиваясь на Зинаиду Николаевну и ее общество, размашисто, не без иронии раскланивалась с ней и пускала по ее адресу, в отсутствие Карташева, остроты, смысл которых был тот, что «Зинаида Николаевна теперь стали большие, им нужно женихов, и они, мальчишки, для них больше не интересны».

– Ну, и скатертью дорога, – говорил Корнев, – на здоровье! Хотя, не в обиду будь сказано, господин следователь имеет вид голодного галчонка, а господин учитель был известен своей глупостью еще в тот период, когда впервые узнал, откуда у него ноги растут.

Зинаида Николаевна точно чувствовала, что означали эти боковые довольные взгляды, которыми компания, проходя мимо, дарила ее и ее общество, краснела и испытывала неприятное, немного враждебное чувство к друзьям брата.

– Гм, гм! – говорил Долба, оглядываясь на приличной дистанции на проходившее общество Зинаиды Николаевны. – На трех барышень двух кавалеров маловато.

– Дежурство устроят, – отвечал Рыльский, поправляя свой шнурок.

Что до Наташи, то она училась и не думала еще о том времени, когда ее сверстники превратятся вдруг в мальчишек. Теперь эти мальчишки и ее и Корневу очень интересовали; как-то незаметно, само собой происходило обоюдное сближение, и Наташа и компания в обществе друг друга чувствовали себя легко и свободно. Иногда даже компания при Наташе прохаживалась насчет ее старшей сестры, иногда серьезный подымался разговор на тему, что значит, собственно, «кончила курс».

Окончание экзаменов решено было отпраздновать пикником. Так как следующее после экзаменов воскресенье совпало к тому же с днем рождения Корнева, то и постановили: обедать у Корневых и сейчас же после обеда ехать на лодках на дачу к подруге Корневой – Горенко. Наташа, сошедшаяся быстро с Горенко, тоже участвовала со всеми и в обеде и в пикнике.

В воскресенье с утра, по обыкновению, вся семья Корневых (за исключением Анны Степановны, болевшей ногами) отправилась в собор.

Как-то давно уже Павел Васильевич коснулся раз навсегда этого вопроса по поводу высказанного сыном взгляда на религию.

– М-м-м… – протянул Павел Васильевич, сжав губы, и уставился, точно задумался, в пол. Так он стоял долго и наконец, решительно подняв голову, произнес:

– Да-с…

И опять задумался.

– Вот что…

Павел Васильевич сделал еще одну паузу, собрал губы и заговорил, свободно модулируя свой голос:

– Там как угодно… Все человечество… величайшие умы… Ну-с, все равно… это меня не касается… Но у вас есть сестра…

Павел Васильевич в торжественных случаях говорил своим домочадцам «вы». Он еще раз сжал губы и кончил:

– Я желал бы, чтоб формальности были соблюдаемы.

Ту же мысль Аглаида Васильевна своему сыну высказала так:

– Там, веришь ли ты или не веришь, мне решительно все равно. Я верю, что, когда надо будет, господь пожалеет меня и сделает тебя верующим; но вот чего я не могу позволить – это касаться сестер. «Горе соблазнившему единого от малых сил»… помнишь? Ни люди, ни бог не простят. И в церковь извольте ходить.

Таким образом, и Корнев и Карташев ходили в церковь. Ходила, впрочем, и остальная компания и даже католик Рыльский, потому что в церкви можно было встретить всех: Аглаиду Васильевну с дочерьми, сестру Корнева, подруг и ее, и Зининых, и Наташиных.

День был настоящий летний, так и тянуло куда-нибудь подальше от душного города. Город со своими нарядными, звонкими улицами, панелями в тени акаций, с белыми маркизами, с красивым тенистым бульваром, с сверкавшим там, внизу, синим морем, залитый ярким солнцем, – точно спал в неподвижном воздухе.

В соборе шла обедня. Было прохладно и просторно. Редкие шаги по каменному полу собора звонким эхом отдавались в ушах. Над головами в высоком куполе, точно живые, двигались волны ладана и таяли там, вверху, в неподвижных золотых лучах солнца. По церкви, вибрируя, неслись и мягкие дрожащие звуки протодиаконского баса, и стройное пение архиерейских певчих. В раскрытые окна заглядывал веселый, праздничный день, тихий, неподвижный, точно заглянул и притих, проникнутый торжественной службой. По временам лишь вдруг врывался звонкий треск мостовой или мягко шумела в окнах молодая, вся в белом цвету, листва акаций.

У алтаря, с левой стороны, ближе к решетке, стояла Аглаида Васильевна, спокойная, сосредоточенная, внимательная к службе; Зинаида Николаевна, сдержанная, строгая; Наташа, усталая, рассеянная; Анна Петровна Горенко, с живыми синими глазами, которые быстро, пытливо, в контраст с безмятежными большими глазами Наташи, всматривались во все окружающее. Подальше стоял громадный «сам» – Павел Васильевич Корнев, с плотно сжатыми губами, со сложенными на животе руками, иногда вдруг всем туловищем поворачивавшийся назад и смотревший куда-то вдаль над головами молящихся. Позади него стояла Маня Корнева с дочерью хозяина того дома, где жили Корневы, нарядной, красивой бесцветной девушкой. Еще дальше в легких парусиновых костюмах, облокотившись о колонны, стояли Корнев и Карташев.

Карташева мучила все та же мысль о Мане Корневой. Сердце его тоскливо ныло. Он то смотрел, задумавшись, вперед, то, убегая от своих неприятных мыслей, исчезал взглядом в окне, следя, как нежный воздух в нем млел, рябил и уносился мелкими струйками вверх, в прозрачное небо. Там, в голубой дали, точно купался высоковысоко орел! Счастливый орел! Ему нет преград: он прилетел из степей, видит теперь синее море и опять улетит назад в степи… куда захочет: может быть, в Крым, на Кавказ… увидит горы… снег на них… полетит в другие степи, ровные, гладкие, с болотистой рекой, высокими камышами, низким небом… Завывает камыш, качается над рекой. Мутная река бежит мимо: камыш машет ей вслед, точно хочет догнать ее и не может… Маня Корнева чужая ему и любит Рыльского… Близко стоит она, как и прежде, а чужая… Ее желтенькое барежевое платье… тоже чужое… В окно свежая волна воздуха несет аромат моря, жасмина, акаций и мучительно проникает в сердце. Нет, не чужая! – шепчет, точно просит, чей-то голос… Чужая! чужая! чужая! – упрямо твердит другой… А в голове точно поет кто-то тоскливо и сладко:

 
Любил я вас сердцем
И любил душою,
Вы же, как младенцем,
Забавлялись мною.
Вы не понимали
Ни моих страданий…
 

Не понимала!.. Слезы сверкали в глазах Карташева. Эх, забыть бы все и улететь туда в окно, где белая акация тонет в нежном голубом небе, где орел черной точкой только виднеется уже там, вдали. Глупая его любовь, глупый он сам… слава богу, никто не знает о его любви, и никогда не узнает… и она, что любил он ее… Наташа повернулась и смотрит на него, точно задумалась, жаль ей его. Неужели угадала? Нет, слава богу, не угадала; перевела спокойно глаза на Корнева и смотрит так, как будто и его о чем-то спрашивает. Счастливая Наташа! не мучится. И Анна Петровна оглянулась и смотрит на него ласково, внимательно… синие-синие глаза, зубки белые, думает что-то и кусает губы… губы маленькие, красивые. Покраснела и отвернулась. Может быть, он неловко посмотрел?.. Отчего ему всегда кажется, что он вдруг сделает когда-нибудь что-то такое, чего уж и поправить нельзя будет?.. Рассеянным не надо быть, надо постоянно думать.

Карташев стряхнул с себя мысли и повернулся к алтарю: затворялись царские врата, певчие теснее обступили смуглого регента с черными усами, в расстегнутом сюртуке; подумал про него, что ему жарко; замер на мгновение над поднявшимся вверх камертоном и окончательно пришел в себя, когда воздух дрогнул, и полились, и зазвенели, и загудели трескучие залпы торжественного: «Тебе бога хвалим».

«Скоро конец», – подумал Карташев и устало посмотрел назад. Он весело встрепенулся: пробирались Семенов, Долба и Рыльский. Корнев, какой-то праздничный, настоящий именинник, причесанный с боковым пробором светлых густых волос, тоже повернулся, и из монгольских припухших прорезов смотрели его серо-зеленые пытливые глаза.

Семенов шел впереди, выпятив грудь, с сияющим выражением своего красного в веснушках лица. Он был доволен собой: успел отстоять обедню с родными и попал вовремя в собор. Из-за Семенова выглядывали большие карие глаза Долбы, а из-за Долбы смотрело беззаботно-веселое, насмешливое лицо Рыльского. Он с каким-то затаенным любопытством и некоторым страхом косился по сторонам, точно вот-вот узнают, что он католик, догадаются, зачем он пришел, и вдруг выведут его из церкви. Он усиленно обмахивал свою грудь каким-то полукатолическим, полуправославным крестом и еще веселее поглядывал вперед, где стояла знакомая публика.

 

Приблизившись, Семенов в упор нажал на Карташева и, сохраняя свой надутый вид, толкнул его слегка в бок кулаком. Корнева повернулась, весело скользнула глазами по прибывшим, на мгновение остановилась на Рыльском и, отвернувшись, уставилась в золотое сияние над алтарем.

Компания оживленно зашушукала, послышался сдержанный тихий смех. Корнева, опять повернувшись и сдвинув брови, старалась строго смотреть на шумевших. В ответ Рыльский быстро закрестился, закланялся, не спуская с нее глаз. Она тоже смотрела на него своими влажными карими глазками и уже не строго, но с какою-то вызывающею пренебрежительною гримасою; смотрела ему в глаза, на крестившуюся руку и опять в глаза. Что-то точно кольнуло ее в сердце, в глазах ее сверкнул огонек, и, не выдержав, она отвернулась к алтарю. Только видны были ее красные ушки да аккуратно высоко вверх подобранные волосы. Карташев видел все. Не было сомнения. Растерянный, сконфуженный, он старался забыть и о Корневой и о Рыльском, старался думать о постороннем и был рад, когда служба кончилась и все начали здороваться между собою. Он тоже потянулся, поздоровался с Маней, торопливо избегая ее взгляда, подошел к Наташе и Горенко.

– Приезжайте же сегодня с сестрой к нам на дачу, – сказала Анна Петровна ласково.

Карташев рассеянно поклонился.

– У нас хорошо: море близко, купанье отличное, вечером такая прелесть… так бы и не ложился спать.

– Ах, как жалко, что мы едем в деревню! – с огорчением сказала Наташа, – я так люблю море.

– В деревне тоже хорошо, – упавшим голосом ответил Карташев, грустно следя, как Корнева пошла к выходу.

– Послушай, – дернул его Семенов, – Марья Павловна поручила тебе сказать, чтобы ты пришел на бульвар, когда проводишь сестер.

Карташев вспыхнул, а Семенов, попрощавшись, быстро зашагал вдогонку за скрывавшимися Корневой, Рыльским и Долбой.

– Вы к нам в деревню приезжайте, – повеселел вдруг Карташев, обращаясь к Анне Петровне.

– Я не могу: у меня брат больной.

Она встревоженно отвела глаза, без интереса скользнула ими по проходящим и начала прощаться. Наташа крепко поцеловалась с нею.

– Ах, как я ее люблю! – говорила Наташа брату, идя с ним из церкви. – Она ужасно гордая… не гордая, а самолюбивая… и добрая: все готова отдать… Как она любит брата! Брат тоже симпатичный… Жаль его! – он, наверно, умрет: у него чахотка.

– Она очень симпатичная, – согласился Карташев.

– Сегодня как раз восемнадцать лет, – говорила Аглаида Васильевна, сходя с паперти и равняясь с сыном, – как мы переехали из Петербурга сюда. Я еще маленькой мечтала всегда о юге, и мне кажется, если б мне пришлось возвратиться в Петербург, я умерла бы там… Без солнца, без воздуха, без моря нельзя жить…

Она вошла в аллею.

– А я люблю север, зиму, – ответил сын.

– Ни того ни другого ты не видал. А если придется тебе жить на севере, ты никогда его не будешь любить: север – бледная тень юга, слабая копия плохими красками… А особенно ты… Когда я ждала тебя на свет, я по целым часам просиживала на берегу моря, читала Вальтера Скотта, «Консуэло» Жорж Занд, Диккенса, постоянно смотрела на портрет Пушкина… Целую галерею портретов устроила.

– Ну, ни на Пушкина, ни на Диккенса, ни на Вальтера Скотта я, кажется, не похож.

– Мальчик ты еще…

– Не совсем и мальчик, – ответил сын, косясь на свои пробивающиеся усы.

– Для меня всегда мальчик.

– Удобная позиция, – усмехнулся он, – по крайней мере, надежды никогда не потеряете, что из меня выйдет что-нибудь.

Мать улыбалась и удовлетворенно провожала глазами обгонявших их пешеходов.

Подходя к дому, Карташев нетерпеливо прибавлял ходу.

– Тёма совсем уже перестал дома сидеть, – сказала Зина.

Карташев покосился на мать.

– Налюбуемся еще друг на друга за лето в деревне, – ответил он угрюмо.

– А пока Маней… Спеши… – пренебрежительно кончила Зина.

Тёма почувствовал какой-то намек на Рыльского, сверкнул глазами, но, овладев собой, принял равнодушно спокойный вид.

– Я не мешаюсь в твои дела, – прошу и в мои не мешаться.

– Во-первых, у меня никаких дел нет, – обиделась Зина.

– Очень жаль.

– Ну, уж это не твое дело.

– Тёма, Зина, что это такое? – вмешалась Аглаида Васильевна. – Право, чем больше вы растете, тем у вас хуже манеры.

– Я никогда с Тёмой больше не буду разговаривать. Он каждое мое слово перевирает.

– Да и не разговаривай, пожалуйста. Воображает, что кончила курс…

– Стыдно, Тёма, – оборвала Аглаида Васильевна. И, понизив голос, хотя Зина и ушла, Аглаида Васильевна добавила: – Сестра курс кончила: вместо того чтоб сделать ей что-нибудь приятное, ты точно такой же чужой ей, как какой-нибудь Долба, который только и рад, когда подметит что-нибудь… Стыдно. В этом отношении с Корнева бери пример, никогда против сестры…

– Ну, уж и никогда.

– Никогда… так пошутит, но он любит и, смотри, как горой встанет, чуть что… Кстати, что ж он, едет?

– Он хочет… мать, кажется… поедет!

– Мы во вторник вещи отправляем.

– Я сегодня спрошу его… Наташа, не опоздай к Корневым.

Мать вошла в дом, а Карташев пошел назад, расстроенный и огорченный. Дойдя до перекрестка, он остановился, подумал и вместо бульвара повернул к квартире Корневых.

Зина, уйдя от брата, вошла первой в гостиную, остановилась посреди комнаты спиной к входившей Наташе и проговорила:

– Тёма дурак: не видит, что его Корнева по уши влюблена в Рыльского… Никакого самолюбия нет. Рыльский так ухаживает явно…

– Рыльский же в тебя влюблен, – пустила булавку сестра.

– Что ж из этого? Можно ухаживать за кем угодно. Да мне решительно, впрочем, все равно, в кого влюблен Рыльский. Мальчишка…

– А ты что за маменька?

– Я сегодня выйду замуж, у меня через год дети, а он мальчишка…

– Тоже может жениться… Сын Акима таких же лет, а собирается же жениться.

Сестра так возмутилась, что даже не сразу ответила.

– Какие ты глупости говоришь.

– Почему глупости?

– Да потому, что глупости. Там животная жизнь, а им надо учиться и учиться.

– В таком случае выходит, что ты старше их только тем, что перестала учиться.

Зина вместо ответа села на стул и, как была в шляпке, расплакалась.

Наташа смущенно смотрела на сестру.

– Я совсем тебя не хотела обидеть, – растерянно проговорила она.

– Да я вовсе не оттого и плачу, – ответила Зина, вытирая слезы и отворачиваясь к окну. – Лезут, лезут… пристают… Точно преступление какое сделала, что курс кончила… Я в монастырь уйду…

– Зачем же в монастырь? – растерялась совсем Наташа.

Зина не ответила и, вытерев слезы, смотрела своими черными строгими глазами на улицу, по которой один за другим мчались нарядные экипажи, уносившие сидевших в них на дачи.

Вошла Аглаида Васильевна, оглянула дочерей, поцеловала выскочивших к ней Маню и Асю, спросила, где Сережа, скользнула взглядом по Зине, подошла к ней и, обняв ее голову двумя руками, наклонилась и, ласково поцеловав ее, проговорила:

– Умница моя.

Зина молча поцеловала руку матери.

– Все придет в свое время…

Аглаида Васильевна точно подслушала разговор сестер.

– И я в твои годы, когда кончила курс, также не знала, что с собой делать. Все идут одной и той же дорогой: только кажется, что с нами вот именно и происходит что-то особенное… Вот приедем из деревни, я знакомства возобновлю…

– Да я и не хочу их, – огорченно перебила дочь.

– Ну, не хочешь, ложу в театр возьмем… К тете в Петербург поедешь… Только не плачь: это портит цвет лица, будешь бледная, со вздутыми глазами. Ты что ж, поедешь сегодня на дачу к Елищевым?

– Кажется, поеду.

– Если бы Тёма был свободен, – сказала мать, – ему бы тоже поехать надо было.

– Страшно занят, – не утерпела Зина, – для всех время есть, кроме сестер.

– Рожденье Корнева, – заступилась Наташа.

– С сестрой за брата отпразднует…

– Ну, ну, – заметила Аглаида Васильевна, – уж ты сегодня расходилась.

– Вы, мама, всегда за Тёму заступаетесь…

– Ах, скажите пожалуйста, – рассмеялась Аглаида Васильевна, гладя волосы дочери, – вы, кажется, и до мамы добираетесь.

Зина встала и горячо поцеловала мать.

– Надо, детки, мягче относиться друг к другу, – говорила мать, целуя, в свою очередь, дочь.

Павел Васильевич Корнев шел от обедни, выступая по улице как-то боком, размахивая правой рукой так же свободно, как будто он шагал не по улице, а по своему кабинету. Он сдвинул легкую соломенную шляпу на затылок, отдувался, пускал свое «фу» и по временам обмахивался большим полотняным платком, который за два конца держал в правой руке.

Обгоняя его, прошли его сын и племянник, студент местного университета. Оба шли возбужденно и быстро.

Корнев сосредоточенно слушал и, по обыкновению, обгрызал свои и без того обглоданные ногти.

– Я прочитал твою статью, – говорил студент. – Видишь ли… Да брось, – нетерпеливо ударил он по руке Корнева. – Скверная привычка какая… главное, хочешь быть медиком: трупное заражение готово.

– Скверная привычка, – ответил вскользь Корнев и принялся опять за ногти.

– Да… так вот я говорю… – поймал свою мысль студент, всматриваясь большими близорукими глазами в проходившего господина. – Если смотреть на жизнь как на удовольствие, тогда, конечно, отчего и не прикрасить ее для большего еще, что ли, удовольствия… Но если жизнь…

Студент поискал глазами, оглянулся для чего-то назад и, точно поймав нужное слово, продолжал:

– …но если жизнь – серьезный труд, решение весьма важной задачи, на которую полагается весьма ограниченное время, именно наша жизнь – время, из которого мы не имеем права терять ни одной секунды.

Студент на мгновение нервно открыл глаза, еще раз оглянулся.

– Тогда все то, что понимается под словом «художественно»…

– Понятно, – озабоченно произнес Корнев, прибавляя шагу.

Они почти бежали по улице. Опередив немного Корнева, ухватив его за пуговицу парусинового пиджака, студент продолжал:

– Не только потеря времени, но и вред!

Последнее слово крикнул он на всю улицу.

– И вот почему! Человек с самой серьезной физиономией говорит:

 
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен [5].
 

Мне представляется такая картина: сидит чучело с длинными волосами, сидит и ждет, пока его потребуют и поволочат в широкошумные дубравы. А так как сидеть скучно, то он и погружается малодушно и делается между сынами земли самым ничтожным… Вот к чему это приводит: патент на бездельничанье. Напрягся и потек, потек и изнемог. Та же мысль, только красивее передана. А в погоне за этой красотой гибнет знание. Человек, вместо того чтобы учиться и с этим знанием, как анатом со скальпелем, идти в жизнь, развертывать ее не в фотографическом изображении, в каком мы ее и без того все видим, но осмыслить не можем, а в систематичном изложении постоянно накопляющегося, неотразимого вывода, – человек сидит болваном и ждет, пока его идиот Аполлон потащит в широкошумные дубравы… пакость! Уж если этакому болвану охота время свое тратить, так и пусть его, ну, а читать его ерунду прямо уж преступление… В этом и зло этого принципа искусства для искусства.

– Да, конечно…

– А вот ты в своей статье и не подчеркнул этого… Есть и еще очень скверная сторона здесь. Художественная форма очень капризная вещь: удается не то, что хочешь, а то, что выходит; ведет, следовательно, форма, а не суть. И еще: художественно ты можешь воспроизвести то, что видел, положим, но то, что ты слышал, например, тебе не удается облечь в художественные формы, – ты бросаешь, а между тем, может быть, слышанное по содержанию гораздо важнее наблюденного. Опять содержание гибнет из-за формы. А между тем жизнь не форма, и за каждое предпочтение формы перед сутью приходится дорого платить. Вся задача людей, все их развитие сосредоточено на том, чтобы по возможности расширять формы жизни, – это мерило цивилизации: у китайца под формой все протухло, тина, болото… У американца жизнь бьет ключом. Больше можно сказать: форма – мерило силы народной, и преобладание ее над сутью – бессилие народа. Литература и должна разбивать эти мешающие жить формы. И что ж? Она же сама, этот, так сказать, таран рутины сам превратился в такую рутину, что современному русскому живому, умному человеку, не обладающему этой формой, приходится, не раскрывши, что называется, рта, являться и сходить с подмостков жизни… А между тем это живое слово необходимо. В прежнее время без пара, электричества, без этих страшных рычагов цивилизации там, может быть, и можно было дожидаться сочетания и содержания и формы, а теперь… когда выпячивает и с боков и снизу… когда чуть не караул впору кричать, сидеть и ждать златокудрого Аполлона может только какая-нибудь Коробочка или идиот, довольный тем, что он освободил себя от обязанности давать отчет за свои благоглупости. Наше время машин и механики, время прозы, ремесленное время, время усиленной грязной работы с засученными рукавами, время ума, а не время тонкостей маркизов и помпадурш, и литература должна быть на высоте. Не форма ее задача, а простым человеческим языком объяснение смысла этой работы, направление к цели, ободрение работников, подготовка и воспитание этих работников, которые бы полюбили свою работу, умели бы умирать за нее, а не придумывать разные отговорки в пользу сытого брюха… «семья, семья…». Так не женись, черт тебя побери, если нельзя найти другой семьи!

 

– Видишь ты, я указал…

– Бледно!! Это должно выпятиться так, чтобы слова из бумаги лезли.

– Да, пожалуй…

Последнюю фразу Корнев проговорил уже во дворе, в том углу его, где стоял стол, застланный чистой скатертью. Он снял фуражку и, положив ее на стол, сам сел в кресло.

– Сам идет? – спросила озабоченно Анна Степановна, показавшаяся в дверях.

– Идет, – рассеянно ответил сын. – Зайдет, вероятно, к приятелю своему Жану. – Корнев раздраженно кончил: – Да что вы, маменька, пугаете сами себя; точно в самом деле зверь какой идет. Человек никогда вам резкого слова не сказал, а вы его боитесь, точно вот он схватит сейчас палку и пойдет бить посуду.

– Ох, боюсь, – ответила Анна Степановна и, комично сморщившись, посмотрела на сына и племянника и весело рассмеялась. – До смерти боюсь… Так затрепыхается, заколотится в середке, ноги подкосятся… Ей-богу.

Калитка скрипнула, и вошел Карташев.

– О-о! Мой! – просияла Анна Степановна, и, когда Карташев подошел, она обняла его и, подмигивая, проговорила: – Ось як.

Карташев присел к столу и был рад, когда на него перестали обращать внимание. Облокотившись на локоть, он под разговор Корнева с братом задумался, и его сердце тревожно билось, что Корнева теперь с Рыльским и, вероятно, не скоро заглянет сюда: лучше было бы пойти прямо на бульвар. Может быть, она обрадовалась бы его приходу. Карташев вздохнул.

– Ох, тяжко жить! – ласково заметила Анна Степановна, кладя руку на мягкие волнистые волосы Карташева.

Корнев уже несколько раз поглядывал на приятеля. За последнее время он начинал чувствовать какую-то особенную симпатию к Карташеву.

– Ты что это в самом деле? – спросил он.

– Устал, – ответил смущенно Карташев и, отгоняя от себя свои мысли, спросил: – Ну что? решил ехать с нами?

– Куда это? – поинтересовался двоюродный брат Корнева.

– К ним… в деревню, – ответил Корнев.

– Ты что ж, едешь?

Корнев озабоченно посмотрел на мать. Анна Степановна только вздохнула.

– Не решил еще.

– Отчего ж тебе не ехать? – спросил его брат. – Деревня…

Но Карташев перебил его:

– В деревне так интересно.

Студент ждал, что он еще скажет.

– Наши хохлы такие симпатичные, оригинальные… Когда узнаешь их – их нельзя не полюбить. А степи наши… Сначала они никакого впечатления не производят, но постепенно так привязываешься к ним, как к человеку. Знаешь, этот простор, одиночество степи… и ты один…

«Один!» – охватило Карташева с щемящей болью и сильнее потянуло в степь.

Он вздохнул всей грудью.

– А осенью в степи!.. Небо синее, синее… воздух прозрачный, неподвижный… видно на десятки верст: только скирды да где-нибудь стадо овец, да орел на скирде… спокойно… тихо… так и кажется, что степь спит… дышит…

– Не храпит? – добродушно улыбнулся Корнев и посмотрел на брата. Карташев сконфуженно провел рукой по лицу и тоже улыбнулся.

– Смейся, а если бы поехал…

– В деревне есть что посмотреть, – сосредоточенно, избегая Карташева, заговорил студент. – Как разворачивают «Отечественные записки» эту деревню… Успенский, Златовратский – какая прелесть!

– Немножко скучно только, – вставил Корнев. – У Успенского и Златовратского хоть талантливо, а у других уж так серо…

– Ну можно ли так говорить? – вспыхнул студент. – Тебе серо читать, а им жить в этом сером надо. Что ж, оно само посветлеет, если мы от него отворачиваться станем? Разве удовольствия искать в таком чтении? Материал здесь важен, и всякий хорош, лишь бы верный был. В этом отношении «Отечественные записки» и ставят вопрос в том смысле, в каком я выше говорил, – никакой формы не надо, суть давай, – потому что речь здесь идет о решении самой насущной в жизни государства задачи. Здесь нечего разводить эстетику: нужно знание… Для человека с хорошими мозгами в деревне первая пища.

– Да нет… что ж? я, собственно, поехал бы, – согласился Корнев и покосился на вошедшую мать.

Анна Степановна покачала головой.

– Да уж поезжай, – вздохнула она и, обратившись к Карташеву, спросила: – Где-то моя коза? Вы не бачили часом?

Сердце Карташева екнуло, и он ответил, стараясь придать своему голосу свободный тон:

– Она на бульвар ушла.

– Вертит тому Рыльскому голову, – покачала головой Анна Степановна. – И в кого она уродилась.

– Не в вас? – спросил племянник.

– Не знаю, я и молодой не була…

Анна Степановна скользнула взглядом по сыну и закончила:

– Так сразу на своего наскочила.

– А за ним уж и весь свет пропал?

Анна Степановна только подняла подбородок и добродушно махнула рукой.

Корнева с Рыльским возвращались с бульвара, пропустив далеко вперед Семенова с хозяйской дочкой. Долба еще на бульваре отстал, встретив какого-то знакомого.

– Слушайте, Рыльский, как вам нравится Аглаида Васильевна? – спрашивала своего спутника Корнева.

– Умная баба, ловко за нос водит своего сына.

– Знаете, я не понимаю Карташева: в нем какая-то смесь взрослого и мальчика.

– Я думаю, в этом и выражается ее влияние: она давит его и умом, и сильным характером.

Корнева весело рассмеялась и проговорила:

– Посмотрите на Семенова, как он тает.

Смеялась ли Корнева, сердилась – все у нее выходило неожиданно, всегда искренне и непринужденно.

Рыльский взглянул на Семенова и усмехнулся.

– Семенов! – позвала Корнева.

Семенов оглянулся, сразу собрался и деловито зашагал к отставшим.

– Вам нравится ваша дама? – тихо спросила Корнева, когда он подошел к ней.

– Вот дурища! – весело, по секрету сообщил Семенов. Все трое фыркнули. – Я…

– Идите, идите…

Семенов зашагал назад к своей даме.

Корнева и Рыльский опять пошли вдвоем.

– Слушайте, отчего мне так весело? А вам весело?

Рыльский ответил сначала глазами и потом прибавил:

– Весело.

Корнева пытливо заглянула в его глаза и произнесла с набежавшим вдруг огорчением:

– Мне все кажется, что вы шутите, а на самом деле думаете совсем другое.

– Я говорю, что думаю.

Корнева наблюдала Рыльского. Рыльский делал вид, что не замечает, и серьезно провожал глазами встречавшихся гуляющих.

– Отчего, когда я хочу на вас сердиться, – я не могу. Пожалуйста, не думайте: я ужасно чувствую вашу самонадеянность и презренье ко всем. Иногда так рассержусь, вот взяла бы вас и побила.

Она рассмеялась.

– А посмотрю на вас… и все пропадет… Ведь это не хорошо… правда?

– Что не хорошо? – спросил Рыльский.

Они вошли под тень акаций.

На них пахнуло сильным ароматом цветов.

– Ах, как хорошо пахнет, – сказала Корнева.

Рыльский подпрыгнул и сорвал белую кисть цветка.

– Дайте…

Она оглянулась и, пропустив свидетелей, прикрепила цветок у себя на груди. Она прикрепляла и смотрела на цветок, а Рыльский смотрел на нее, пока их взгляды не встретились, и в ее душе загорелось вдруг что-то. Она закрыла и открыла глаза. Ее сердце сжалось так, будто он, этот красавец с золотистыми волосами и серыми глазами, сжал ее в своих объятиях.

Она пошла дальше, потеряв ощущение всего; что-то веселое, легкое точно уносило ее на своих крыльях.

– Ах, я хотела бы… – вздохнула она всей грудью и замерла.

Нет, нельзя передать ему, что хотела бы она унестись с ним вместе далеко, далеко… в волшебную сторону вечной молодости… Хотела бы вечно смотреть в его глаза, вечно гладить и целовать золотистые волосы.

5Из стихотворения А. С. Пушкина «Поэт».
Рейтинг@Mail.ru