24 ноября 1887 г., Петербург.
Уважаемый Вукол Михайлович.
Книжку за ноябрь получил и удивляюсь Вам, как пронес бог два-три места в «Бессребрениках». – Вы напрасно научились у Мих<аила> Никиф<оровича> не отвечать на деловые письма. Это внушительно, но пренеудобно, что я сейчас и чувствую и Вам объясню.
Я Вам писал, что изготовлю «святочный рассказ», и просил известить: нужно это Вам для декабрьской книжки или не нужно. Такой или другой ответ, по значению своему, для меня были безразличны, не открывали мне карты. Вы ничего не ответили, а в это время приезжает Гайдебуров и просит рассказ «на декабрь».
В эту минуту (8 час. утра 24 ноября <18>87 г.) рассказ у меня на столе: готовый, переписанный и вновь основательно измаранный. Теперь его остается только отдать и напечатать. В нем два листа и он называется «Родственная услуга»; по жанру он бытовой, по сюжету – это веселая путаница; место действия – Орел и отчасти Елец. В фабуле быль перемешана с небылицею, а в общем – веселое чтение и верная бытовая картинка воровского города за шестьдесят лет назад, при Трубецком и Курилеико. По-моему, рассказ одинаково удобен Вам, Гайдебурову и Шубинскому, но я Вам о нем писал раньше других и считаю неудобным распорядиться им, не получив от Вас отказа.
А потому усердно прошу Вас по получении сего письма, в 25-й день ноября < 18>87 г., – тотчас телеграфировать мне три слова: прислать ли Вам рассказ, или у Вас материала довольно. В первом случае я вышлю Вам рукопись 26 ноября, и 28-го она будет уже в Ваших руках; а во втором случае я ее тотчас же отдаю здесь, и опять дело устраивается удобно для меня, для Вас и для третьего, кому рассказ нужен.
Во всяком случае, я буду считать себя не свободным перед Вами до 26 ноября включительно, а если и 26-го Вы мне ничего не ответите, – я сочту это за то, что Вам мой рассказ не нужен, и тогда отдам его в другие руки.
Очень желаю, чтобы Вы и Виктор Александрович нашли образ действий чистым и правильным.
Ваш Н. Лесков.
P. S. Что же Вы будете делать с моею заметкою о военных? Я Ваших затруднений не понимаю и, вероятно, никогда не пойму, но возвратили бы, да и конец. Эти вещи все уходят.
28 ноября 1887 г., Петербург.
Уважаемый Алексей Сергеевич!
Сегодня я написал Таганцеву, что я не хочу оставаться в Лит<ературном> фонде и слагаю с себя звание члена. Вчера я хотел посоветоваться с Вами, – что предпочесть: сложение с себя звания или требование, чтобы мне предоставили возможность прочесть перед полным собранием записку, в которой я изложил бы критику па прошлое и представил бы мои соображения на будущее Я надеялся написать дельную критику и имею дельные мысли для того, чтобы общество это служило своему делу. За ночь я решил, что мне нужно отказаться от членства, потому что иначе в том, что я буду говорить, можно будет находить, как будто я ищу там чести для себя, а это может убивать всю силу моего слова, задуманного крепко. Теперь мне нужно место для одной большой статьи, зараз напечатанной. Потом могут понадобиться две-три отповеди. Могу ли я рассчитывать, что место это дадите мне Вы, так как у Вас мне приятнее и удобнее вести это дело, чем где-нибудь в другом органе. Мои мысли пусть и будут моими, за моею подписью; а Вы, – в чем не согласитесь со мною, – ставьте свои примечания. Я надеюсь, что мы будем говорить не пустяки и не в пустыне и проберем кручину этим сухим и неспособным к делу «милостивым государям». Я боюсь, что Вы не похвалите меня за то, что я сложил звание члена, но это необходимо. Иначе я не мог бы, говорить все, что думаю, и тем сильно бы себя ослабил. Моя основная мысль та, что глупо выбирают по партийности, по чинам и по литературному значению. Надо выбирать по способности служить добру, а не по важности чина или литературного значения. М. И. Пыляев, Вы, я, Шубинский, Гей – все пригоднее, чем, например, Кобеко или Утин. И потом – разве надо капитал собирать, а не завести на него врача, койки в больнице, ваканции в приютах, №№ в дешевых квартирах и т. д. Словом: благословите или нет? Я очень хочу теперь за это взяться.
Ваш Н. Лесков.
4 декабря 1887 г., Петербург.
Уважаемый Вукол Михайлович.
Я и в помышлении не имел сказать Вам что-нибудь укоризненное или колкое и о Каткове вспомянул просто шутки ради. Если это имело вид обиды, или по меньшей мере – неуместности, то, пожалуйста, не причтите это к умыслу моему, а отнесите к неудачности выражения и приятельски простите. Я ничего, ровно ничего не имею ни против Вас, ни против Виктора Александровича Гольцева, и мне неприятно знать, что Вы думаете об этом иначе. Ни Вы, ни Гольцев не оказали мне ничего, кроме милой ласки и предупредительности, и я плачу Вам за это самою чистосердечною приязнью. Вот и все. Полного согласия во взглядах на все предметы и условия не бывает между людьми, и, конечно, я не из тех, кто считает свои взгляды непогрешимыми, а чужие ошибочными. Если бы Вы знали меня ближе, то знали бы и то, что я всегда бываю уступчив и не спорлив. Переписываться дело довольно тяжелое, но необходимое. Я пишу вещь, подготовляя ее к потребностям одного журнала, а она выходит ближе к другому. Надо же списаться, а если ответа нет, выходит затруднение. Из письма моего Вы должны бы, кажется, усмотреть, что я не имел самолюбивых претензий, а у Вас у первых спрашивал, не нужно ли Вам. И потом только дал эту работу другим. В чем же «недоразумение»? Я ничего не вижу. «Досуги Марса» ставьте где хотите и когда хотите. Я писал только о том, что если они Вам не годятся (чего я не думаю), то возвратите их мне. Это просто потому, чтобы Вас не связывать, так как эти маленькие отрывочки легко уходят в газеты. Еще раз прошу Вас – не думайте, что я мог иметь желание сказать Вам колкость, и верьте моей искренней к Вам приязни.
Ник. Лесков.
17 декабря 1887 г., Петербург.
Я только два дня тому назад вычитал в древнем Прологе рассказ о ручном льве святого Герасима. Но рассказ, по обыкновению житийных описаний, скуден и требует домысла и обработки, а это опять требует восстановления в уме и памяти обстановки пустынножительства в первые века христианства, когда процветал в Аравии св<ятой> Герасим. Поэтому я не могу обещать, когда я дам этот рассказ, а только я его дам. Вероятно, это во всякое время Вам пригодится. Написать же историческую или «житийную» сценку с налета, как пишут про зайчика или про курочку, – невозможно. – Рассказ будет очень небольшой, потому что такова вся фабула Пролога, а когда он будет готов, – я его пришлю.
Н. Лесков.
26 декабря 1887 г., Петербург.
Усердно Вас благодарю, Алексей Сергеевич, за то, что Вы согласны заявить об окончании мною обозрения Пролога, «как повествовательного источника». Я с удовольствием говорю, что сделал дело трудное и полезное для литературы. Пролог – хлам, но в этом хламе есть картины, каких не выдумаешь. Я их покажу все, и другому в Прологе ничего искать не останется. Я вытянул все, что пригодно для темы. – Где я это напечатаю, – это я еще не решил. Может быть, в «Русской мысли» или у Шубинского, если ему нужно. Но это листов пять, а у него всегда «изобилие материала». Прежде же я хочу напечатать образчик этого труда под заглавием «Повествовательные образцы по Прологу». Я дам там два милые рассказа – один во вкусе Л. Н., а другой во вкусе Курганова, – очень интересные. Это я, признаться, хотел предложить Вам на один-два фельетона, что, верно, было бы приятно Л. Н – чу, чтобы рассказ в его духе, стиле и манере явился бы в издании многочитаемом. – Что Вы мне на это скажете? Я мог бы дать это даже к Новому году. – За переписку повести деньги студенту уплочены уже П. Я. Леонтьевой (по 30 коп. за лист). О самой повести я вполне Ваших мнений. Пролог достать можно, но не сразу, и они дороги. Я, однако, закажу и Вас извещу. На днях приду к Вам. Апокрифы писать лучше, чем пружиться над ледащими вымыслами. Меня это занимает. – Что касается С. Н. Шубинского, то, право, говорить стыдно. Ему, словно соску дитяти, надо на кого-нибудь дуться.
26 декабря 1887 г., Петербург.
Уважаемая Александра Николаевна!
Поздравляю Вас, не знаю с чем, – так разнообразны и многочисленны фамильные дни Ваши. Покорно Вас благодарю за бювар. У меня еще служит тот, который Вы принесли два года назад. Посылаю Верочке сумочку для платка, а в ней кофейную старинную чашечку. – Рассказ написал «вдоль» и положил лежать и улеживаться, а в удачный час пропишу его «впоперек», и тогда дам переписать отцу Пэтру и извещу Веру. – Гонорар она себе может сосчитать изрядный – около 1/2 печ<атного> листа. Называется рассказ «Лев старца Герасима». – Слова «святого» надо избегать, а просто «старец». Ничего неприязненного к Вам не имею, но пребываю в мире и любви ко всем.
Смиренный Николай-ересиарх.
2 февраля 1888 г., Петербург.
Высокочтимый Иван Александрович!
В Орле живут две мои приятельницы, тамошние помещицы Страховы, – весьма искусные в переводах с русского языка на французский. Они просят меня испросить для них у Вас разрешение на перевод Ваших «Слуг». Я не могу отказать этим девушкам в том, чтобы довести до Вас их покорную и усердную просьбу. Если это возможно, – разрешите им сделать перевод и послать его к Вогюэ, а если невозможно, то не посердитесь на меня за то, что я позволяю себе беспокоить Вас моею просьбою.
Ваш искренний и глубокий почитатель
Николай Лесков.
P. S. Я пишу Вам, потому что боюсь лично Вас беспокоить, но если позволите, – я приду в то время какое Вы мне укажете.
11 февраля 1888 г., Петербург.
Высокочтимый Иван Александрович!
Статья в «Нови» написана бывшим приказчиком Вольфа, по фамилии Либрович. Он также занимается и литературою под псевдонимом «Русаков». Я об этом узнал впервые теперь, именно по поводу статьи о Вас. Статья эта мне не нужна, и я прошу Вас не беспокоиться возвращать ее мне. Развязность, с которою говорит автор, мне тоже казалась очень странною.
Усердно благодарю Вас за внимание к легенде. Они все очень наивны, и их всегда приходится присноровлять. Я чувствую справедливость Ваших замечаний и высоко ценю Ваше внимание.
Почтительно преданный Вам
Н. Лесков.
11 февраля 1888 г., Петербург.
Посылаю Вам рассказ. – Вчера мы его прочитали с Репиным и остались им довольны. Картинка у Вас будет через две недели. Потрудитесь сейчас отдать рассказ в набор и доставьте мне два экземпляра корректуры, чтобы один из них я мог сейчас же послать Репину. От этого будет зависеть скорость в изготовлении картинки.
Вы нехорошо поступили, не сказавши мне, что Стасов отказался просить Репина о рисунке. Я сыграл очень неприятную для меня роль, и это мне урок.
Н. Л.
11 февраля 1888 г., Петербург.
Уважаемый Вукол Михайлович!
Письмо Ваше и рукопись «Сошествия» получил. Не думаю, чтобы она подлежала цензуре, но думаю, что она просто не нравится. Она найдет себе место. «Апокрифов» я поищу в моем архиве. Они действительно нравятся, но их трудно выбирать, чтобы они были цельны и содержанием своим давали цельное же впечатление. Я пишу для Вас в том же фактически повествовательном роде двух «обрусителей» в Остзейском крае, под заглавием «Фортинбрас и Оберон» (картинки с натуры). Как только допишу и перепишу, так и пришлю Вам, а если найду «апокриф», то тогда пошлю Вам апокриф, а Фортинбраса с Обероном отдам здесь по обещанию.
Ладно ли это по Вашему или нет?
Напишите, если не ладно.
В «Петербург<ской> газете» было что-то о Бахм<етеве>, будто он и Щедрина зацепил в «свидетели»… Чего свидетельствовать-то? Скажите поклон мой милому Гольцеву. Его за что-то на днях угрызал Буренин.
Дружески жму Вашу руку.
Н. Лесков.
11 февраля 1888 г., Петербург.
Посылаю Вам, Алексей Сергеевич, экземпляр «Захудалого рода». Желаю, чтобы он Вам понравился и чтобы Вы его издали. Я люблю эту вещь больше «Соборян» и «Запеч<атленного> ангела». Она зрелее тех и тщательно написана. Катков ее ценил и хвалил, но в критике она не замечена и публикою прочитана мало. Если есть досуг, – пробежите ее. Книжка может выйти в полтинник, и это будет удобно Вам, публике и мне. Я буду ждать от Вас ответа даже с нетерпением, потому что это моя любимая вещь.
Что Вы пишете о притуплении своего вкуса, то это неправда. Рецензии и заметки этого не обнаруживают, да и немолодой век еще не есть престарение. Отчего бы Вам потерять то, что Вы имели?! Это у Вас «мерехлюндия». Но, кроме вкуса, у Вас есть еще и честность в оценке, – чего у других совсем нет. Это меня возмущает глубоко, до страдания. На днях я виделся случайно с критиком, который говорил много обо мне и о Вас, что мы, дескать, могли бы быть так-то и так-то поставлены, но нам «сбавляют успешный балл за поведение». Я отвечал, что мы оба «люди конченые» и нам искать расположения уже поздно, но что, по моему мнению, в нашем положении есть та выгода, что оно создано органически – публикою, а не критиками, и что критики нам ничего не могут сделать ни к добру, ни к худу. Оно так и есть. Я знаю для себя только один существенный вред, что до сих пор не мог продать собрания сочинений. Это дало бы мне возможность год, два не печататься и написать что-нибудь веское. Изданы уже все, кроме меня, – а меня и читают и требуют, и это мне нужно бы не для славы, а для покоя. В этом отношении ругатели успели меня замучить и выдвинуть вперед меня Сальяса, Гаршина, Короленку, Чаева и даже Лейкина. Слова же в помощь мне – ниоткуда нет, да теперь оно вряд ли и помогло бы делу, важному для меня только с денежной стороны. Но я и с этим помирился и приемлю яко дар смирению нашему. А экономически это все-таки меня губит.
«Катехизис» и «Исповедание» для Вас списывается. Это прелюбопытно, но я сомневаюсь, чтобы это было «народно». Я знаю штунду и в этом «Катехизисе» не узнаю ее. Об этом я Вам сообщу заметку. – О прелестницах по Прологу напишу.
Искренно преданный Вам
Никл. Лесков.
12 февраля 1888 г., Петербург.
Посылаю Вам заметочку, которую хотел бы поместить в хронике «Нового времени», с целию рассеять неприятные для Вас «преувеличения». Не откажите пробежать эти строки, и если они не усугубляют путаницы и Вам не противны, то возвратите заметочку мне, а я отошлю ее Суворину. – Вчера был у меня редакт<ор> «Историч<еского> вестника», генер<ал> Шубинский, который ежедневно видится с Сувориным, и при разговоре о «воспоминаниях» Русакова я прочел из Вашего письма ко мне то, что касается этих воспоминаний. – Всем кажется, что это стоит исправить, но я боюсь, чтобы это не было почему-либо Вам неприятно.
Ваш слуга и почитатель
Н. Лесков.
13 февраля 1888 г., Петербург.
По духу Вашего письма, Иван Александрович, я должен, кажется, думать, что разъяснительная заметка Вам более не желательна, чем желательна. У меня же нет никаких иных целей, кроме того, чтобы сделать Вам угоднее. Следовательно, для меня безопаснее – оставить эту поправку без употребления, потому что в самом деле возможно, что автор тоже захочет поправляться, и дело может дойти до того, что окажется надобность в Вашем собственном слове, – а это Вам сделает неприятность. А потому я не пошлю заметки Суворину. Но позвольте Вам указать на опасность другого рода: «алмаз алмазом режется, а репортер репортером опровергается». Почему Вы не думаете, что завтра или послезавтра какой-нибудь репортер со слуха пожелает опровергнуть Р<уса>кова и напишет своею хамскою рукою самый развязный вздор, который и напечатает без всяких стеснений?.. Вот, может быть, почему и следует предотвращать это строками, составленными более или менее толково и не на задор.
Искренно преданный Вам
Н. Лесков.
5 марта 1888 г., Петербург.
Милый друг Владимир Григорьевич!
Простите меня, что я Вам долго не отвечал. Я хотел Вам прибавить к «Даниле» женщину «Азу», а Суворин целый месяц приловчался, чтобы ее напечатать. Наконец она сегодня только вышла, с посвящением и послесловием, которые должны маскировать ее дух и направление аксессуарами литературно-полемического свойства. Хорошо, что она вышла хоть под этим гарниром. Павел Иванович сердится, но я спокоен: мне думается, что всякий умный человек поймет, зачем положен гарнир, а не подано «о-натюрель». Натюрель бы села и не пронеслась в 30 000 экземпляров во все концы России. Далее, мы можем гарнир отбросить и подать «Азу» в ее чистом виде. Пав<ел> Ив<анович> этим немножко успокоился. Читайте, обдумайте и все подробно и искренно мне отпишите. Я люблю Ваши мнения и дорожу ими. Печатать «Азу» и «Данилу» можете где хотите, но я думаю, что теперь нигде не напечатаете, – разве за границею. Но я на все согласен с Вами, – лишь бы идеи милосердия проходили в народ. Писать так просто, как Лев Николаевич, – я не умею. Этого нет в моих дарованиях, – притом цензура нас развратила, приучив все завертывать в цветные бумажки. Принимайте мое так, как я его могу делать. Я привык к отделке работ и проще работать не могу. – Жалею, что не вижу Вас и Анны Константиновны, с которою, мне все кажется, я будто был уже когда-то знаком, очень давно. Жалею о ее болезнях и немощах и никак не могу оправдывать Вашей настойчивости, чтобы она кормила дитя своей слабой грудью. Вы пишете о «гармонии». Разве одна женщина не должна помочь другой в том, в чем эта слаба? Не понимаю Вас и не одобряю, что Вы делаете и для жены своей и для своего ребенка. Не сердитесь за откровенное слово. Других не стоит говорить. Дружески обнимаю Вас и почтительно целую руку Анны Константиновны.
Искренно Вас любящий
Лесков.
18 марта 1888 г., Петербург.
Критическая статья о картине К. Маковского «Смерть Грозного» – очень умна, метка и справедлива. Несмотря на ее спешность, она останется памятною и художнику и читателям. Картина истолкована прекрасно, а что от нее следовало спрашивать – показано еще лучше. Вы напрасно жаловались на утрату чуткости и вкуса, а я вам возражал «в правиле». Это очень хорошая, умная, зрелая и в то же время спокойная и необидная заметка. М<аковскому> стыдно будет, если он рассердится или обидится. Так бы надо писать и обо всех – кроме подлецов (то есть людей продажных), но, к сожалению, – так не пишут ни о ком. К замечаниям о представленном я прибавил бы, что Ирина ни в каком случае не могла «на людях» стоять в той позе, в какой она поставлена около мужа. Как ни исключителен момент, но женщина русского воспитания того века не могла себе позволить «на людях мужа лбпити», а она его удерживает «облбпя». Читайте Забелина, вспомните типический взгляд Кабанихи (Островского), схваченный гениально, наконец проникнитесь всем духом той эпохи, и вы почувствуете, что это «лапание» есть ложь и непонимание, как сцена могла сложиться в московско-татарском вкусе, а не во вкусе «живых картин» постановки К. Е. Маковского. Вы этого не заметили, или я говорю вздор? По-моему – я говорю дело… И далее: бездушность женских лиц в картинах Маковского есть их специальная черта. Многим думается, что в русских картинах это и кстати, так как русские женщины «были коровы». Это, однако, глупо и неправда. Были коровы, а были и не коровы, и Ирина, смею думать, не была корова, а она была баба с лукавиной и двоедушием. Неужели это не черты для живописца!.. У Алексея Толстого в «Потоке-богатыре» есть боярышня, которая ругается: «сукин сын, неумытое рыло» и т. д., а потом прибавляет про свой «девичий стыд»… Вот это наша старинная «царевна» и даже «царица»: «на людях» очей не поднимает, а «в дальней клети с соборным певцом <…> окарачивает». Художники боятся льстить – это хорошо, – но они не знают, что сами у себя характерную и вовсе не лестную правду жизни крадут. У меня есть этюд головы «боярышни» стыдливой, но <…>, и никто из М<аковских> и Р<епиных?> до него не долезет., Я его когда-нибудь принесу Вам показать. И не забудьте, что он писан девушкой (то есть настоящей «мамзель», а не «гут-морген».) Что же М<аковский> то все свою красивую куклу мажет!
25 марта 1888 г., Петербург.
Простите, Алексей Сергеевич, что я три дня медлю ответом на Ваше письмецо. Это потому, что хотел ответить обстоятельно. – «Монашеские острова», где описана поездка на Валаам, находится при базуновском издании «Запеч<атленного> ангела». Их кое-кто любит, но я их терпеть не могу и всегда отрываю и бросаю. У меня их нет, именно потому что не люблю их. – Что Вы спрашиваете о Дамаскине?.. Я не совсем понимаю вопрос Ваш. Я о нем ничего не писал; чту о нем писал Алексей Толстой, – то Вы знаете: на церковнослав<янском> языке есть «житие» и потом еще «жизнеописание». Я вчера справлялся и ничего не нашел более. По историч<еским> источн<икам> он, надо думать, был «песнотворец» и вообще «художеств<енная> натура» и порядочный интриган. Христианство он понимал навыворот и был неразборчив в средствах борьбы. Это не Исаак Сирии, который искал истины и милосердия, а Дамаскин вредил людям, которые стояли за христианский идеал, и довел дело до «иконопоклонения». Но я все-таки не знаю, что вы спрашиваете о Дамаскине, и, может быть, отвечаю Вам невпопад. – О «Маргарите» надо знать: сколько за него просят и какого он выхода? В этом есть разница. Но вообще на что он Вам?.. По моему мнению, – ни на что он Вам никогда не понадобится и никакой прелести в библиотеке не составит. Лучше уж купите когда-нибудь одну книгу (рукописную) «Зерцало великое», чтобы человек мог прийти к Вам и просить позволения «позаняться», а то срам, что надо в Москву к Буслаеву ездить. А «Маргаритов» сколько угодно у староверов, и им их и читать, а литератору они ни на что не нужны. – Таково мое посильное мнение. – Что «Аза» Вам нравится – этому я, понятно, очень рад. Я с нею столько мучился (буквально – мучился), что сам к ней примучился. Вчера приходил Полонский, которому я обещал отдать первую черновую, и трогательно меня целовал и все говорил мне милое и теплое. «Аза» писана с любовью и крайне тщательно. – Прошу Вас – велите набрать ее ранее и оставить корректуру у меня на ночь. Это очень полезно. А то принесут на полчаса и сидят над душою. Я еще хотел бы в двух местах крошечку тронуть. – Прикажите тиснуть и прислать, а я возвращу, когда назначите, то есть через ночь. – Книгу Крамского взял с Вашего дозволения и многое в ней проследовал, например о Ледакове, Александрове, Стасове, Исаеве, Булгакове и др. Это лучший способ читать такие книги, и этим же способом узнаешь личность автора… Боже, сколько вздора все мы говорим и пишем! Н. И. Крамской, по-моему, не был «хамелеон», но был «с лукавинкой», без чего «нельзя на Московском государстве жить». Если бы был теперь ловкий фельетонист, – он бы по этой книге мог написать две-три такие штуки, что люди запрыгали бы, кто со злости, кто с радости, но это требует труда – и умного чтения, выборки и лукаво-добродушного изложения. А могло бы выйти много qui pro quo[30] и много смеху и колкости. – За книгу эту усердно Вас благодарю и кое-где пущу о ней весть в тоне забирающем и духу органа соответствующем. Но позвольте снахальничать и по-купечески еще что-то вымаклачить. В «агенстве» смеются надо мною, – как они «нажили» на «Смехе и горе». Знаете, как это колет… У русских купцов есть обычай в таковых разах давать «утешение». Я похвалился при всех, что выпрошу себе у Вас «утешение» в виде экземпляра Лейкснера, и, может быть, даже в переплете… Посудите теперь: каково мое положение, если Вы на это промолчите? А «прикинуть», право, стоит. – «Подозрительность» во мне, может быть, есть. Вишневский писал об этом целые трактаты и изъяснял, откуда она произошла. Он называет ее даже «зломнительством», но ведь со мною так долго и так зло поступали… Что-нибудь, чай, засело в печенях… Притом я знаю натуру того, с кем рядом упомянут: ему мало прилепить пятно, а еще надо и почесывать, а Вы – человек впечатлительный… Мы много прожили вместе, и я не хочу ничем огорчить Вас и потому вперед себя ограждаю от наветов «мужа льстива и двоязычна». Я люблю сказать прямо и сам прямое слово слушаю без досады и раздражения. Заметку о скотах опять Вам посылаю. Вы ее прочтите, разорвите и бросьте, – мне она не нужна: но разве это не надо знать газете?.. Я не понимаю Вас. Это большое дело. Не нравится Финляндия – вычеркните ее, но ведь р<огатого> скота никуда не пускают… Неужто это не вопрос? Я узнал это случайно – при встрече в гостях, и мне это показалось за любопытное.
Ваш Н. Лесков.
О скоте я слышал сам от инспектора медиц<инской> части в Херсоне, который теперь приехал сюда по требованию начальства. Фамилия его «Сотничевский» (доктор).