– Что же? Я не скажу, чтобы это была неправда. Каждая осада имеет свою индивидуальную особенность. Только здесь, как и во всякой военной операции много случайного, непредвиденного.
– Много тёмного, – пояснил я.
– Как тёмнаго?
– Так, неизвестного ни нам, ни вождям, ни тому, кто начал осаду, ни тому, кто кончит её…
– Бы правы, вы совершенно правы, – вскричал граф и уставил прямо на меня свои серые, блестящие, умные глаза.
Разговор на эту тему продолжался у нас довольно долго. И граф также пришел к тому заключению, что все творится, как неведомое, неизвестное нам «тёмное дело».
– Только здесь – сказал я, – мне кажется, строго должно отличить то, что мы знаем от того, что мы не знаем и никогда не будем знать. Если бы мы знали то, что в нашей власти знать, то многое уже из «тёмного пути» для нас стало бы ясным…
И я рассказал как в этом случае поступают жиды – рассказал о том, что я слышал на жидовском шабаше в П.
– Если бы в наших руках были данные для выводов, то многое мы могли бы рассчитать и предсказать, – сказал я.
– Да! Но я утверждаю, что именно есть вещи, которые нельзя ни рассчитать, ни предсказать.
В это время с шумом вошло четверо офицеров и с ними дама – молоденькая, высокая, стройная, в широком черном бурнусе с плерезами.
Она вошла первая. Прямо, самоуверенно подошла она к небольшому столику и шумно села на стул, гордо откинув полу своего бурнуса.
Я помню, что прежде всего, меня поразила эта самоуверенность, почти резкость движения, но ещё более поразило меня выражение её глаз, – её черных больших глаз, которые гордо, презрительно оглянули всех нас.
Этот взгляд мерещится мне и до сих пор, как только я закрою глаза. И странное дело! Я помню, в тот вечер я боялся этого взгляда, боялся, чтобы он не остановился на мне.
Если бы я был художником и мне необходимо было рисовать медузу, то я не мог бы вообразить ближе, подходящее модели.
Это была резкая, поражающая красота, которая овладевает человеком сразу, как чарующий змей и он делается на веки рабом её. И этих рабов было довольно много вокруг неё. Они, очевидно, ловили её желания, её взгляды, как ловят рабы взгляды, желания их царицы. Можно было даже видеть, как борется их человеческое достоинство или просто светское приличие, с унизительною, заискивающею покорностью…
– Кто это? – спросил я шёпотом у соседа.
– Это княжна Барятинская – ответил мне он, также шёпотом, не отрывая глаз от неё, как от притягивающего магнита.
– А! Граф! Идите сюда! Что вы прячетесь?! – закричала она звучным, нежным контральто.
И граф также покорно вскочил и быстро пошел к ней.
– Куда вы пропали или влюблены? В кого?
– В кого же я могу быть влюблён, кроме вас, – заговорил граф. – Ведь вы – царица красоты.
– Вздор! В цариц не влюбляются! Выдумайте что-нибудь поновее, не такое банальное. Вам стыдно! А кто это с вами?
– Это мои знакомые, приятели…
– Приведите их всех сюда. Messieurs![7] – обратилась она к сидевшим вокруг неё. – Я хочу, чтобы наше общество увеличилось. Терпеть не могу мизантропов, эрмитов и солитеров.[8]
И прежде чем она докончила, двое из кружка вскочили и побежали к нашему кружку. И он почти весь тотчас же поднялся и пошел вслед за этими посланными.
Один я остался.
– Княжна Барятинская желает с вами познакомиться и приглашает вас в её кружок, – говорил мне посланный, низко кланяясь.
– Но я этого не желаю!.. – резко сказал я и обратился к моему прерванному чаю.
Посланный отретировался.
Я кончил чай, хотел встать и уйти, но княжна вдруг взглянула на меня, затем порывисто поднялась со стула и быстро, решительно подошла ко мне.
Мне кажется, я и теперь вижу её, как она стремительно приближается; как звенят и бряцают серебряная и чугунная цепи-браслеты на её руках.
– Послушайте! – закричала она резко, с досадой. – Зачем вы хотите оригинальничать? Мы желаем быть вместе и пить чай общим кружком… Ведь мы все здесь братья!.. Севастопольские братья крови, свинца и чугуна… Отчего же вы не хотите?..
– Княжна!.. Я не желал-бы…
– Полноте! Идёмте, идёмте!..
И она бросила на меня такой проницающий взгляд, который, казалось, доходил до глубины души. И притом это был взгляд черных, как уголь, необыкновенно блестящих, жгучих глаз. Она вся, вся её фигура была как бы одно повелительное, волнующееся стремление.
Ноздри её тонкого носа дрожали и раздувались. Дрожали её алые, резко очерченные губы и вся волновалась её высокая, стройная грудь.
Я молча, покорно пошёл за нею, как школьник, поддерживая правой рукой чёрную повязку, на которой была подвешена моя левая рука.
Княжна указала мне стул подле себя – и быстро назвала четырех своих спутников поочередно, указывая на них пальцем.
Мы составили довольно большой кружок, для которого пришлось сдвинуть два стола вместе.
– Граф говорил мне, – начала княжна, когда мы уселись, – что вы умный человек…
– Я желал бы быть им…
– Постойте!.. Здесь мало умных людей, но много самолюбивых… и я первая между ними. Самолюбие заставило меня быть здесь, в Севастополе, одной между военных… Здесь теперь идёт такая война, в которой может быть и женщина… Здесь не нужно физической силы. Её заменяет сила пороха…
– Пока, княжна… Но если начнётся рукопашная, – перебил её Локутников, который сидел близко к ней.
– Постойте, – и она быстро дотронулась до его руки. – В рукопашную я не пойду!.. Рубиться саблями, колоть штыками!!.. Фи! C’est par trop cynique![9] Нет! С меня довольно, слишком довольно работы свинцом и чугуном… С меня довольно видеть, как люди хладнокровно и мужественно истребляют друг друга… Я на пиру. Кровь опьяняет!..
И она взглянула на меня своим гордо презрительным взглядом, но в этом взгляде мне показалось что-то страшное, кровожадное.
«Точно вампир!» – подумал я.
– Княжна!.. – сказал я, – бравирование опасностью иногда дело хорошее… Но циническое отношение к такому делу как севастопольское… мне кажется… оригинально, но… неправильно.
– Ха! ха! ха! – захохотала она резким, как мне показалось, деланным смехом. – Что же? По-вашему, надо плакать, глядя на эту бойню! Сокрушаться о человечестве и жертвах рока?.. Их так много!.. Ха! ха! ха! ха!..
И в её смехе зазвучали слезы, истерический плач.
Гигинов, который сидел подле меня, наступил мне на ногу и мигнул мне многозначительно.
– Нет! Пусть больше крови, разрушения, истребления… Пусть везде пирует смерть и скорее настанет её покой.
Я смотрел на неё с недоуменьем. Мне странно казалось, что то, что она высказывала теперь, было моим настроением ещё вчера. Ещё вчера вечером я жаждал этого истребления, грома, крови… Что это?! Влияние ли обстановки?!.
– Княжна! – сказал я, – мне кажется, вы забываете причину, из-за которой ведётся это упорное истребление. И я думаю, вы не бросите камня в эту причину… Что может быть выше и чище, как привязанность к родине, к отчизне и защита её?!
Княжна взглянула на меня насмешливо и ничего не ответила.
Граф ответил за неё.
– Неужели вы думаете, – спросил он насмешливо, – что здесь играет роль патриотизм?!. Зачем, например, вы переехали в Севастополь? Ведь вы были на Кавказе?
– Я, именно, затем приехал, чтобы защищать Севастополь и мою родину.
– Ну! Блаженны вы, в вашем идеализме; а мы вот, я думаю, все собрались здесь за другим. Здесь быстро производят в следующий чин или вчистую, на «тот берег». А там вас встречают очень милостиво, по правилу: «Нет более сей любви, аще кто положит живот свой за други своя»… Ведь это очень практично… Как вы думаете?
Я чувствовал, что все смотрели на меня вопросительно.
И я, помню, подумал тогда: «Зачем же я расставался с моей дорогой Леной? Зачем она покинула меня? Когда здесь, у очага войны, нет того настроения, которое одушевляло её там, таким чистым и, казалось мне, святым огнём?».
– Здесь, ради отчизны, дерутся только солдаты и бурбоны, – проговорил басом артиллерийский полковник, высокий, плотный господин с большими черными усами и густыми, нависшими бровями.
– Нет! Зачем же? Найдутся многие, – сказал граф, – но у солдат скорее стремление просто удовлетворить потребность драки…
– Как у петухов. Жажда боя, крови! – подхватила оживлённо княжна и опять в её глазах мелькнула какая-то страстная искорка.
Мы засиделись у Томаса, ужинали и разошлись во втором часу.
Помню, княжна предлагала тосты, один эксцентричнее другого.
– За взрыв бастионов – и Севастополя! Ура!
– За барачный тиф и его союзника!
– За ту Севастопольскую бомбу, которая убила больше всех других!
Помню ещё (и, вероятно, никогда не забуду), как она, под конец ужина, облокотившись на стол и держа в одной руке бокал, уставила прямо на меня свои черные, блестящие глаза.
– В презренном мире всё кружится, – говорила она таинственным полушёпотом, выпивая маленькими глоточками шампанское: – ночь и день, лето и зима, жизнь и смерть, творение и разрушение… и горе дураку, который поверит или сам подумает, что здесь есть место наслаждению… Здесь есть место… только опьянению и фейерверку!
Помню, когда мы вышли из ресторана то как-то страшно, зловещё, среди серого, раннего, тихаго утра, неслись по небу бесконечные огненные дуги и гудел несмолкаемый гром…
«Точно фейерверк! – подумал я. – Фейерверк человечности!»
– Послушайте – сказал я Гутовскому, когда мы, расставшись с компанией, остались одни. – Кто это?! Эта госпожа!? Это какая-то сумасшедшая, безумная.
– Да!.. Немножко того… Ведь у неё здесь убили жениха – князя Б… И с этого самого случая она и… того… – повредилась. Просили у Государя разрешения оставить её здесь. Думают: хуже будет, если увезти.
Я пошел к себе на квартиру, к моей матроске Аграфене Степановне. Мой денщик, Игнат, сидел у порога квартиры, уткнув голову в колени, и храпел на весь Севастополь. Я с трудом разбудил его и улегся спать.
Но заснуть мне не удалось до семи часов утра.
Винные пары в голове, болезненное состояние от незажившей ещё раны, оживлённый разговор, а главное она… она… этот вампир со жгучими, чёрными глазами!
Я не мог закрыть глаз, чтобы не увидать этих огненных, казалось мне, нечеловечьих, больших глаз, которые смотрели, не мигая, прямо мне в сердце. И чем дольше они смотрели, тем невыносимее становилось этому сердцу. Оно болезненно наслаждалось и ныло. Да! Это было то сладострастное наслаждение, с которым человек мучит другого, радуется слезам, стонам женщины, которой он овладевает. Это наслаждение убийц, мучащих свою жертву, извергов, радующихся терзаниям, её крови…
К утру этот кошмар сделался невыносим. Сердце болезненно билось, в висках стучало. Я стонал, метался и не мог от него освободиться.
Мне казалось, что она лежала на моей груди как страшная, черная тяжесть… Она сосала мою кровь… Чем?.. я не знал, но мне казалось, что-то алое, как её губы, прилипало к моему сердцу, а её ужасные, жгучие глаза смотрели, не мигая, прямо в мои и не давали мне пошевельнуться ни одним суставом…
Я дико вскрикивал и просыпался затем, чтобы через несколько мгновений снова подвергнуться тому же невыносимо тяжелому, страшному состоянию.
Для меня всего ужаснее было то, что состояние это не прошло вместе со сном. Нет, мне стоило закрыть глаза, чтобы я снова почувствовал в сердце наплыв этого томительно тяжелого чувства.
Я очень хорошо понимаю, что это опять была своего рода психическая болезнь, своего рода нервное расстройство и притом, вероятно, в области нервов сердца.
Помню, я долго анализировал тогда это чувство и пришел к заключению что весь мой организм и преимущественно нервы были расстроены с самой смерти моей матери, с этого страшного потрясения, которое, как молотом, ударило по всему организму.
Моя впечатлительность, мой обморок – в то время, когда я был спрятан за драпировкой в спальне Сары, – моя болезнь, моё помешательство, наконец, теперешнее болезненное состояние – всё это берёт начало оттуда, от этого первого и главного нервного расстройства.
Когда я вернулся на бастион, то поручик Туторин, увидев меня, всплеснул руками.
– Что это, как вы переменились! – вскричал он.
– А что?
– Бледно-зелёный, худой… и глаза!..
И действительно, когда я посмотрел после в зеркало, то сам удивился этим глазам. Большие, блестящие, прыгающие, как у сумасшедшего.
И таким я оставался всё время, проведенное мною в Севастополе.
Если бы я мог верить в «силу глаза», то я подумал бы, что меня «сглазили». – И эти черные, огненные глаза с тех пор не давали мне покоя ни минуты.
Я должен был вставать в шесть часов, не позднее, для того, чтобы эти глаза не являлись мне во сне и вместе с ними черная масса не налегала бы на сердце. Если я задумывался и случайно закрывал глаза, то мгновенно передо мной являлось это лицо медузы и опять эти жгучие, адские глаза вонзались мне прямо в сердце.
Это не была любовь! Нет! По крайней мере, я не чувствовал страстного влечения к любимому предмету, которое придаёт прелесть и сладость самой безнадёжной любви. Нет, я боялся этих глаз, этого повелительного и строгого лица, и вместе с тем чувствовал, что не могу от него избавиться. Это была новая, психическая, мучительная болезнь.
– От неё, милый друг, не мало здесь произошло сухоты! – рассказывал мне поручик Туторин, когда я передал ему впечатления вчерашнего вечера у Томаса. – Да и теперь ещё многие вздыхают и томятся. Это, милый друг, чёрт-девка. Она тебя околдует, как ведьма. Я сам целую неделю сходил от неё с ума.
– Каким же образом вы от этого избавились?
– А вот!.. – И он быстро расстегнул мундир и вынул большой, золотой крест. Затем перекрестился и поцеловал его. – Вот! Сила креста Господня помогла.
Я посмотрел на него с недоумением и невольно улыбнулся.
Он, вероятно, подметил эту улыбку.
– Здесь, друг милый, – сказал он внушительно, – всему будешь верить и обо всем молиться. – И он спрятал крест, застегнул мундир и обернулся.
Я смотрел на его юное, моложавое, симпатичное лицо, с большими ясными, голубыми глазами и с маленькими русыми усиками. Оно напоминало мне моё лицо, когда я только что окончил курс и был совсем юн и наивен. Оно напоминало мне мой мистицизм и мои жаркие молитвы в деревне, где я жил вольным затворником, после убийства моей матери.
– Другие иначе кончали. Не так! – сказал Туторин. – Вот князь Коханский… чай, слышали?
– Нет.
– Застрелился… А поручик Чеграев?.. Ах, что за душа был человек! Такой добрый, милый… весёлый… Как увидел её, поговорила она с ним, поглядела на него своими глазищами, и точно человек в воду опустился. Где она, там и он. Маялся, маялся и, наконец, не выдержал. Восемнадцатого июня, когда из траншеи шла отчаянная штуцерная жарня выставился за парапет. Мы ему говорим: что, мол, делаешь!? А он махнул рукой. Прощайте, говорит, братцы, надоело жить!.. Сперва ударило здесь. (Он показал на ключицу). Потом другая угодила в горло навылет. Он нагнулся, хотел отхаркнуть кровь… в это время третья… прямо в висок и капут.
– Что это? Он рассказывает вам про княжну? – спросил подошедший в это время Сафонский. – Да, батенька, это, я скажу вам, легендарная девка… О ней поверьте, сложатся легенды в армии. Эдакий дьявол!.. И зачем держат её здесь? Наш брат бегает за ней, как, прости Господи, добрый коб….
Я рассказал им, как на меня подействовала встреча с ней.
– Смотрите, голубчик, берегитесь! – предостерегал Туторин. – Ни за грош пропадёте.
– Я тоже думаю поостеречься.
Но я только думал поостеречься. На самом деле, это было положительно невозможно.
«Легендарная девка» мерещилась мне и во сне, и наяву, не смотря на все мои старания не думать о ней. И что всего было опаснее: мне хотелось её исправить, переделать. Хотелось увидеть совсем в другом виде. Разумеется, внутренне, а наружность должна была остаться такою же, только в глазах больше мягкости, любви, человечности.
И я не чувствовал, как незаметно её образ в моих мечтах преображался и становился привлекательным и милым.
Что-нибудь отрывало меня от этих мечтаний или планов, и я злился на себя, что не могу уследить, как незаметно, крадучись они овладевают моей головой.
Я не понимал тогда, что они шли прямо из сердца.
Прошло несколько дней, очень бурных. Целые дни неприятель не давал нам ни отдыха, ни покоя. Раз, поздно вечером, усталый, я дремал, прислонясь к брустверу и опустив голову на колени. Ко мне подошел один из моих батарейных солдатиков.
– Ваше-бродие! Вас спрашивают.
– Кто спрашивает??. – вскричал я и вскочил на ноги. И странное дело! Вся моя усталость соскочила в один миг, и в глубине сердца ясно послышалось: это она!..
Я быстро пошел к выходу. На пути встретился Туторин.
– Смотрите, голубчик, берегитесь!.. Ни за грош пропадете.
Краска бросилась мне в лицо.
«Какое право имеет этот мальчик заботиться обо мне?!», – подумал я.
Как будто это право не принадлежит товарищу, да, наконец, каждому доброму человеку!
В нескольких шагах от бастиона, в темноте вечера, неопределённо рисовались две конные фигуры, а у самого входа стоял чей-то денщик и держал в поводу две лошади.
Из двух фигур одна была женская, и я узнал её, узнал не глазами, а скорее каким-то внутренним чувством, в котором были смешаны радость и страх.
Она ловко сидела на вороной лошади и была закутана в длинный черный плащ, который свешивался вниз в виде амазонки. На голове у неё была низенькая черная шляпа с широкими полями и петушиными перьями, a la bersalliere.[10]
С ней был какой-то офицер в белой фуражке, лицо которого нельзя было рассмотреть в темноте вечера.
Я подошел к ним и поклонился.
– Садитесь! Вот вам лошадь. Едем!
– Куда, княжна?..
– В гости к французам.
– Княжна! – вскричал я – это сумасбродство!
– Вы боитесь?!.. Господи!.. Вот уже шестой отказывается.
И она всплеснула руками.
– Я ничего не боюсь, княжна… Но рисковать из-за пустяков.
Она резко повернула ко мне лошадь.
– Вам дорога жизнь?.. Вы боитесь потерять эту драгоценность?
– Нет, но я рискую потерять место. Меня разжалуют в солдаты, а я уже горьким опытом…
– Хорошо! Вы не едете? Прощайте! Нам некогда. – И она тронула поводья.
– Постойте, княжна! – вскричал я. – Одну минуту. Я сейчас распоряжусь и явлюсь к вам.
– Хорошо!
Я почти бегом бросился в бастион и прямо обратился к Сафонскому.
– У меня до вас большая просьба.
– Какая?
– Мне крайне необходимо сию минуту ехать. Замените меня…
Он посмотрел на меня, широко раскрыв глаза «пожал плечами и сказал:
– Хорошо!
Когда я скакал подле неё, в темноте вечера, когда холодный воздух дул мне в лицо, а пули с визгом проносились мимо ушей, я был похож на школьника, вырвавшегося из душной классной комнаты. Мне было и жутко, и весело.
Давно ли, казалось, я был мёртв ко всему, давно ли я был анахоретом, аскетом, и вот первая волна снова сняла меня с угрюмого, дикого утеса и понесла… Куда?!…
Впрочем, тогда я не рассуждал об этом. Я был опьянён, доволен… Так бывает доволен пьяница, после долгого воздержания, очутившийся в весёлом кругу, за бутылкой доброго вина.
Чем ближе мы подъезжали к неприятельской линии, тем чаще и ближе стали пролетать пули мимо ушей. Одна пуля перерезала с одной стороны повод у моей лошади. Я невольно сделал полоборота.
– Не останавливайтесь! Скачите! Или вас убьют! – вскричала она и быстро хлопнула хлыстом мою лошадь.
Мы снова понеслись.
– Князь! – вскричала она на скаку, обращаясь к нашему спутнику в белой фуражке – Навяжите белый платок на вашу саблю и поднимите её кверху. Иначе мы не доедем до цели.
Князь на скаку очень ловко завязал платок и подняв кверху quasi-парламентерский флаг, начал отчаянно махать им.
Пули как будто реже стали летать, или мне это только так казалось.
Несколько десятков шагов отделяло нас от передовых траншей. Она с ожесточением хлестала свою и без того горячую лошадь, и мы неслись, как ветер, к неприятельской траншее. Мы уже различали в ней огни. Слышали говор солдат. Вдруг перед нами, словно из земли, выскочило штук пять берсальеров и один взмахнул карабином перед лошадью княжны. Лошадь взвилась на дыбы. Мы остановили своих лошадей.
– Кто идёт? – закричал берсальер, и курок его карабина громко щелкнул. Другие нацелились в нас.
– Amici! Друзья! – проговорила княгиня. – Где офицер? Ведите нас к офицеру.
Берсальеры поговорили вполголоса, и один из них отправился вперёд и пропал в темноте вечера. Мы стояли и ждали.
Через несколько минут вдали показались трое офицеров-итальянцев. Они громко говорили и размахивали руками.
– Que cosa! – закричал один из них, подходя к нам, и я слышал, как он взвёл курки у пистолета.
Князь выдвинулся вперёд со своим импровизированным парламентерским флагом и заговорил с ним бойко по итальянски.
– Русская княжна, – говорил он, – пожелала сделать визит вашему лагерю.
Его перебила княжна.
– И выпить за здоровье храбрых сынов Италии. E viva Italia una!
– Bravo! – закричал один.
– Una bravada, – сказал другой.
– Comtessa, – сказал первый, окликнувший нас. – Военные законы очень строги. Мы не иначе можем принять вас, как под известными условиями.
– Какими?
– Вы оставите здесь ваших лошадей и позволите завязать глаза вам и вашим спутникам.
– Хорошо!
– Затем вы и ваши спутники дадут честное слово, что они не будут замечать ничего на наших позициях.
– Разве мы шпионы?! – вскричала княжна.
– Comtessa! Простите!.. Но это требование войны.
– Хорошо! Я даю честное слово.
– А синьоры? – обратился он к нам.
– Я тоже даю, – сказал князь и крепко пожал протянутую ему руку.
– И я также, – сказал я, пожимая его руку.
– В таком случае позвольте только завязать вам глаза.
Мы сошли с лошадей и отдали их на попечение нашему денщику и окружавшим нас солдатам. Нам всем троим завязали глаза нашими платками. Первый, встретивший нас, высокий, стройный итальянец, предложил руку княжне. Два других взяли нас под руки и мы отправились.
Мы поднимались, опускались, всходили на горки, на лесенки, наконец, спутники наши остановились и попросили нас снять наши повязки.
– Просим извинения, – сказал высокий итальянец. – Мы принимаем вас по-походному, на биваках. Но вы сами этого захотели.
Мы были в палатке довольно просторной, из полосатого тику. Но собственно палатки здесь не было. Это было вырытое в полу-горе помещёние, убранное тиком.
Прекрасная мебель, простая, но очень удобная и очевидно складная, была расположена вокруг стола, накрытого чистой узорчатой скатертью. По углам стояло три кровати, очевидно также складных, покрытых красивыми, бархатными одеялами. Перед каждой кроватью был низенький столик, а на полу лежал хорошенький коврик. На столе ярко горел карсель[11].
«Какая разница, – невольно подумал я, – с конурами в наших бастионах, с тем убогим помещёнием, в котором мне привелось провести ночь».
– Я удивляюсь, – сказал князь по-французски, – тому комфорту, с которым вы устроились. И неужели бомбы и ядра вас не тревожат здесь?
– O Signore! Ваши бомбы и ядра нам не могут вредить. Над нами более четырех сажен земли. Мы под землёй (И он притопнул ногой по земле, на которой была разостлана прекрасная узорчатая циновка). Что касается до комфорта, то не взыщите, какой есть. A la guerre, comme a la guerre![12] – Вот у англичан там действительный комфорт…
Другой офицер, низенький, красивый брюнет, не спускал глаз с княжны. Он щурился, впивался в неё своими черными, бархатными глазами и невольно потуплял их перед жгучим, немигающим взглядом княжны.
Третий офицер позвал денщика и что-то тихо распорядился.
Через четверть часа нам принесли целый десерт из груш, фиг, апельсинов, фиников, принесли засахаренные фрукты, принесли бокалы и шампанское.
Высокий signor принялся угощать нас и хозяйничать.
– Signor! – сказал князь. – Позвольте мне вписать ваши имена в записную книжку (и он вынул и раскрыл её). На случай нашей вторичной встречи, при более мирных условиях.
– Мы вам дадим лучше наши карточки.
И мы обменялись нашими визитными карточками.
На картах итальянцев стояли имена:
Paolo Cantini, Antonio Sphorza и Juseppo Malti.
На карточке князя, которую положил передо мной мой сосед, было награвировано крупным шрифтом:
Le prince Michel Lobkoff-Krassowsky, aide de camps de S. A. I. le grand D…
Итальянцы угощали нас на славу. Мы выпили за 'Italia una, за благоденствие Милана, за взятие Рима, за всех красавиц, за здоровье княжны, una bellissima principessa di tutti, за здоровье всех русских княжон, за здоровье всех и каждого.
Прошло уже более часа. Мы говорили по-итальянски, по-французски, по-русски, говорили все в один голос, кричали и смеялись.
Signor Sphorza становился все более и более любезным. Его глаза искрились и лоснились. В его голосе зазвучала страстная нотка. Он целовал два или три раза ручку княжны. Наконец, он схватил эту руку и уже не выпускал её из своей. Он что-то шептал княжне на ухо, о чем-то молил.
Я видел, как глаза княжны померкли и она страшно побледнела. Затем я видел, как Сфорца обхватил её талию, но затем произошло что-то, о чем я не могу дать ясного отчёта.
Брякнул выстрел и Сфорца упал. Мы все вскочили и все видели, как одно мгновение княжна стояла над ним с протянутым маленьким пистолетом в руке. Но это было только одно мгновение.
Все лицо её быстро изменилось; кровь прилила к нему, слезы заблестели на глазах. Она отбросила пистолет, упала на колени перед телом Сфорца, обняла его и голосом, в котором звучали слезы и рыдания, звучным, страстным голосом проговорила.
– О Mio caro! Mio amore! Tanto dolore, tanto soffrire! (О! Мой дорогой! Моя любовь! Столько горя! Столько страдания!)
И она поцеловала его.
Затем в следующее мгновение, она вскочила и, обхватив голову руками, захохотала громко, дико, неистово, и я чувствовал, как от этого страшного хохота хмель оставил мою голову и мороз побежал по спине.
Мы втроём бросились к ней: я, Cantini и князь. Мы облили холодной водой ей голову, вывели из палатки на сырой, холодный, подземный воздух и она как будто очнулась. Несколько времени она сжимала лоб и виски руками и потом вдруг проговорила.
– Пора, едемте! – и быстро двинулась.
– Княжна! – вскричал князь, останавливая её – так нельзя. Нам надо завязать глаза.
– Да! да! завязать глаза… Когда расстреливают, то всегда завязывают глаза… Я это забыла.
В это время Malti вышел из палатки и на вопрос Cantini, быстро, отрывисто ответил:
– Уже умер!
Кантини обратился к князю.
– Нам очень неприятно, – сказал он, – что этот трагический случай… расстроил… Но мы не смеем вас долее удерживать. Принимая женщину (добавил он вполголоса) в лагере, во время войны, мы многим рискуем… Наши законы строги, очень строги…
И нам опять завязали глаза и повели. Только теперь Malti вёл меня и князя и я чувствовал, как рука итальянца дрожала в моей руке.
Голова моя горела. Мне казалось, что мы тотчас же дошли до наших лошадей и нам развязали глаза.
Кантини очень любезно простился с нами, а Мальти молча пожал нам руки, и я опять почувствовал, как дрожала его рука, сжимая мою руку.
Мы сели на лошадей. Княжна пустила лошадь во весь карьер и мы понеслись.
– Тише, княжна! Тише! – кричал князь. – Можно сломать шею. Ни зги не видно…
Но она неслась, как бешеная.
Мы скакали по довольно ровной местности, скакали, освещённые красноватым огнём какого-то зарева. Было почти полное затишье и вдруг среди этой тишины, где-то далеко, хлопнул выстрел и князь стремглав слетел с лошади.
Мы с трудом удержали наших лошадей. Лошадь князя унеслась вперёд.
Он лежал на земле без движения. Мы подбежали к нему и денщик быстро открыл потайной фонарик.
Слабый, красноватый свет его осветил кровь, которая тихо струилась из груди князя: рана была против сердца… Он был убит. Сомнений не могло быть.
Я взглянул на княжну. На её бледном лице снова появилось то странное выражение, с которым она обратилась к убитому Сфорца, и вдруг она, ломая руки, обняла труп князя, припала к нему и я снова услыхал тот же сильный мелодичный голос, в котором дрожали слезы, и те же самые слова:
– О! mio caro, mio amore! Tanto dolore, tanto soffrire!
И снова зазвучал тот же неистовый отчаянный хохот, от которого холод охватывает сердце. Я схватил её за руки, но она быстро, с нечеловеческой силой, оттолкнула меня и в одно мгновение вскочила на лошадь и исчезла в темноте ночи. Мы только слышали, как в отдалении зазвучал её звонкий, неистовый смех.
В следующее мгновение я бросился за ней, но хохот замолк. Страшная тьма окружила меня со всех сторон. Я оступился и упал на землю.
Почти в то же самое мгновение в ближней неприятельской траншее загремел перекатный штуцерный огонь. И почти вслед за ним грянули огнём и наши батареи.
Всё пространство, как бы по мановению волшебного жезла, ярко осветилось зловещим, красноватым светом, и в стороне от меня, не более, казалось мне, в шагах десяти, двадцати раздался резкий, захватывающей крик русского «ура!»
Не успел я опомниться и сообразить, что это такое, как мимо меня промелькнуло несколько рядов солдат, которые бежали, спешили с ружьями на перевес. Офицеры с саблями наголо также бежали, что-то громко крича, и размахивали саблями, который блестели от огней выстрелов.
Я также выхватил саблю и бросился вслед за этими колоннами.
На одно мгновение в моей отуманенной голове промелькнули все события этого вечера или ночи, и я чувствовала только одну непреодолимую потребность – драться вместе с своими, бить, колоть, защищать своих и погибнуть, вместе с ними.
Помню, я старался не отставать от колонны, но пороховой дым со всей его сернистой вонью лез в горло, ссохшееся от быстрого бегу. Я задыхался. Пот в три ручья лил с меня.
Навстречу мне попался солдатик, который бежал с какой-то высоты.
– Куда!? – вскричал я, схватив его за шинель…
– Ложементы!..[13] Ваше-бродие. Прет здорово!.. Не фатат…
Я так же бессознательно отпустил, как и схватил его и, собрав последние силы, бросился на высоту.
Перепрыгивая через тела убитых и раненых, я, кажется, не бежал, а шел, изнемогая и шатаясь. На встречу мне, с возвышения, медленно отступая и поминутно отстреливаясь, шла горстка солдат. Некоторые из них были с нашего бастиона и узнали меня. Высокий, рыжий Синдюхин, с лицом, опалённым и закопчённым порохом, с радостью бросился ко мне.
– Ваше-бродие… ведите нас!.. всех командиров перебили!.. Просто смерть!
И вдруг в это самое мгновение я почувствовал неизвестно откуда налетевший прилив бодрости и силы. Я кое-как собрал, установил в колонну эту растерзанную толпу и велел барабанщикам бить наступление, а сам бодро встал впереди и закричал, насколько мог сильно.
– Идём, братцы! Вперёд! – И не оглядываясь, бойко двинулся вперёд, при громе выстрелов и мигающем их свете.
Войдя на возвышение, я увидал, в нескольких десятках шагах от себя чернеющий бруствер нашего ложемента, с наваленными на нем турами и мешками, и только что наша колонна выдвинулась из-за бруствера, как в одно мгновенье весь он вспыхнул огоньками и затем весь скрылся за дымом. Но эти огоньки, хоть на одно мгновенье, осветили кепи и эспаньолки французских chasseures de Yaincenne, склонившихся над ружьями и стрелявших в нас.