21 июня 1879 г., Рига, Карлсбад.
Я виноват, что не ответил путем на Ваше последнее письмо, но дело было слишком второпях и наскоре. «Мудрые заботы» мои с Вашим изданием были уже все закончены, – хорошо или худо, – это Вам судить. Конечно, я хотел сделать хорошо или как можно лучше, но трудно, и даже не трудно, а вовсе невозможно, делать что-нибудь живое в этом мертвенном, чисто буддистическом настроении притупления ума, воли и всех высших способностей, которыми «дитя света» может проявлять «свет, во тьме светящий». Недаром и английская литература этого направления также немощна и безжизненна, как и наша. Из всех материалов Вашего портфеля я выбрал только глазного доктора, который, впрочем, немножко советник и страдает водяною. Я его немножечко усмирил, немножечко подживил, да значительно поспустил у него водицы, и он пошел. Вторая половина, где я более злился и стругал его со всех боков, – вышла совсем недурна и похожа на живую повесть о живых людях, а не о марионетках с религиозным заводом. Беда с этим искусственным зданием: тут машинка, там пружинка, и все одно за другое цепляется и путается само, и пряху путает, и в конце концов рвется. Так я понимаю все Ваше нервическое раздражение и понимаю его вернее самых давних и самых светских друзей Ваших; силы, дарованные Вам для работы во славу отца, светом не укладываются по этим игрушечным коробочкам. Вы усердно и добросовестно их туда мнете и тискаете, а крепкая опара все их еще поднимает… Замечательная борьба и ужасное самооскопление духа ради теории, которая не может произвесть ничего. Вы терпеливее Бобринского (умнейшего из людей Вашего союза) – он часто не выдерживает и постоянно лягается, если ему предлагают принять неудобоприемлемое, а Вы, с теми же способностями познавания, все это сносите, подчиняетесь, отыскиваете пророчиц между сорочицами и апостолов между всякими кишмишами, и все для чего? – чтобы страдать, мучиться и расстраиваться «во славу имени божия…» И это все так и будет и не может быть иначе. Вот то, чего Вы не можете не видеть и с чем, конечно, не могут сговориться ни Ваш рассудок, ни природная энергия, ни сердце, которое Вам приятно отрицать в себе, как будто в этом и у Вас есть необходимость, как у кого-нибудь другого прочего… Вы, пожалуйста, простите меня, что я позволяю себе сказать Вам это, но это важно потому, что это Вас изнуряет и исчерпывает до дна Ваши силы, и Вы так дороги для существа, которое одно ценнее многих и обладает истинною способностью служить славе божией… «Русск<ого> рабоч<его>» надо воссоздать, чтобы он действительно шел и дело делал, или его надо бросить. Этак дело идти не может. Издание – дело заботное, и оно еще и ревниво, как влюбленная женщина, надо его строить и строить неустанно, а то оно рухнет и строителя придавит. Журнал народный, в свободном истинно христианском духе в России есть предприятие самое доброе и самое благочестивое, и число его подписчиков должно быть 100–200 тысяч. Пусть Вас это не удивляет, – это несомненно так. Но издание надо вести заботливо, старательно и только в духе христианском, не вдаваясь ни в какую церковность, ни в ортодоксальную, ни в редстоковскую. Нельзя «задняя забывая, передняя простиратися» и разрешать проблемы, стоящие вне наших соображений, таким путем. Можете Вы нечто такое предпринять, – дело Ваше спасено, и Вы оставите по себе добрую память и достойное христианское занятие превосходной дочери Вашей (да будет всегда мило имя ее всякому, ее знающему), – а не можете или не хотите, – тогда без изнурительных колебаний следуйте смело Вашей мысли: бросьте это дело, как не стоящее того, чтобы им заниматься. Сдайте его кому-нибудь более ортодоксальному в этом направлении, а сами издавайте хорошие переводы, и увидите, что это Вас гораздо более удовлетворит, чем такая мука со связанными руками и с платком во рту. Это я Вам сказал не только как человек, Вас любящий, но и как журналист, у которого есть за плечами долгий опыт и понимание издательского дела, с которым играть нельзя. Веденное кое-как, оно падает; веденное старательно, не узко, – оно требует серьезных затрат и может расстроить дела; веденное же в угоду кружку (какому бы то ни было), оно становится в зависимость от людей этого кружка, – зависимость мелкую, докучную и в существе дела опять совершенно не стоящую хлопот, а между тем досаждающую и порой совершенно несносную. Так это или не так?.. Я уверен, что Вы если и сердитесь на меня в эту минуту, то Вы все-таки сознаете, что я говорю правду и что говорить ее меня ничто не вынуждает, кроме искренней дружбы и приязни, готовой и способной выдержать всякое испытание. Подумайте-ка, докуда свидимся и поговорим на чистом воздухе. Дело Ваше – дело хорошее, и его стоит делать, вся ошибка в приеме и в некоторой издательской неопытности, с которою, однако, решительно надо расстаться.
Теперь о себе. Я поселился согласно совету Эйхвальда на берегу моря, в 1 1/2 версте от Дубельна в местечке Карлсбад. Место тихое, обитаемое «литератами», – людьми мне неизвестными. Все дачи с сосновом лесу, грунт песчаный, море мелкое и мало соленое; живу в Акцен-Гаузе. Это длинный, как фабрика, досчатый сарай с окнами. По середине идет коридор, и по обеим сторонам кельи, из которых из одной в другую все слышно, так что надо чихать и сморкаться с осторожностью, которой немецкие «литераты», к сожалению, напрасно не соблюдают. Живу я «на харчах у немца», и харчи эти очень плохи. Прислуга не говорит ни на каком человеческом языке, а только издает какой-то утиный шелест вроде «туля сэя сипу липу како пули мосте пай». Лихо их ведает, что это значит. Скуки здесь вдоволь, а грубо циничного немецкого разврата еще более. Немецкие Дианы охотятся по лесам, поражая грубый пол своими стрелами, а людей бестолковых бьют зонтиками, что уже и со мною случилось. Познакомился я с пастором Рибнэ, переведенным в Ревель из Херсона за распространение штунды. Он здесь обер-пастором сделан. Как хорошо быть немцами! Старичок он очень милый, чистенький, как холмик, толстенький, и мягкий, как сибирский кот; говорит умно, сдержанно и тепло. По-русски изъясняется свободно. Веры хорошей, – веры Гладстона, <нрзб>, Берсье, Невиля и Вине. Мне с ним было очень приятно говорить об всем, печалуюшем всех нас, подданных нашего господа, идущих под его стягом, куда он хочет, но по лучшему своему разумению. Он мне сообщил кое-что о Вальденштреме и много расспрашивал о Редстоке. Все время 4-х дн<евного> бурного плавания по морю у нас в кают-компании шли дебаты, в которых (вообразите себе) я был защитником лорда. Рибнэ считает его дело полезным, но осуждает распространяемое им и его последователями неуважение к науке, с чем и я, разумеется, вполне согласен. Четыре барона находили все это редстоковское учение «думхейтом», а мы за него поспорили, хотя «за ним не ходим». Вообще я очень рад был случаю увидеть и узнать эту «рыбку», как зовут его хохлы-штундисты, и учение его нахожу чистым, а дух, его одушевляющий, очень приятным. Но всего в письме не перескажешь. Работы у меня много, и не знаю, как ее приделать. Желаю все это кончить здесь до 20–25 июля, а к 1 августа быть у вас и обнять моего сына, о котором очень, очень сконфуженно скучаю. Пожалуйста, ласкайте его, и пусть он больше бегает, больше играет с простыми ребятками, купается и трясется на лошади.
Целую Вашу руку. Душевно Вам преданный
Н. Лесков.
Да пишите мне побольше! Что Вы заленились.
4 июля 1879 г., Карлсбад близ Риги.
Уважаемый Алексей Сергеевич!
Назад тому два дня я послал Вам статейку «Из культа мертвых», а теперь посылаю другую – поживее. Думаю, что она имеет интерес и написана цензурно. Рассказ тоже готов и переписывается набело. Пришлю дней через пять-шесть. Экземпляр «Некуда» перед отъездом сдал в Вашу типографию. Велите, пожалуйста, печатать по вашему усмотрению, только поскорее, – книги нет. Условие напишем, когда свидимся осенью. Под сегодняшнею статьею прошу оставить «Карлсбад», – пусть не знают, какой, и оно будто «новшественнее», и не видно, что я здесь раздобыл запретный листок, по поводу которого нашлось кое-что сказать. – Людей этих я лично нисколько не знаю.
Преданный Вам Н. Лесков.
Листок «Год» действительно основывается. Это мне сообщили в редакции «Рижского вестника».
В статье, я думаю, два фельетона, и потому я сделал карандашом заметку, где ее разделить пополам.
19 декабря 1879 г., Петербург.
Милостивый государь
Эммануил Егорович!
Вчера я получил из департамента несколько бумаг, присланных его сиятельству графу Дмитрию Андреевичу из Петропавловска учителем Желтышевым. В числе этих бумаг есть два сочинения: одно, посвященное имени государя наследника цесаревича, а другое графу Дмитрию Андреевичу.
Его сиятельству угодно было поручить мне рассмотреть эту предику, но мне не сообщено, в какой форме должно быть это рассмотрение, – в форме ли подробного служебного доклада или в виде отзыва, который представил бы его сиятельству только сущность и достоинства этих сочинений.
Я теперь недвижимо болен, так что не покидаю постели и потому лично разъяснить для себя этого не могу, тем более, что таким вопросом, может быть, нужно было бы беспокоить самого графа. А между тем, может статься, его сиятельство имеет какие-нибудь причины желать немедленно знать, что содержится в сочинениях Желтышева. Поэтому я имею честь покорнейше просить Ваше превосходительство доложить, когда Вам будет угодно, господину министру, что, насколько возможно при моем болезненном состоянии, я поручение его выполнил, то есть сочинения г. Желтышева прочитал и могу о них выразить мое мнение. Оба они исполнены страстного, но нездорового патриотического духа, оба свидетельствуют о значительной душевной раздраженности и умственном непросвещении автора – не имеют никаких достоинств зрелой мысли и не содержат в себе ничего удобоприменимого сообразно с нынешними обстоятельствами России. Кроме того, они невозможны для распространения их в каком бы то ни было круге читателей. Кратко говоря, они содержат вот что: 1. Рукопись, посвященная наследнику цесаревичу, представляет народ русский в виде сказочного Иванушки-дурачка. Царь – отец, государство – мать; у них три сына: старший, «умный детина» – духовные; средний – «так и сяк» (чиновные); младший, дурак, – народ, Иванушка. У отца-хозяина кто-то стал ходить на поле топтать пшеницу; отец послал караулить старшего сына (духовных) – те проспали и ничего не уберегли; потом послал среднего сына (чиновных) – эти наелись, разленились, заснули и тоже никого не поймали, да еще солгали, донесли, что «в поле все благополучно». Теперь началась третья стража: дозором вышел Иван-дурак – народ, об уме и вообще душевных свойствах которого идет ряд длинных, банальных, часто противоречивых, несостоятельных и смешных рассуждений, которых я в этом кратком отзыве приводить не буду. Вообще это сочинение исполнено самой младенческой мысли унизить значение образованных классов общества с желанием показать, что только в народной массе хранятся задатки плодотворных мыслей, утраченных нами под влиянием «разлагающегося Запада». По моему мнению, сочинение это не только недостойно быть посвящено имени наследника русского престола, но оно просто недостойно ничьего серьезного внимания.
Второе сочинение, посвященное графу Дмитрию Андреевичу, гораздо объемистее и разностороннее первого. Оно касается самых важных предметов с наивностью полного неведения и с узкою нетерпимостью фанатика. Политический идеал автора – московская патриархия и вообще допетровский порядок, в котором будто заключается наше спасение от современных настроений. Везде тут бездна текстов св<ященного> писания, изречения св<ятых> отцов, народных пословиц и присловий; масса выраженных здесь несообразностей так велика, что их нет возможности перечислять. Укажу на одно, что особенно сильно занимает автора и выработано им с особенной тщательностью: предстоящий юбилей 25-летнего царствования государя императора, и удивляется, как до сих пор не последовало «приказания всех расстрелять». Он возмущается затеею юбилея – этого языческого празднества, которое, по его предположениям, начнут молебном и окончат поклонением Бахусу. В жару религиозного и патриотического чувства автор предлагает вместо юбилея учредить по древнееврейскому обычаю всенародный пост со всенародною же складчиною на составление особой «полиции исполнительной», которая должна будет «разодрать всякое писание неправедное». И так все в этом роде, но, впрочем, то, что я привел на образец, есть самое практическое, что можно уловить в волнах этого туманного бреда.
При этом, конечно, в писаниях г. Желтышева в изобилии встречаются выходки против русских подданных нерусской веры и невеликорусского происхождения и многие другие тенденциозности не примиряющего, а раздражающего свойства, словом – оное слабое, несостоятельное, беспокойное сочинение не заслуживает того, чтобы быть посвящено господину министру народного просвещения, да притом оно и не может быть напечатано.
С должным почтением и преданностью имею честь быть Вашего превосходительства покорнейшим слугою.
Н. Лесков.
25 декабря 1879 г., Петербург.
И Вас с праздником, мой старый коллега!
№ слава богу, хорош. Я его нетерпеливо ждал увидеть. Опытный глаз заметит, что «была спешка», но ничего – бредет. Одно стихотворение Буренина очень хорошо; другое к статье. Черниговец тоже удовлетворяет двери, и даже очень тепло. Я, кажется, не хуже людей, хотя и есть «смазь»; но ведь (забыл сказать) без подобной связи рождественский рассказ редко обходится. Она очень часто сверкает белыми нитками даже у Диккенса. Это ничего: лишь бы осталось что-нибудь образное. Теперь вижу, чту надо было сделать, – надо было отмарать фельетонный приступ, вызывавший необходимость обобщения в конце, и сделать просто рассказ о дневном обороте, – чту русский человек в день может переколобродить. Это было бы цельнее, – было бы совсем ценно и хорошо для нас, понимающих дело, но можно утешиться, вспомнив, что публика не так судит, – она не столь разборчива и этих тонкостей художественной экономии не понимает. Но вперед (если доживем) надо не допускать себя до такой спешки. Что же касается до самой мысли рождественского номера – эта мысль хорошая, и она привьется.
Маслову даны известные Вам очень интересные очерки жидовской веры. Их еще нет в этом №, хотя я уже прочел корректуру. Конечно, это пойдет с нового года. Это хорошо, но там поставлено грубое заглавие: «Жидовская вера». Это, собственно, я подделывался к Вам, но, по-моему, это грубо… Не благоволите ли поставить «Набожные евреи»? Я бы очень об этом просил.
К Новому году работу сделаю. Здоровье поправляется, но очень медленно, – учусь ходить. Барц говорит, что я схватил ревматизм чудовищный.
Ваш Н. Лесков.
Теперь вот нашел чудесную проповедь Стерна (юмориста).
<1878–1879 гг., Петербург.>
Позвольте мне рекомендовать Вашему вниманию слово «простец» в записках Посошкова, который и сам себя и вообще крестьян называет «простецами». Заключаю от этого, что употребление такого слова не зазорно, и оно значит совсем не то, что значит «простяк» – которое мне тоже известно, а также известно и настоящее его значение. Слово «простец» есть слово русское, правильное и притом столь ясно-выразительное, что я позволю себе за него стоять и впредь стану его употреблять ничтоже сумняся. А употребляют ли его теперь, в живой речи, «парлиируя и скрибируя», – об этом знает всяк, имевший когда-нибудь беседы со староверами. Парлянты этого слова не употребляют, но тем не менее это слово хорошее, ибо хорошо выражает то, что другим одним словом не выразите.
Н. Л.
<23 апреля 1880 г., Петербург.>
Среда, вечер. Пасха.
Я с радостью приеду к Вам в понедельник, вечером м<ежду> 8 и 9 час. Очень рад послушать очевидца. – Книгу Вашу привезу. О Голубинском никому не поверю. Я читаю его страстно, но сужу не увлекаясь: он понимает дух нашей церк<овной> истории, как никто, и толкует источники вдохновенно, как художник, а не буквоед. Он должен быть руган и переруган, но прав будет он, а не его судья. Он производит реформу и должен пострадать за правду, – это в порядке вещей, но правда, и притом вдохновенная правда, исторического проникновения, с ним, а не с Б-м и не c tutti frutti. Я, впрочем, охотно готов о нем не писать, но ему я написал, потому что я не спал четыре ночи, не будучи в силах оторваться от книги. Не думаю, чтобы суд о нем был суд правый, – митрополит Макарий не дал бы денег на издание пустячного труда, а он их дал, несмотря на то, что Голубинский много раз противоречит Макарию. О Голубинском вернее всех отозвался некто таким образом: «Он трепит исторические источники, как пономарь поповскую ризу, которую он убирает после служения». Сейчас ее еще целовали, сейчас чувствовали, как с ее «ометов» каплет благодать, а он ее знай укладывает … Грубо это, но ведь он знает, что под нею не благодать, а просто крашенина с псиным запахом от попова пота. Но Голубинский, кажется, так и идет на это… Это Шер русской церковной истории, у которой до сих пор были только «кадиловозжигатели». Пусть что кому нравится, а мне нравятся Шлоссер, Ренан, Шер, Костомаров, Знаменский и Голубинский. Степени их учености и дарований различны, но прием и дух один и тот же, – это дух, единственно принадлежащий живой науке, и он есть дух живучий – дух будущего истории, тогда как Б. и tutti frutti останутся мертвыми, погребающими своих мертвецов.
Дружески любящий Вас
Н. Лесков.
<Апрель 1880 г., Петербург.>
Заметку об австрийских школах есть повод пустить немедленно и безопасно. Повод этот имеет в «Русском вестнике», месяц апрель, статья Щебальского «По поводу одн<ого> юбилея» (Крашевского). Там, на 912-й странице, читаете, будто в славянских землях, подведомных Австрии, «народ лишен образования». Надо начать с того, что это оч<ень> относительно и противоречит другим источникам польского же происхождения. Тут и пустить сведения, взятые из «Zwiastuna Ewangelskiego»,[23] а что было в конце острого для сих тупых дней, то вычеркнуть бестрепетной рукою. Если же теперь упустить этот случай, то нового невесть когда ждать, а дело интересно и непустяково.
А знаете ли Вы что-нибудь о загадочном исчезновении графа Коскуля?
Н. Л.
4 мая 1880 г., Петербург.
Посылаю Вам, уважаемый Сергей Николаевич, беллетристику, в размере 3/4 листа. Она не худа или по крайней мере – весела. Писал ее не только больной, но почти не живой. Мой 1-й доктор действ<ительно> сплоховал, и когда я, возвратясь от Суворина, слег и у меня началась лихорадка с обмороками, то был призван Мейер и нашел у меня, кажется, воспаление легких. Вот Вам и сюрприз. С этим-то – в промежутки между леденящим ознобом и 40-градусным жаром – и написал Вам «Мелочи арх<иерейской> жизни». Их так любят, что все прочтут не без удовольствия. Кажется, я был кроток и цензурен.
Вам не грех было бы меня навестить. Знаю, что «некогда», но страшно скучаю.
Преданный Вам
Н. Лесков.
16 октября 1880 г., Петербург. Вечер.
Уважаемый Сергей Николаевич!
«Голован» весь написан вдоль, но теперь надо его пройти впоперек. Срок, Вами мне данный, был 20-е число. 21-го можете за ним прислать. «Кустарный пророк» будет готов к 20 или 10 ноября. Я никогда и никого не доводил до затруднений, а Вас тем паче. Будьте же покойны.
Благодарю Вас за то, что Вы меня знаете лучше других, и в споре своем Вы были правы. Никаких обстоятельств с «Петерб<ургскою> газетою» я не имею, а обещал им дать обработанным один им подходящий материал, которого не хотел понять г. Маслов. Более ничего. Но на работу у меня действительно есть спрос по условиям для меня более выгодным, только это не в «П<етербургской> газ<ете>», а в «Р<усской> речи» и в «Руси», с которыми мне удобно, потому что я разделяю их взгляды на интересующие меня вопросы веры и народности. Вот и все.
Всегда Вам преданный
Н. Лесков.
P. S. Два письма Аксакова очень интересны по его оценке моих скромных работок в Вашем «Вестнике». Ласка идет до того, что и говорить застенчиво, а гонорар предоставляет самому себе назначить свободною рукой, лишь бы были «праведники». – «Голован», однако, вышел слабее других. Надо бы его хорошенько постругать. Не торопите до последней возможности.