Оставив Термосёсова, почтмейстерша прямо прошла коридором в контору и, вызвав к себе мужа, сказала тоном, не допускающим возражения:
– Что здесь отправил новый чиновник?
– Да ведь я тебе уже отдал письмо нового судьи, – отвечал почтмейстер.
– Не судья, а что Термосёсов подавал?
Почтмейстер вернулся к столу, где лежало письмо и книга, поданные Термосёсовым, и подал обе эти вещи жене..
– Книгу посылайте, – сказала, прочитав адрес, почтмейстерша, а с письмом скорым шагом ушла в свою комнату. Здесь она быстро распечатала известное нам письмо Термосёсова к его товарищу Готовцеву, прочитала его с несомненным удовольствием и, отослав с девушкой назад к мужу, вынула из своего туалета другое знакомое нам письмо – письмо судьи Борноволокова. С этим она возвратилась в гостиную к Термосёсову.
Когда почтмейстерша взошла, Термосёсов по-прежнему стоял у окна и при звуке шагов взошедшей хозяйки молча обернулся. Она также молча вынула из кармана борноволоковское письмо и подала его с строгим видом Термосёсову.
Термосёсов письмо взял, но ожидал пояснения, что ему с этим письмом делать?
– Смело, смело читайте, сюда никто не взойдет, – проговорила ему хозяйка.
Термосёсов прочел письмо своего начальника очень спокойно, не дронув ни одним мускулом, и, окончив чтение, – молча же возвратил его почтмейстерше.
– Узнаете вы своего друга?
– Я от него всегда ожидал этого, – отвечал Термосёсов.
– Я признаюсь, – заговорила почтмейстерша, вертя с угла на угол возвращенное ей письмо, – я потому изумилась… Я никогда этого не делаю, но вчера, когда я вернулась после знакомства с вами, коровница говорит: “Барыня! какой-то незнакомый барин бросил письмо в ящик!” – Я говорю: зачем в ящик? – У нас, знаете, этого не водится: у нас всё в руки письма подают. – Э, – сказала я себе: это – анекдот! Это непременно какая-нибудь подлость, потому что честный человек не станет таиться с письмом и бросать его в ящик, а прямо в руки его отдаст, и не поверите, как и почему?.. просто по какому-то предчувствию говорю: нет, я чувствую, что это непременно угрожает чем-то этому молодому человеку, которого я… полюбила как сына.
Термосёсов подал почтмейстерше руку и подумав: “Э, да была не была!” взял да и поцаловал ее.
– Право, – заговорила почтмейстерша не только со слезами умиления в голосе, но и с непритворными нервными слезами на глазах. – Право… Я говорю, что ж! Он здесь один… я его люблю как сына; я в этом не ошибаюсь, и слава Богу, что я это прочитала.
– Возьмите его, – продолжала она, протягивая письмо Термосёсову, – возьмите и уничтожьте.
– Уничтожить? Зачем? Нет; пусть его идет куда послано.
Термосёсов сразу сообразил, что хотя это письмо и нелестно для его чести, в результате весьма для него небезвыгодно.
Почтмейстерша никак не ожидала от Термосёсова такого ответа и была очень изумлена им.
– Я вас не понимаю, – проговорила она. – Зачем же вы хотите послать на себя такую черную клевету?
– А вот я вам это сейчас разъясню, и вы это будете понимать. Вам ведь немного нужно говорить, чтоб вы поняли: видите: это еще пока цветочки…
– Да, я вас теперь понимаю, – перебила почтмейстерша.
– Конечно! Если это письмо не получится, он будет подозревать, а пусть его себе расписывает, думая, что мы ничего не знаем.
– Ведь даже сам принес, – внушительно наябедничала почтмейстерша.
– Подлец! – отвечал Термосёсов. – Я его давно знаю!.. Ничего, пусть пишет! Пусть все пишут! Пусть что хотят пишут! А мы будем знать, что они пишут.
– В этом вы, конечно, можете быть всегда уверены.
– Ну, вот это и все, что нужно. Так, значит, союз? Вы меня не дадите обидеть?
– Насколько могу и насколько в силах! – отвечала с чувством почтмейстерша. – А вы, – добавила она, заметив, что Термосёсов берется за свою кепи, – а вы там… берегитесь… Бизюкиной.
– А что она… болтушка?
– Она и болтунья, и женщина очень безнравственная.
– Знаю-с! Это-то я отлично знаю, – отвечал Термосёсов, – Ну, она на меня болтать не будет.
Почтмейстерша посмотрела в самодовольное лицо Термосёсова и сказала:
– Так!
– Да-с; не будет, – отвечал Термосёсов.
– Однако скоро! – проговорила, улыбаясь и покачав головою, почтмейстерша. – Ах, нынешние женщины! женщины! Но ведь на их и расположенность-то долго рассчитывать невозможно. И потом, я вам скажу – у нее есть прескверный роман с Омнепотенским.
– Да черт с нею; стоит о ком говорить. Пусть у нее хоть с целым миром романы идут. Мы с вами будем знать себя.
– Ах, мой милый Андрей Иваныч, – здесь живучи, нельзя знать “одних себя”. Тут… тут ад ведь, а не жизнь, и каждый друг друга хочет унизить.
Термосёсов, прочитав на лице хозяйки, что ей хотелось этим словами выразить, сказал:
– Да, разумеется, посчитаемся и переведаемся и с другими.
– Им постоянно надо давать себя чувствовать.
– И дадим-с. А вы, – добавил он, приостановясь, – скажите-ка мне откровенно – из всех вчерашних людей, кого мы там видели… Кто из них наиболее-то вам неприятен?
– Ах? Мне? если вам говорить откровенно, – мне они все неприятны. Я живу совсем уединенно. Одна сама с собою и со своими детьми… Мой муж, дети мои и я, ничего другого и знать не желаю.
– Верю-с, – отвечал Термосёсов. – Я не о том и говорю, кто приятен, а о том, кто особенно неприятен. Извините, что я так говорю прямо. Я люблю прямо дело ставить, на прямую ногу. Какого вы, например, мнения о протопопе Туберозове?
– Да что же: такой же, такой же, как и все другие: надменный старичишка и дерзкий.
– Дерзкий?
– О-о-о! даже и очень дерзкий и вредный.
– Да что же он может сделать?
– Ну знаете… есть пословица: “всякий бестия на своем месте”… Он мешается во все дела; с поучениями лезет и всегда самые обидные вещи говорит.
– Ну вот, видите, – проговорил Термосёсов. – Я уж это не от первых вас слышу, что это вредная дрянь, но никто не умел мне как следует рассказать: чем именно он вреден?
– Да вы кого же о нем расспрашивали? Бизюкину?
– Да, и ее и Омнепотенского.
– Ну, – много они понимают! И потом, он их личный враг, – им много верить невозможно; но а я… Мне все равно: мне что ни поп, тот и батька. Говори он о богомоленьях, о постах, я ему это даже и в заслугу бы ставила, но нет… Он всегда заведет: “высокие нравы, да высокие характеры, мужество да доблесть” и всегда с укоризнами, с намеками… Вообще, он самый-самый беспокойный и неприятный у нас человек. Он пятнадцать лет был моим духовным отцом, но я его в прошлом году переменила. Вы можете себе представить, как это тяжело.
– Еще бы!
– Пятнадцать кряду лет открывать свою душу одному и вдруг переменить и взять другого. Но с ним решительно невозможно было дальше!
– А что? – спросил Термосёсов.
– Да так… неприятный этакий… во все мешается, всё советы свои, наставления… Мой муж… Вы его еще не знаете – я не совсем счастлива в супружестве. Я не могу, конечно, пожаловаться на непочтительность моего мужа, но я должна была многое, многое сама делать, чтоб как-нибудь его вывести… Вы знаете, как это женщине нелегко: тут и осуждения, и рассуждения: зачем баба за мужские дела берется…
– И этот протопоп тоже?
– Да о нем-то я уж не хочу и говорить! Что на духу сказано, то по нашей религии повторяться не должно, но у него всегда этакие рацеи на языке – намеки разные глупые и оскорбительные. Пардон: “Не люблю, – говорит, – я, когда бабы на себя мужские штаны надевают. Нет в том доме проку”. Понимаете, это ведь очень ясно мне – в чей огород камешки летят.
– Экая скотина, – воскликнул насчет Туберозова Термосёсов.
– И так и всё у него, – заключила почтмейстерша. – Оттого, если хотите, кто, по-моему, самый неприятный человек в городе есть – это и есть он, Туберозов.
– И вы были бы рады, если б его этак, – Термосёсов показал рукою, как обыкновенно показывают “посечь”.
Почтмейстерша недоумевала.
– Похворостинить немножко, – пояснил Термосёсов, повторив при этом снова свой выразительный жест. – Поунять.
– О! знаете… Он был мой духовный отец, и мне, может быть, не следовало бы этого говорить, но скажу, что это было бы прекрасно. Он уже вчера и о вас рассуждал, когда вами все так заинтересовались… Дарьянов – это тоже у нас этакой фендрик: на шее креста нет, а табакерка серебряная. Дарьянов говорит про вас: “Есть на кого, – говорит, – обращать внимание”. А Туберозов морду надул и себе: “Писарь, – говорит, – как писать, и больше ничего”.
– Дураки! – беззлобиво произнес Термосёсов. – Писарь! Только про меня можно и сказать, что я писарь. Гм! Ну и прекрасно! Нет, – воскликнул, вдруг вспрянув с места и стукнув по столу кулаком, Термосёсов. – Нет! Мне вся предана суть не урядами, а отцом моим, который слепил вот эту голову, – Термосёсов указал на свой лоб и добавил: – Эту голову отец, слепивши, сказал: сей идет в мир нищ, но се, тот его же не оплетеши. Увидим, мой друг! – заключил он, протянувши хозяйке на прощанье руку. – Увидим, увидим, и они увидят, кто такой Андрей Термосёсов.
С этим Термосёсов распростился с напуганной несколько его экзальтациею хозяйкой и вышел на улицу. Пройдя половину пути к бизюкинскому дому, он остановился на пригорке, с которого мог осмотреть весь город, надул губу и, поразмыслив с минуту, сказал:
– Ну что ж, пора и начинать. Сделаем, что можно здесь, а там и в Польшу… Так вы, милейший Борноволоков, меня в Польшу ссылаете. Ничего, хлопочите за меня, хлопочите; я люблю, чтобы за меня хлопотали, а там уж и я об вас похлопочу.
Возвратясь в дом Бизюкиных, Термосёсов не застал дома ни самого хозяина, ни Борноволокова. Они еще не возвратились со своих визитов. Дома была одна Данка, да и та сидела запершись в своей комнате. Термосёсов осведомился от Ермошки о месте, в котором заключилась барыня, и направился прямо через залу в гостиную к запертой двери хозяйкиной спальни.
Термосёсов понимал, что Данка конфузится встретиться с ним после вчерашнего пассажа в беседке. Он знал, что в таком случае мужчине надо облегчить женщине ее встречу. Он знал, что Данку нужно ободрить, дать ей реваншу, и, подойдя смелым и твердым шагом к ее спальне, стукнул рукой в дверь и заговорил шутливым тоном:
Отворите мне темницу
И дайте мне сиянье дня.
– Слышите, Дарья Николавна? – повернул он на вы.
Дарья, услыхав голос Термосёсова, встала и подошла неровными шагами к двери, но остановилась.
Термосёсов еще один раз возобновил свое требование, и дверь тихо и нерешительно приотворилась робкой рукой Данки. Термосёсов сейчас же взял ее за эту руку и шепотом проговорил ей:
– Ну что же, wie geht's?[28] Как же наше здоровье?
– Ничего, – ответила Данка. И тихо кашлянула и застенчиво отвернулась от испытующего термосёсовского взгляда.
– Чего же ты вертишься-то? – заговорил он, неожиданно взявши ее рукою за подбородок.
С этим он повернул ее к себе лицом, поцаловал и сказал:
– Какие вы все чудихи, и все на один покрой. Сами себя выдаете всегда. Я, ей-Богу, вчера при муже твоем думал, что он непременно по тебе что-нибудь заметит. И вертелась, и краснела, и глаза этакие встревоженные. Пройдет, брат, ничего. Комар укусил, и ничего больше. Ничто же сотвори, да и шабаш! А мне тебе дело есть большое сказать.
Он посадил Данку на диван и сам сел около нее, обняв ее за талию.
Данка вспыхнула и, вырываясь от Термосёсова, проговорила:
– Сделайте милость!.. Я не понимаю такого поведения.
– Какого это? – грубо спросил, оставляя ее, Термосёсов.
– Такого, как ваше.
– Ты, кажется, своего-то прежде всего не понимаешь, – ответил Термосёсов.
– Зачем вчера были приглашены сюда и этот дьякон, и Омнепотенский? – краснея и с запальчивостью спросила Данка. – Вы, кажется, хотите нарочно меня компрометировать.
– Компрометировать? Очень мне нужно! Зачем же бы это мне тебя компрометировать?
– Я не знаю, зачем это делают мужчины! чтоб умножать в глазах людей число своих побед над женщинами.
– Ну да. Есть чем хвалиться!
– Ну так расскажите мне, зачем все это было сделано? Зачем был взят сюда и дьякон, и Омнепотенский?
– А вот затем именно, чтоб тебя не компрометировать! Затем, чтоб мне не одному с тобой идти было ночью; затем, чтоб не одной тебе было идти в сад со мною. Затем вообще, что меня пустым мешком по голове не били. Я знаю, как надо дела делать, и так и сделал, как надо было делать. Ты знаешь, как я сделал?
Чувство стыдливости не позволило Данке ответить ни слова.
– Знаешь, у одного какого-то жмотика-скряги мальчишка был вроде твоего нигилиста. Понадобилось ему шапку купить, он и купил ее на барские деньги. Барин – потасовку. А тот после, за чем его ни пошлют купить, две либо три копеечки и схимостит, и купил себе шапку, да и говорит: “Вот и есть шапка, и нет шапки”. Так и мы с тобой. Я свой счет вчерашний кому угодно предъявляю, и мужу тебя твоему расхваливаю, а что он в этом счете видит: “и есть шапка, и нет шапки”. Дьякон небось или Варнавка что-нибудь могут сказать? Во-первых, что же они знают, а во-вторых, кто же им и поверит? Колоченый человек мало ли что со злости скажет?.. Эх ты, Филимон-простота! Победа!.. Очень мне нужно кому-нибудь объяснять свои победы. А ты вот себя так ведешь, как два пьяные человека, подвыпивши, брудершафт выпивают, да потом друг другу “ты” стыдятся сказать. А ты не стыдись, да и некогда стыдиться. Вот что… Я вчера круто с этим Омнепотенским обошелся для тебя; а он мне теперь очень нужен.
– На что ж он-то вам может быть нужен?
– Да ведь уж не для того же, чтоб ему мою победу над тобой в самом деле показать, а для дела. Выпиши мне его сейчас.
– Да, я думаю, он и не пойдет.
– Ну вот, не пойдет! Сядь-ка, напиши ему. Понежничай с ним.
– Я не умею нежничать.
– Да полно врать – не умеешь! Сядь, сядь, напиши, что надобно для дела, чтобы он пришел, – что, мол, Термосёсов без него тронуться с места не может.
Данка решительно отказалась это писать, утверждая, что это будет совершенно понапрасну и что Омнепотенский не пойдет.
– Ну помани его к себе, когда так! – нетерпеливо крикнул Термосёсов.
– Это еще что?
Данка обиделась.
– Как что? – воскликнул, сердясь, Термосёсов. – Надо же дело делать или нет? Надоел тебе твой Туберкелов или еще хочешь с ним век целый ворочаться? Я уеду отсюда скоро!
Данка ожила от этого известия.
– Надо скоро все делать, – продолжал Термосёсов. – Садись и пиши, что я тебе буду говорить, – скомандовал он, сажая Данку за ее письменный столик.
Данка, приняв в расчет преданность ей Омнепотенского, согласилась ему написать все, лишь бы только это могло как-нибудь содействовать скорейшему отъезду Термосёсова.
– “Несмотря на все, вчера происшедшее, – диктовал Термосёсов, – я все-таки хочу сохранить наши прежние с вами отношения. Ни мужа, ни Термосёсова нет дома: приходите ко мне сию минуту. Я одна и вся ваша”.
– Этого не нужно, – сказала о последней фразе Данка.
– Ну, как знаешь, – как у вас принято было. Теперь подпишись.
Письмо было подписано, запечатано и послано. И Омнепотенский пришел.
Термосёсов встретил учителя на крыльце; обнял его, поцаловал и извинился перед ним во вчерашних своих поступках, сказавши, что он был пьян и ничего не помнит. Затем он ввел не опомнившегося Омнепотенского в комнаты Данки и, держа его обеими руками за плечи, сказал ему:
– Тут дело вот в чем. Я получил с почты письмо, которым меня извещает приятель, что я нужен буду в другом месте. Поэтому время тянуть некогда. Свои теории вы всегда будете иметь с собою; меня же не всегда с собою иметь будете, а потому прямо к делу. Полюбя вас, я хочу, нимало не медля, проучить вашего Туберкулова. Что ты такое про него знаешь, Варнава?
– Что? Я особенного ничего не знаю, – отвечал учитель.
– Как ничего не знаешь, а ты чем-то вчера хвалился, когда мы шли туда, к Порохонцевым.
– Ну, ведь я это и сказал, – отвечал Омнепотенский. – Я слышал только, как он, всходя на крыльцо церкви, сказал к чему-то: “Дурак”. Я думал, что он это Ахилле.
– Да, ну это, брат, немного. А я было думал дать тебе два поручения, чтоб открыть игру с оника. Ну да ничего: мы, как говорят, за благослови Господи, во-первых, сейчас подымем дело об оскорблении Ахиллою того мещанина, которого он на улице за уши драл. Как его фамилия?
– Это комиссар Данилка, – сказал Омнепотенский.
– Почему это он комиссар? Комиссар или Комиссаров?
– Комиссар. – Да почему-у?
– А кто его знает, почему. Так его все зовут: он по комиссии городничего у его тестя лошадь для смеху ходил красть, да его так крапивой высекли.
– Да; вот видишь! Стало быть, есть причина, почему его зовут комиссаром. Теперь, как же его фамилия?
– Да комиссар Данилка, да и все.
– Да разве это фамилия, “комиссар Данилка”? Как его настоящая фамилия?
– Я не знаю, как его фамилия. У него никакой фамилии нет.
– Полно врать, разве бывает человек без фамилии?
– Да, у него фамилии нет.
– Эх, чурила! Ни до чего с тобой не договоришься. Ну да все равно. Вели ему, чтоб он вечером сюда пришел, а между тем сам все это как следует изложи на бумаге. Мы это отошлем.
– Куда?
Термосёсов посмотрел еще раз внимательно на Омнепотенского и сказал:
– Да тебе не все ли равно, куда? Ведь тебе надобно только Туберкулова своротить.
– Нет, не все равно, – отвечал Омнепотенский. – Я помню, что вы мне вчера говорили – куда писать про Туберозова. Я его ненавижу, но я доноса писать не стану.
– Отчего же это ты не станешь?
– Оттого, что это не мое дело, оттого, что это низко.
– А с тобой не низко поступают?
– Да пускай со мною поступают низко, но я все-таки доносчиком не буду. Они все подлецы, он про поляков доносил, но зачем же, чтобы и я был такой же, как он.
– Да, а кто же тебе сказал, что это будет донос?
– А что же это будет?
– Служение своему делу.
Омнепотенский подумал и отвечал, что он и на служение делу таким приемом не согласен.
– Ну, так напиши это для газеты.
– А, для газеты?
– Да.
– Да ведь что же: в какую вы газету пошлете?
– В “Новое время”.
– Ну вот!..
– Что такое?
– Какое же у нее направление?
– А тебе что за дело?
– Да и у нас почтмейстерша все распечатывает.
– Да что вы все со своей почтмейстершей. Прекрасная женщина, а вы все на нее: “Распечатывает, да распечатывает”. Ну, хорошо, ну боишься почтмейстерши, ну мы другим манером отправим. Ты только напиши, а там уж не твое дело. Я знаю, как отправить.
Варнава опять задумался и на этот раз согласился сегодня же к вечеру принести обстоятельно изложенное описание всех предосудительных поступков старогородского духовенства и доставить его Термосёсову вместе с живым комиссаром Данилкой. И все это в точности исполнил.
Литературное произведение Омнепотенского, назначавшееся в “Новое время”, Термосёсов взял к себе, а комиссара Данилку представил судье Борноволокову и, изложив перед ним обиду, нанесенную Данилке дьяконом Ахиллой, заключил, что Данилка просит судью разобрать его с его обидчиком. В этом изложении Термосёсова прикосновенным к этому делу как соучастник вышел и протопоп Туберозов, назвавший Данилку “глупцом”.
– Это и будет наше первое дело здесь, – сказал Термосёсов на ухо судье. – Прикажете завтра их вызвать?
– Да, – отвечал судья. – Послезавтра.
– Ну, послезавтра, – согласился Термосёсов и, оборотясь к Данилке, сказал:
– Приходи послезавтра. Ты только того, смотри, – внушал ему Термосёсов, выпроводив его за двери, – ты лупи бесчестья рублей триста. Больше не спрашивай, а триста. Я тебе говорю, что уж мы тебе это вытребуем.
Термосёсов сам продиктовал Омнепотенскому прошение от комиссара Данилки на имя судьи и заставил Данилку подписать эту просьбу и подать ее.
При подписании просьбы оказалось, что у Данилки действительно была своя фамилия, что он называется мещанин Даниил Сухоплюев.
Когда все это было как следует улажено и Даниил Сухоплюев выпровожен вон, Термосёсов вложил сочинение Омнепотенского в конверт, запечатал его и, не надписывая никакого адреса, отослал с Ермошкой на почту. Мальчишке было строго наказано, чтобы он, отнюдь не отдавая этого письма никому в руки, – просто бросил бы его в почтовый ящик.
В восемь часов следующего утра Термосёсов был пробужден от сна Ермошкой, который подал ему небольшой billet-doux[29] от Тимановой. Почтмейстерша извещала Термосёсова, что есть обстоятельства, которые требуют немедленного его прибытия. Термосёсов не заставил долго ждать себя. Он встал, оделся и отправился по требованию.
Термосёсов отлично знал, в чем заключались эти экстренные обстоятельства. Тревогу подняло брошенное в ящик без адреса письмо Омнепотенского. Оно было утром рано вынуто и, будучи распечатанным и прочитанным, привело почтмейстершу в недоумение – как ей поступить с ним? Она решила, что ей необходимо знать: как будет смотреть на это дело Андрей Иванович Термосёсов?
Андрей Иванович прочел известное ему сочинение Омнепотенского с удивлением и на вопрос почтмейстерши: “Как быть с этой бумагой: давать или не давать ей дальнейшее движение?” – сказал:
– Да какое же вы ей дадите движение, когда она никуда не надписана?
– То-то я и говорю: это, верно, на тот свет, – сказала почтмейстерша.
– Нет; это совсем другое значит. В провинциях у многих есть поверье, что если кто хочет что сообщить по тайной полиции, то опускает письмо без адреса. “Тайна”, знаете, – ну тайно и идет.
– Что за глупость такая!
– Ну вот видите; а есть дураки, которые этому верят и думают, что все письма, которые не надписаны, – туда идут.
– Надо надписать? – спросила почтмейстерша.
– Нет. Да мы еще посмотрим, хорошо ли это, что они там будут, оттуда мешаться, с высоты своего величия. Там Туганов теперь в Петербурге будет, – пойдут вступничества, да заступничества… Нет; это звон велик. Дайте лучше это письмо мне. – И Термосёсов взял письмо себе, но по дороге домой обронил его перед училищем.
Через час весь город знал, что учитель Варнавка написал какое-то сочинение о Туберозове.
Слух этот, конечно, не преминул скоро дойти и до отца Савелия. Протопоп не сказал никому ни слова. Вечером в тот же день его посетил Термосёсов, приглашая его завтра освятить воду во вновь открываемой камере мирового суда. Туберозов святил воду, а на следующий день после этого водоосвящения получил повестку, на которой было написано: “Протопопу Туберкулову”, потом слово Туберкулов было перечеркнуто и воспроизведено “Туберозову”. В повестке этой, с явным умыслом оскорбить старика, между печатным текстом о каре за неявку, было прописано, что “протоиерей Туберозов должен явиться для дачи свидетельских показаний и по личной прикосновенности к делу об оскорблении им и дьяконом Десницыным господина мещанина Даниила Лукича Сухоплюева”.
Протопоп сначала не верил своим глазам и потом расходился:
– Я просто Туберозов, да еще и Туберкулов на подкладке, а Данилка “господин мещанин”. Скажите, пожалуйста, что это за новые шутки?
И прежде чем Савелий нашелся, как объяснить себе эту шутку, – ему предстал совершенно перепуганный Ахилла. У дьякона в руках дрожала точно такая же повестка, которою он тоже приглашался к суду за оскорбление “господина мещанина Даниила Лукича Сухоплюева”.
Дьякон был не только встревожен, не так как Туберозов, – он просто трепетал. В глазах Ахиллы мировой судья – это было что-то титаническое, всемогущее, всепопаляющее и всеистребляющее. Получив повестку, что этот титан первого кличет его, Ахилла так растерялся, что на него вдруг всею неодолимою тяжестию пала боязнь смерти, и он со всех ног бросился скорее бежать к Туберозову.
Протопоп выслушал испуганный лепет дьякона как мог хладнокровнее и, взяв шляпу, кликнул за собою Ахиллу. Оба они с повестками в руках, молча и торопливо шли к начальнику уезда Дарьянову.