20 августа 1883 г., Шувалове.
Получил Ваше вчерашнее письмо. Действительно, дача измучила. Это не отдых, а терзание, а в городе тоже несносно. Все нам худо. И в Киев ездить – тоже тяжело. Что и природа без людей, с которыми можно хоть потосковать вместе! Ужасно тяжело, несносно тяжело! Суворин летит в Париж… Видно, как там ни скверно, а все туда тянет… Бесстыдники! что они пишут и что поддерживают? Положим, от этого хуже не делается, да все-таки – как же не стыдно? Видел Нотовича и Розенгейма, а те видели вчера Краевского, который сказал: «Голос» будет, но это будет не тот «Голос». Газета продана, говорят, Циону, а другие говорят, что Цион – только подставка. Выйдет «Голос» без подписи Краевского и будет орган «консервативный», может быть с некоторым немецким отблеском. Что-то такое, чего и не разберешь, но любопытно, хотя ничего хорошего быть не может. Война у всех на устах, и ее ждут скоро, но, кажется, это в значительной мере поддерживается общеизнурительною скукою всего общества. Вы пишете, что не надо падать духом, а надо бодриться. Слова нет, что это так, и то ведь всякие силы знают усталость. Столько лет работы и уныния чего-нибудь да стоили душе и телу. Родину-то ведь любил, желал ее видеть ближе к добру, к свету познания и к правде, а вместо того – либо поганое нигилистничание, либо пошлое пяченье назад, «домой», то есть в допетровскую дурость и кривду. Как с этим «бодриться»? Одно средство – презирать и ненавидеть эту родину, а быть философом и холодным человеком… Но до этого без мук не дойдешь. И на небе ни просвета, везде minimum мысли. Все истинно честное и благородное сникло: оно вредно и отстраняется, – люди, достойные одного презрения, идут в гору… Бедная родина! С кем она встретит испытания, если они суждены ей?
Стихотворение о том, как Вы ходите аккуратно «на вести», имело, очевидно, в виду не лето, а период действительно бывший. Но ведь это шутка и ничего более. Историю Петра продергивали за «сухое, мертвенное изложение». Не знаю, – основательно или нет. «Подкузьмич» – делец неутомимый. Его здесь зовут «шуваловский маклер». Он «на обухе рожь молотит». – Видел в 31 № «Живописного обозрения» мой портрет, гравированный Панемакером. По-моему, очень нехорошо и с очень плохой моей фотографии. – Обещать Вам я все-таки ничего не могу. Была работка, подходившая Вам («Апокрифические предания о юности Гоголя»), да я ее продал, а теперь очень забрался работою и подороже Вашего и не на такой ужасный (между нами говоря) лист. А не хотите ли Вы взять работку у Сергея Максимова? Это что-то о Сибири. Думаю, что должно быть не без интереса. – За всякое приветливое слово «лобзает Вы душа моя», и поверьте, что я не в долгу у Вас… Да, да; далеко не в долгу. Оттого, может быть, мне и было нечто особенно больно. Литературное общество – злое и безучастливое (хуже чиновников), и я в нем всегда сторонился, но тем более любил тех, в ком встречал черты живого человеколюбия и участливости. Отрадой мне было увидеть все это в Вас, и Вы знаете, как я расположился к Вам всею душою, даже и посейчас, а Вам зачем-то надо было меня как-то выставить со стороны мне даже и несвойственной. Вот и все. Это меня очень огорчило, но я добрые стороны Ваши очень ценю и нареканиям на Вас не верю. Время гнусное, но тем теснее надо добрым людям стоять друг возле друга и поддерживать друг в друге веру в человека.
Видел нашего старичка-Милючка, и слышал, как он «сопутствовал» Григорию Петровичу в его имения, слышал, как он своим блекотанием встречал Авс<еенко> словами: «А я по вас соскучился». Кто с кем соединился и смешался? Как же не любить Карповичей, Костомарова и еще тех, кто кое-как несет свою скорбь одиноко, не якшаясь направо и налево, а сохраняя душу свою хотя в некотором возможном опрятстве. И Вы способны это отмечать и ценить, да вдруг – возьмете да и выдадите своего, – невесть для чего! Право, это ставят Вам в вину!
Преданный Вам
Н. Лесков.
В среду непременно хочу переехать в город. Весь размок здесь.
8 октября 1883 г., Петербург.
Уважаемый Алексей Сергеевич!
В высокой степени любопытно то, что Лев Толстой сделал, но «Петерб<ургские> ведом<ости>» врут, что он отказался будто потому, что христианину нельзя судить. Есть текст «по суду любящих имя твое – спаси мя». Судить самый высокий христианин может, и суд его будет благ, ибо, «любя имя божие», он может «спасти», а не погубить. Судиться «у своих», то есть у верующих, даже повелевается св. писанием. – Дело, вероятно, зависело от присяга, от ее убийственного для христианской совести текста, повелевающего нам «клясться богом». Я об этом в прошлом году давал заметку Вам. Гей ее (в Ваше отсутствие) счел негодною – и возвратил, – она напечатана под моим же именем у Аксакова, с заглавием «Снедаемое слово». Многие не произносят – «снедают» – слова присяги, – Толстой, очевидно, на это лукавство не согласился. Но он не один таков. Из военного министерства ко мне приезжал три раза казачий генерал Хрещатицкий, присланный по поводу той же моей статьи в «Руси», с просьбою комиссии по учреждению войск «составить новый, иной текст присяги», так как и в войсках люди (особенно казаки) тяготятся ужасающими клятвами русской присяги. Я два раза отклонял от себя это, но потом составил новый текст присяги, кажется довольно удачно. Хрещатицкий опять приехал ко мне благодарить меня и передавал «общий восторг». Присяга написана коротко, стильно, в христианском духе, без угрожений и самонадеянности.
Нынче по зиме это должно решиться для войск, но доколе же будет оставаться все это в нынешнем возмутительном виде для людей гражданских! Случай с Толстым слишком благоприятен, чтобы теперь промолчать об этом в чуткой газете. По крайней мере я так думаю и за напоминание о том прошу у Вас извинения.
Имя генерала Хрещатицкого, конечно, неудобно упоминать, но о деле, думается, можно бы написать хорошую передовую статейку.
Ваш покорный слуга
Н. Лесков.
А Толстому, знаете ли, чего хочется!.. Он совсем онародовел и «жаждет пострадать». Поверьте, что это так!
9 октября 1883 г., Петербург.
С величайшим бы удовольствием исполнил, о чем Вы мне пишете, Алексей Сергеевич, но я завтра уезжаю в Москву и теперь весь в сборах и хлопотах; а это надо написать спокойно и хорошенько. По приезде назад с радостью это сделаю. Это ведь не к спеху.
О Льве Н. Толстом я совершенно тех же мыслей, как и Вы, но это не исключает сбыточности моих предположений насчет «желания» постраждовать. Он будет рад, если его позовут к суду за ересь, но этого, как Вы справедливо думаете, – не будет. Желание постраждовать ведь даже прямо выражено им в конце его предисловия к его евангелию. Вихляется он – несомненно, но точку он видит верную: христианство есть учение жизненное, а не отвлеченное, и испорчено оно тем, что его делали отвлеченностью. «Все религии хороши, пока их не испортили жрецы». У нас византиизм, а не христианство, и Толстой против этого бьется с достоинством, желая указать в евангелии не столько «путь к небу», сколько «смысл жизни». Есть места, где он даже соприкасается с идеями Бокля. Старое христианство просто, видимо, отжило и для «смысла жизни» уже ничего сделать не может.
На церковность не для чего злиться, но хлопотать надо не о ней. Ее время прошло и никогда более не возвратится, между тем как цели христианства вечны.
Поступки Толстого «есть чудачество», но оно в народном духе.
Разве Вы думаете, там тоже не чудачат? Но ведь без этого нельзя. – По приезде приду к Вам и поговорим.
Ваш Н. Лесков.
20 октября 1883 г., Петербург.
Уважаемый Сергей Николаевич!
Вчера я вернулся из Москвы, куда ездил не праздно: сделал некоторые свои книжные дела и кое-что добыл по части рукописей. Одна покупка есть превосходная – рукопись попа города Великих Лук: «Удивительные повести о семи мудрецах», 1702 года. Повести превосходные бог весть с какого латинского оригинала, – все любовные и действительно «удивительные». Напечатаны они нигде не были, и я полагаю, что мой экземпляр есть уника, в чем удостоверяет меня и Гатцук, хороший знаток старой литературы. Писано все уставом, с заставицами и зачальными литерами. Добра в них очень много, и прелюбопытного. Есть и еще нечто, но это самое дорогое и поистине прелюбопытное.
Прошу Вас, буде не слишком обременены материалом, – повидаться со мною. Я дома у себя ежедневно от 6 до 8 час. вечера, а когда Вы принимаете без отказа, – это мне по-прежнему остается неизвестно.
Так как «удивительные повести» могут быть гожи и для других изданий, которые ко мне обращаются за работами, то я просил бы Вас мне ответить: предвидится ли Вам в них надобность или нет? Повести все маленькие. С уставного письма я не могу сообразить точно, как с своей рукописи, но думаю, что каждая повесть не более одного листа, и читаться будут они со смехом и с интересом. Похабности в них есть, но простодушные, как в «Тысяче и одной ночи». По-моему – это клад для исторического журнала. Жалуйте!
Преданный Вам
Н. Лесков.
8 февраля 1884 г., Петербург.
Уважаемый Сергей Николаевич!
Я послал Вам вчера письмо о деле, а возвратясь домой, нашел у себя Ваше письмо об обедах. Очень благодарю тех, кто обо мне вспомнил и поручил Вам пригласить меня; благодарю и Вас, что Вы приняли на себя это поручение. Затем, разумеется, оставалось бы только сказать по-архиерейски: «благодарю, приемлю и ни что же вопреки глаголю». Обаче нечто нудит меня ко иному, несколько пространнейшему ответу.
Во-первых, я нахожусь в сомнении: действительно ли кто-то поручил Вам «пригласить» меня? Не есть ли это только Ваша личная ко мне любезность, или, быть может, это товарищеская любезность С. Н. Терпигорева.
И во-вторых, я опасаюсь: не сделаю ли я неприятности моим присутствием каким-нибудь другим, менее ко мне расположенным членам редакции, из тех, например, которые имеют достаточные причины меня презирать и оберегать от общения со мною свое превосходство?
Я, к сожалению, не могу считать Вас столько простым, прямым и искренним, чтобы не допускать возможности употребления с Вашей стороны шутки, которая может меня поставить в такое неловкое положение, какого я сносить не умею. Это уже было, и один раз очень досадительно (по поводу моего удаления в трактир для заговора с Михневичем против авторов «Медеи»). Дай бог, чтобы ничего такого же не случилось второй раз.
Осторожность же по отношению к чистотелу некоторых сотрудников газеты, в которой я лишен удобства принимать литературное участие, мне внушают многие приметы, из коих позволю себе обратить Ваше, дружеское внимание на две, самые свежие:
а) один из влиятельнейших сотрудников этого издания на днях рассказывал в Палкинском трактире, что «А. С. не знает, как от меня избавиться». «Имени, говорит, его (то есть меня) не печатают, так он без имени статейки тычет. С<увори>н хохочет… Теперь велел и их не печатать». Это было говорено при множестве людей, в числе коих находился один сотрудник «Вестника Европы», и он на другой день говорил это у Пыпина.
б) на сих же днях другой, еще более крепкий газете сотрудник, в том же месте, при чиновнике, близком Победоносцеву, порицал меня за неблагочестие и неблаговерие и за неблагодарность к С-ну, который будто, «наконец, освободил от меня свою газету».
Я не имею ни малейшего неудовольствия к уму одного из этих господ и к честности другого и верю, что А. С. С-н ничего этого не говорил, что ему приписывается., Я знаю, что в нем есть столько душевной чистоплотности, вкуса и гадливости. Поэтому, когда он меня позвал к себе в дом, я, нимало не рассуждая, тотчас же к нему пошел. Я его хорошо знаю и не обманусь в том, чему на его счет можно верить, а чему нет. Но идти в коллективное собрание, состоящее из лиц, отомщевающих на мне их собственное ничтожество, но никогда не сытых смутьянством, – я без зова самого Суворина не могу. Это не кичливость, но простая осторожность. Я не знаю, кто это Вас просил пригласить меня, и не считаю за невозможное, что это как раз именно и есть те же самые литераторы, которые желают в моем появлении дать наглядное доказательство тому, как я искательно дорожу их сообществом и «надоедаю С-ну». Вы же, быть может, этого не знаете, а быть может, и сами шутите, как случилось с заговором о «Медее». Во всяком случае, если это даже и пустяки, то пустяки гадкие и препротивные, и я не желаю давать пищи ни сплетникам синодального прокурора, ни каверзникам редакции Стасюлевича. А потому думайте и говорите обо мне заочно все, что Вам угодно, но в личном присутствии имейте мя отреченна.
Никогда никакого зла Вам не сделавший
Н. Лесков.
9 августа 1884 г., Петербург.
Уважаемый Михаил Иванович!
Во мне всегда была, – не знаю, счастливая или несчастная, – слабость увлекаться тем или другим родом искусства. Так я пристращался к иконописи, к народному песнотворчеству, к врачеванию, к реставраторству и пр. Думалось мне, что это уже и прошло, но я ошибся: разговоры с Вами и Ваша книга о «драгоценных камнях» потянули меня, на новые увлечения, и как из всякого такого увлечения я всегда стремился создать нечто «обратное», то и теперь со мною случилось то же самое.
Мне неотразимо хочется написать суеверно-фантастический рассказ, который бы держался на страсти к драгоценным камням и на соединении с этою страстью веры в их таинственное влияние. Я это и начал и озаглавил повесть «Огненный гранат» и эпиграфом взял пять строчек из Вашей книги, а характер лица заимствовал из черт, какие видел и наблюдал летом в Праге между семействами гранатных торговцев. Но чувствую, что мне недостает знакомства с старинными суеверными взглядами на камни, и хотел бы знать какие-нибудь истории из каменной торговли. На этом останавливаюсь и с этим к Вам прибегаю, как к доброму товарищу и не только дорогому литературному другу, но и к такому редкому человеку, который, помимо своих специальных знаний, понимает, что именно нужно мне для затеваемого мною баснословия вроде «Запечатленного ангела». – Укажите мне (и поскорее, – пока горит охота), где и что именно я могу прочитать полезное в моих беллетристических целях о камнях вообще и о пиропах в особенности. Пиропов я насмотрелся вволю и красоту их понял, усвоил и возлюбил, так что мне писать хочется, но надо бы не наврать вздор. Вы много знаете, очень живо и образно говорите об этих вещах и очень можете меня наставить. Пожалуйста, не откажите мне в совете, если не личном, то письменном, – чего я буду ждать от Вас с уверенностию в Вашу милую мне приязнь и с упованием, что она остается для меня неизменною.
Искренно Вас любящий и уважающий
Н. Лесков.
Дома я всегда от 6 до 9 час. вечера. В Праге вспоминали Вас часто.
15 октября 1884 г., Петербург.
Милостивый государь
Владимир Григорьевич!
Я получил письмо, адресованное Вами мне через редакцию газеты «Новости». Письмо это нимало меня не оскорбляет, но несколько удивляет. Если Вы читаете «Новости», то Вы, вероятно, встретили там мое возражение «Петербургским ведомостям», которые усмотрели в моей заметке о к<нязе> Мещерском горячее заступничество за Пашкова. Того же мнения были и другие газеты и лица, мнения которых выражал г. Авсеенко. Но Вы и В. А. Пашков усмотрели совсем иное – именно, «обиду» и насмешки… Кто-нибудь из Вас не так понял, как следует, но я не нахожу Ваше отношение ко мне основательным. Надо писать так, как можно писать, и не поступать по пословице: «гнет – не парит, а сломит – не тужит». Я не вижу причины, чтобы люди христианских убеждений непременно являлись бестактными и всегда представляли себя так, чтобы их брали как простофиль. Я пишу, имея в виду то, что мне всего дороже, и жертвую кое-чем, что, по-моему, не важно, не существенно и никому не вредит. Иначе бы надо было только вздыхать да молчать.
Я не нахожу, чтобы это было умно и полезно.
Прошу Вас принять уверение в моем к Вам уважении.
Ваш покорнейший слуга
Н. Лесков.
16 октября 1884 г., Петербург.
Уважаемый Петр Карлович!
Письмо Ваше я получил и что-нибудь Вам пришлю для Вашего «Дневника», а Вы, пожалуйста, пришлите-ка мне «Дневник», которого я никогда не видал, да окажите-ка мне дружескую услугу, которую лишь Вы один и можете оказать.
В 44 № дружески ко мне расположенного, очень умненького и чистенького «Еженед<ельного> обозрения» было напечатано следующее:
«Это во-первых. А во-вторых, что сделали наши рыцари чистой литературной воды, чтобы выделиться из среды деятелей навозной журналистики? Есть ли у них хоть слабое подобие общих интересов, поползновение сплотиться и идти дружно рука об руку, – или же все врозь ползут? Некогда пробовали учредить третейский суд чести и испугались насмешек тех, кому это неудобно было. В прошлом году затевали что-то вроде литературных обедов, и пока, кажется, ничего из этого не вышло. Сделали ли далее что-нибудь наши литераторы, чтобы возвысить в глазах публики свое значение, или просто-напросто хотят напомнить ей о существовании „литературного сословия“? Сколько раз затевали праздновать юбилей тех или иных писателей, и всегда дело ограничивалось словами или келейным торжеством. Не далее как в прошлом году много толковали об юбилее симпатичной писательницы, пишущей под псевдонимом В. Крестовского (не Всеволода Крестовского), на настоящий год, если не ошибаемся, также отложен юбилей Н. С. Лескова и еще кого-то другого. Что же сделано? А ведь, во всяком случае, это силы крупные в нашей небогатой талантами литературе. Теперь на очереди юбилей литературного фонда. Хотелось бы знать, будет ли он отпразднован торжественнее, чем – ну хоть, например, юбилей Обуховской больницы, знаменитой только тем, что в ней никто почти не выздоравливает?»
В ответ на это я 16 октября напечатал в 286 № «Новостей» следующее:
ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ
об обеде Н. С. Лескову
В 44 № «Еженедельного обозрения» упоминается о намерении почтить меня каким-то знаком внимания по поводу исполнившегося двадцатипятилетия моих занятий литературою. Там сказано, что намерение это «отложено» на 1884 год.
Дозвольте мне сказать, что это намерение не отложено, а совсем оставлено по усердной моей просьбе, для которой я имею уважительные в моих глазах причины.
Николай Лесков.
15 октября 1884 г.
С-Петербург.
За этим таится перетолковывание, – будто я «ломаюсь», а мне самому не только неловко, но и совсем неудобно пространно объясняться.
Вы ближе многих знаете, какой тернистый путь проходил я по литературному полю и каких мерзостей только не подбрасывали мне под ноги мои собратия… И за что? Что злого и бесчестного написал я? Началось с «Некуда», собственно со 2-й части, где я картинами показал, что либерализмом драпируются мошенники и что с таким сбродом честно-либеральным людям «идти некуда». Но ведь то и сталось! В «Расточителе» я показал, как бессудно было время дореформенных судов, и между тем все, и во главе всех тогдашние «Петербургские ведомости» (Корша), руками Суворина и Буренина писали, что я «опошляю новый суд», – хотя заключительные слова драмы таковы: «И вот какими нас новый суд застал». Меня не только подозревали в шпионстве, но печатаю уверяли, что «Некуда» написано «по заказу (разумеется, III отделения)», тогда как «Некуда» переносило усиленную цензуру: его читал цензор де Роберти, а за ним поверял Веселаго, а за ним М. Н. Турунов, и еще некоторые главы посылали в III отделение. «Некуда» измарано цензурою жестоко. Там выпускались целые главы. «Расточителя» боялись брать на сцену актеры, что их «заругают», а вот «Расточителю» 20 лет, и он до сей поры не сходит с репертуара в провинции и каждый год приносит мне гонорар. Лучшие годы жизни и сил я слонялся по маленьким газеткам да по духовным журнальчикам, где мне платили по 30 р. за лист, а без того я умер бы с голоду со всем семейством. И одно духовенство действительно явило мне любовь. Нынче по осени в Казани вышла книга «Духовные типы в русской литературе, где эпиграфом взято место из „Соборян“» (слова Туберозова в благодарность светской литературе). Туберозов поставлен первым в числе типов, и даже сказано, что все другие писатели были, конечно, «подражателями». Между тем в изданном томе писем Ф. Достоевского он говорит даже о какой-то моей «гениальности» и упоминает о «странном моем положении в русской литературе», а печатно и он лукавил и старался затенять меня. Что же я мог бы вспомнить на обеде, сделанном в мою «честь»? Что я мог бы по совести высказать, кроме обиды и досады за низкие и подлые клеветы? Не лучше ли было отклонить это? – что я и сделал… И опять – я знаю, что мысль почтить меня родилась тоже в кружках духовенства и людей «верующих», но о чем могли бы мы говорить? Поговорите об этом со своей совестью и по расположению ко мне.
Н. Лесков.
Недавно еще «Нов<ое> время» в отсутствии Суворина обозвало меня «фарисеем». <Вы зн>аете – какой я фарисей? Что я написал в фарисейском духе?