Вслед за залпом я видел, только как вокруг меня, из моего строя, попадали солдатики. С отчаянной решимостью я кинулся вперёд с криком:
– За мной молодцы; за Русь-матушку. Ура!
– Урррра! – подхватили молодцы и, не знаю, как, в одно мгновенье, я очутился в ложементе.
Кругом меня закипела какая-то отчаянная возня. Стучали и звенели штыки и приклады. Раздавались крики, стоны, брань. Какой-то французский офицер подскочил прямо ко мне и уставил на меня пистолет, но в то же мгновенье солдатик, что работал подле меня, ударил его штыком в грудь и он упал.
Мне кажется, я никогда не забуду, как он схватился за штык, закричал, с каким-то злобным хрипом, и уставил прямо на меня остолбенелые, широко раскрытые глаза. Этот страшный, отчаянный взгляд преследует меня и до сих пор, а ужасные глаза нередко мерещатся мне в темноте ночи.
Я бросился в сторону. С ожесточением, не помня себя, я рубил направо и налево.
Помню, несколько раз сабля моя звенела, сталкивалась с французским ружьем; несколько раз что-то горячее брызгало мне в глаза,
Я опомнился в руках у моих солдат, которые громко говорили мне, что всё кончено, неприятель выгнан, отступил. Я не вдруг понял, что мне говорят и кто мне говорит. Наконец рассудок вернулся и я принялся за дело.
Тотчас же я отрядил двух из моих людей в ближайший пункт за подкреплением; но не успели они выйти из ложемента, как подкрепление явилось.
Шинель моя была пробита в пяти местах; на ноге царапина и лёгкая контузия.
Я счастливо отделался и счастливо добрался до нашего бастиона. Там ещё не спали и все ждали, чем кончится ночная возня. Все набросились на меня с расспросами. Но я едва двигался. В горле у меня пересохло. Я спросил вина, выпил залпом чуть не бутылку какой-то бурды и завалился спать.
На другой день помню как теперь, день был ясный, жаркий. Французы лениво перестреливались с нами. Я проснулся поздно и выглянул из своей конурки на свет Божий. Все наши бастионные над чем-то возились, громко говорили и хохотали.
– На стол-то подсыпь, на стол! – говорил Сафонский и Туторин чего-то подсыпал на стол, чего, я не мог разобрать.
Я был весь как разбитый, еле двигался и еле смотрел. Все блестело на солнце и целые стаи мух носились, перелетали с места на место.
Он насели на стол, покрыли его точно черной скатертью.
– Пали! – закричал Сафонский и Туторин быстро поднес зажженную спичку к столу. В одно мгновение вся столешница вспыхнула и густой клуб беловатого дыма медленно поднялся над столом и исчез в воздухе.
– Важно! Ха! ха! ха!.. Вот так камуфлет!
Весь стол был покрыт мёртвыми мухами. Множество их повалилось вокруг стола. Некоторые были ещё живы, прыгали, жужжали, другие бойко бежали прочь от стола. Матросики давили их, тяжело пристукивая сапогами и приговаривали:
– Погоди! Куда спешишь? Поспеешь! Хранцузска надоедалка!
В это время, откуда ни возьмись, шальная граната прилетела прямо на стол и почти в то же мгновение с сухим треском разорвалась, разбрасывая во все стороны осколки.
Все отскочили и попадали на землю, точно мухи. Одному матросу осколок прилетел в грудь и убил наповал. Двух тяжело ранило, а Сафонскому два пальца словно отрезало.
Этот удар вдруг вызвал в моей памяти сцену вчерашней ночи. Шальной выстрел, убитый князь и она, её дикий хохот так ясно зазвучал в ушах и слился со стонами раненых.
Кровь прилила к сердцу. Точно тяжелый кошмар надавил его.
«Где же она!? – схватил я себя за голову. Погибла, убита? Попала в плен?..»
Я не знаю, что я терял в ней, но я чувствовал что потеря эта тяжела. Точно долгая, глубокая страсть разом оборвалась в сердце и оно опустело.
И как странно: я мог это всё забыть и проснуться без воспоминания о ней.
Когда суматоха прошла, раненых и убитого убрали и всё на бастионе пришло в прежний порядок, то снова все обратились ко мне с расспросами: что со мной было и как я провел ночь?
Я рассказал.
– Это вы, значит, отбивали вчерашний ложемент, что вчера выкопали перед носом у француза. Сегодня он уже опять у него.
– По где же она? – вскричал я. – Неужели погибла!..
– Нашли о ком плакаться, – проговорил Фарашников. – Коли убита, так и слава Богу. Немало здесь начудила и немало сгубила.
– Я не могу понять: зачем она над убитым ею итальянцем проговорила: Mio carol?..
– Да это она над каждым убитым говорит. Когда убили у неё жениха, у неё на глазах – она также обняла его и проговорила: Mio caro!..
– Да разве он был итальянец?
– Нн-нет, русский, да ведь и она русская.
Мне было досадно и тяжело это бесчеловечие, это равнодушие к несчастной, к сумасшедшей. Для меня, по крайней мере, она несчастная… И какими, думал я, кровавыми слезами плакало её сердце, когда перед ней, на её глазах, безжалостная пуля поразила то сердце… Mio caro! Mio amore!
Помню, я ходил взад и вперёд по бастиону, не обращая никакого внимания на крики вестового на бруствере, который сонно, однообразно выкрикивал: «Пушк-а! Маркелла!»
Все наши засели под блиндаж, по маленькой. Солнце палило невыносимо. Мухи опять носились роями. В сухом воздухе, казалось, стоял тонкий запах порохового дыма. Вдруг за бастионом, у входа послышались громкие голоса и под горку к нам на бастион спустились граф Тоцкий, Гигинов и Гутовский.
– А! Гости дорогие! Каким ветром занесло? Не взыщите, у нас тесненько. Крачка! дай стул!
И тотчас же несколько матросиков подкатили ядра, приладили на них кружки и доски и стулья были готовы.
– А мы пришли проведать. Что у вас была вчера за возня?
И все наперерыв начали рассказывать, какая вчера была возня.
– Послушайте, господа! – заговорил Тоцкий, – так нельзя, ей-Богу же нельзя! Это какая-то игра в жмурки, в темную… Идут сюда, идут туда, сами не знают куда. Сколько у них мы не знаем… Сколько у нас тоже не знаем… Да вот позвольте, чего же лучше. Вчера вот нам порассказали про Федюхины горы. Знаете ли, отчего Кирьяков слетел?..
– Отчего?
– Он перед самой диспозицией клялся и божился, что всех ведут на убой. Выложил им, как дважды два четыре весь план нашего побития. Наконец видит, что ничего не берёт, заплакал, пришел в исступление и начал сам разгонять передовых застрельщиков… Не вынесло значит сердце русское… Ну, и слетел. Сакен не любит шутить. Вылетел с треском… И вот!.. Смотрите. Не прошло и двух месяцев, а «он» уже нам не даёт сделать нового ложемента… Отобьет и всё ближе, ближе…
А русских кровь течёт. Враг ближе к укрепленьям…
Россия! Где же ты?!..
Проснись, мой край родной! Изъеденный ворами,
Подавленный рабством…
– Шишш-ш! – зашикал штабс-капитан. – Не увлекайтесь, батенька! Не увлекайтесь! а не то прямо с бастиона улетите куда-нибудь в спокойное место.
Они рассуждали и спорили долго и горячо, но я слушал их рассеянно. Меня мучил один и тот же тяжелый вопрос: что с ней, с этой чудной, несчастной, которую так сильно пришибла судьба? И что такое она сама эта злая человеческая судьба?!
Помню граф Тоцкий, кусая и дёргая свои маленькие усики, с нервно-жёлчным увлечением, разбирал все промахи Севастопольской кампании. Гигинов и Гутовский поддакивали ему. Другие оспаривали или тоже соглашались.
– Ослепли мы! Вот что-с! – говорил Тоцкий, – сослепу не посчитали сколько нас и принялись за Европейскую войну. Ведь это не парад-с! А как начали нас щипать, мы и того… Немножко прозрели… и поняли, что прежде всего мало нас…
Везде, где враг являлся,
Солдат наш грудью брал.
Глупее прежнего за то распоряжался
Парадный генерал.
– Шишш! – зашикал опять штабс-капитан. – Оставьте, батенька, поэзию, право, оставьте! Поэзия до добра не доводит.
Но Тоцкий не слушал его.
– Ведь теперь всякий мальчишка поймёт, что нас приперли в угол, что неприятеля отбить мы не в состоянии, что мы защищаем одни Севастопольские развалины. Для чего? Позвольте вас спросить. Для какой цели-с??.. Там, где мы бросаем миллион снарядов, «он» бросает два, три миллиона. Он буквально всё, все бастионы, весь Севастополь покроет чугуном… А отчего-с? Позвольте вас спросить. Да оттого, что у него казны больше… За него и Ротшильды и Мендельсоны и Стефенсоны и всякие соны. Он опёрся на золотой мешок!..
– А у нас русский штык и русский Бог!.. – вскричал майор Фарашников.
– Да, вот теперь и свистите в кулак с русским штыком… Мы со штыком, а он вон с ружьями Минье, что бьют на тысячу шагов. Мы ещё только подходим к нему, а он уж нас бьёт… Вот и сладьте с ним… Нет-с! Не разочли-с! Играем в темную. На «уру»!..
«Тёмный путь» промелькнуло у меня тогда в голове. И мне вдруг представилось вся эта резня и бойня темным делом. И показалась мне, как светлая звёздочка впотьмах, «она», – её жизнь, этой, казалось мне, крепкой, светлой натуры.
И мне (я это хорошо помню) представилось тогда, что лучше спасти её – эту одну жизнь, чем губить не известно из-за чего десятки жизней, которые пригодились бы и не для такого тёмного дела.
Из-за чего, для чего мы бьёмся?! Из-за чего и для чего нас бьют?
Сбирается грозный шумящий собор
На Черное море, на Синий Босфор…
И ропщут, и пенятся волны…
Твой Суд совершится в огне и крови,
Свершат его слепо народы.
Да! Даже слишком слепо; впотьмах глупой скотской бойни, не зная, куда идут и зачем идут!.. И мне стало невыносимо тяжело.
На другой день я не выдержал. Неприятель почти замолк и я отпросился в город.
Я не заметил, как уже очутился на его окраинах. Пули свистели мимо ушей, пролетали ядра, с звенящим шумом проносились ракеты, – я ничего не замечал. У меня была одна мысль, одна idee fixe. Как и где её найти?
Прежде всего отправился к Томасу, нашёл там несколько офицеров и у одного из них, у штабного капитана Круговскаго, узнал, что она живёт недалёко от набережной, по ту сторону города, в Матросской слободе.
– Чистенький, беленький домик. Вы сейчас узнаете, – говорил Круговский. – Около него ещё растет орешина и две груши. Только около него и есть садик. Да, наконец, спросите Степана Свирого, бот-боцмана. Каждый мальчишка укажет. Да, наконец, спросите: где мол «дикая княжна» стоит, сейчас все пальцем укажут.
«Дикая княжна!» И говорят, что русский человек умеет страдать и сострадать!
Я почти бегом бежал в Матросскую слободу и при этом завидовал чайкам, которые носились над заливом. Беленький домик я увидал издали, увидал маленький садик, удостоверился, что то и другое принадлежало Степану Свирому.
Маленькое крылечко вело в домик. Я постучался, подождал. Торкнулся в дверь. Она отворилась и на меня пахнуло духами. Это её запах, запах гелиотропа.
За маленькими сенями открывалась довольно большая комната, с венецианским окном, на море. У окна, в большом вольтере, сидела княжна, в белом пеньюаре. Я вскрикнул от радости и изумления.
– Вы живы!.. Невредимы!?.
Она пристально смотрела на меня и не вдруг ответила.
– А! это вы?.. Садитесь. – И она указала на небольшой табурет подле себя.
Она была слаба и необыкновенно бледна. Её волосы, сизо-чёрные и густые были почти распущены. Все движения медленны и ленивы; а глаза, эти большие, жгучие глаза как будто сузились, померкли и ушли внутрь. Она говорила слабо, нехотя.
– Садитесь… – повторила она, видя, что я не двигаюсь и смотрю на неё с состраданием.
– Княжна!.. Я так рад, что вы… не погибли… Я считал вас погибшей…
Она тихо повертела головой.
– Нет!.. Я не погибну… Я застрахована…
– Как же вы добрались до дому?.. Как вы попали сюда? – продолжал я допрашивать, обтирая крупные капли пота, который выступил на лбу.
Она пожала плечами и слегка улыбнулась, как будто удивилась, что это может меня интересовать.
– Очень просто… Меня нашли на поле… Меня все здесь знают… Посадили на лошадь и привезли сюда…
– Кто?
Она опять пожала плечами.
– Не знаю кто… Какой-то знакомый офицер?.. Que sais-je?![14] – И она грустно опустила голову, закрыла глаза и замолчала.
Я посидел с полминуты и встал.
– Извините, княжна, – сказал я… – Я только на минутку забежал… интересуясь узнать… Вам надо отдохнуть, успокоиться после этой ужасной ночи.
Она вдруг подняла голову, раскрыла широко глаза и схватила меня за руку.
– Сидите!.. Я это хочу! – прошептала она повелительно… – Я теперь мёртвая и вы будете меня сторожить… Возьмите книгу и читайте надо мной… Вот там, налево на полке (она указала мне на этажерку) там стоит Шатобриан. Это годится вместо псалтыря.
Я встал, достал книгу и опять сел подле неё, не понимая что это, шутка будет или припадок помешательства.
– Читайте! – повторила она… – Мне так хорошо… – И она снова закрыла глаза и опрокинулась на кресло.
Я раскрыл книгу, где попало, и начал читать какой-то confection.[15]
Прошло минут пятнадцать, двадцать. Я читал ровно, монотонно.
Мне казалось, что она спит. По временам я останавливать на ней мой взгляд и голова моя кружилась, Она была удивительно хороша в белом пеньюаре. Грудь её тихо дышала. Лицо было кротко, покойно и грустно. Оно походило на лицо ребенка, больного, но тихого и милого.
Я читал машинально, а сам думал: неужели же у человека нет такой силы, которая бы вылечила это бедное, молодое создание, которая возвратила бы его обществу, как лучшее его украшение?!
Прошло более получаса. Я замолчал, тихо поднялся со стула и положил на него книгу. На цыпочках, несмотря на то, что вся комната была устлана толстым ковром, я подошел к стулу у стены, на которой я положил мою фуражку, взял её и повернулся к дверям, в смежную комнату. В этих дверях стояла женщина-старуха довольно высокого роста, полная, седая, бледная, вся в черном. её глаза немного напоминали глаза княжны (после я узнал, что это была её тётка, у которой она жила). Я молча поклонился. Она приставила палец к губам и тихо поманила меня к себе. Я подошел и мы оба вошли в смежную комнату.
– Присядьте, пожалуйста, – сказала она шёпотом, указывая на стул, и весь наш разговор шел вполголоса. – Она теперь будет спать долго, всю ночь… Скажите, пожалуйста, вы не знаете, где она была вчера и что с ней было? Её привезли на рассвете, почти без чувств, всю в крови.
– Она ранена?! – спросил я с испугом.
– Слава Богу, нет… Но… вся грудь у ней была в крови… – И мне при этих словах невольно вспомнилось, как она обняла убитого князя. Я рассказал всё, чему был свидетелем.
Старуха замигала. Из глаз у ней побежали слезы. Она быстро схватила платок, крепко прижала его к глазам и зарыдала, стараясь сдерживать и заглушать рыдания.
Я сидел молча и ждал, когда кончится этот взрыв глубокого горя.
– Простите! – заговорила она наконец, утирая слезы. – Все сердце выболело… изстрадалось, глядя на неё… Вы не поверите, что это была за девушка, до её болезни. Un ange accompli.[16]
– Скажите, пожалуйста, неужели это неизлечимо?
Она пожала плечами.
– Мы с Мандлем советовались, с Енохиным. Tous les moyens nous aurons employe…[17] Порой, знаете ли, у ней проходит. Она опять становится raisonable et douce[18]. А теперь…
Она посмотрела на меня выразительно и проговорила быстрым шепотом.
– У ней знаете ли женская болезнь. Говорят, что всё пройдет с замужеством. Но… – Она развела руками и замолчала.
Что она хотела сказать этим «но»? – Но её никто не возьмёт? О! Если бы только от этого зависело здоровье её рассудка!
Я вскоре простился и ушел.
Поздно вечером я вернулся на бастион.
Всю дорогу я думал только об одном и том же и ни о чем другом я не мог думать. Собственно говоря, это были не думы, а мечты, целый рой их, блестящих, радужных, в которых постоянно она была центром и светочем.
На бастионе я застал всех в каком-то торжественно тревожном настроении или, правильнее говоря, ожидании.
Все постоянно выглядывали за бруствер, все как будто к чему-то готовились. Внизу, за бастионом, я встретил несколько рот С… полка. Это было прикрытие.
– Что это? Чего ждут? – спросил я Туторина.
Он нагнулся ко мне и торжественно сообщил.
– Штурм будет. Вот что!
– Да откуда же вы это узнали?
Он многозначительно кивнул головой и, указывая на неприятельские линии, проговорил вполголоса.
– Молчит, каналья, готовится… Ну! и лазутчики тоже доносят.
Мы все уже давно ждали штурма, как избавления от постоянного висения между небом и землёй под отчаянным огнём неприятеля. Везде, куда я ни подходил на бастионе, везде это чувствовалось. Каждый солдат и матросик смотрел серьезно. У каждого в глазах было ожидание и возбуждение.
И это настроение продолжалось всю ночь. Почти никто не ложился, если кто-нибудь сваливался в блиндаж или просто на землю, то, полежав немного, опять вскакивал и бежал к брустверу, чтобы заглянуть в даль, в непривычную ночную тишину, среди которой, как грозное безобразное чудовище, чернели неприятельские бастионы и укрепления.
Порой, то там, то здесь раздавалось вполголоса.
– Идёт!
– Где, где?
– Во! Во! Вишь ползёт. – И все мгновенно встрепенутся, насторожат уши, глаза и пристально смотрят туда, в эту тьму немую, в которой чуть-чуть где-то вдали, словно звёздочки, мелькают какие-то огоньки.
Почти всю эту ночь я был в каком-то радостном настроении. Какая-то твердая и светлая надежда согревала сердце. Я был почти уверен, что оно встретит взаимность в ней, в этой несчастной, которая отдастся мне из благодарности за её спасение.
Странно! Это было совершенно такое чувство, с каким ждешь, бывало, светлый день великого праздника. Лёгкая дрожь от бессонной ночи под открытым небом по временам пробегала по спине и заставляла вздрагивать. Я подходил то к тому, то к другому орудию. Несколько раз допрашивал, чем заряжены? И каждый раз получал один и тот же ответ: картечью.
Был, должно быть, уже первый час, когда я присел около стенки и тихо, радостно задремал.
– Ваш-бродие! Ваш-бродие!
С испугом вскакиваю.
– Что такое?.. Где!
– Ваш-бродие, пожалуйте; пришел приказ ваш-бродие, отправляться, Ваш-бродие, на Малахов Курган.
– Чего ты бредёшь дура, проспись!! Там Фердузьин.
– Никак нет, ваш-бродие. Их-бродие ядром убило. Поперек тела вдарило, ажно саблю внутрь загнамши.
Я бросился собираться. Очевидно, дело было спешное. Через десять минуть, сдав батарею и простившись с товарищами, я уже скакал к Малахову Кургану, под команду к капитану 1-го ранга Керну.
Неприятель только изредка, как бы спросонья, посылал выстрелы, которые на несколько мгновений освещали то там, то здесь ночную тьму.
Взобравшись на верх кургана, я и здесь точно также встретил у бастиона почти весь К… полк.
Малахов Курган (да и все бастионы) были уже мне знакомы. Я бывал на них несколько раз и быстро ориентировался на моем новом посту. Здесь было просторнее, величественнее. Множество траверзов перегораживало бастион внутри.
Явившись к командиру, я тотчас же отправился, по его приказанию, на передовую круглую, так называемую, глассисную батарею. Там разместил свои орудия на приготовленных уже заранее барбетах и снова начал ожидать великого часа.
Порой, среди наступавшей, глубокой ночной тиши, казалось, какой-то смутный, точно подземный гул, тянет свою глухую, однообразную ноту. Я усиленно прислушивался к нему. Он то поднимался, то падал и затихал. Это был гул усталых, потрясенных, натянутых нервов.
Начало светать. Из утреннего тумана медленно выступали холмы и поля, рисуясь какими-то волнистыми, неясными, фантастическими очерками.
Вдруг среди утренней мёртвой тишины ясно, определённо дошёл протяжный, заунывный звон колокола. Это звонили в Севастополе к заутрене.
Я машинально снял шапку и перекрестился.
Свет гнал сумрак ночи. Яснее и яснее развёртывалась перед глазами широкая панорама полей и холмов. Все укрепления как будто спали и нежились в предрассветном сне. Всё было так тихо и мирно. На востоке занялась заря.
Вдруг среди этой мёртвой тишины, совершенно неожиданно, с страшным гулом, поднялся широкий огненный сноп с неприятельского камчатского редута.
Целый букет бомб послал нам неприятель в виде сигнала. Высоко взлетели огненные дуги и разметались в разные стороны. Вслед за этим сигналом резко, неприятно, где-то вдали зазвучал рожок и тотчас же тысячи рожков, во всех траншеях, облегавших наши укрепления, подхватили эту атаку.
В один миг всё поле покрылось рядами черных фигурок. Они, как муравьи, быстро вылезали из траншей и выстраивались в шеренги. И тотчас же заговорила пальба. Неистовый грохот пушек слился с несмолкаемыми перекатами и трескотней ружейного огня.
Все холмы и поля, за несколько мгновений, мирно дремавшие, вдруг покрылись шеренгами и колоннами солдат в синих шинелях и красных шароварах. Точно синие волны, с ревом и гулом катились они на наши бастионы. Ближе, ближе… вот уже крик их и рожки заглушают ружейную пальбу. То там, то здесь они уже лезут на высоты, врываются в бастионы, но в это мгновение – в один миг – весь бруствер покрылся нашими войсками. Молча, как один человек, они склонили ружья и целый дождь огня, свинца полетел навстречу наступавшим.
– Картечь! – закричал я, неистово взмахнув саблей и соскочив вниз. Пять орудий, все как одно, грянули убийственный залп.
Я снова вскочил на бруствер.
Там, внизу, что-то черно-кровавое билось, кипело в дыму. И вся эта масса покатилась назад, преследуемая непрерывным смертельным огнём наших солдатиков.
– Ура! – закричал я в неистовой радости и оглянулся кругом на все боевое поле.
Везде, все наши бастионы были опоясаны облаками сизого дыма, в котором постоянно мелькали огни.
Черно-сизая волна откатилась, но за ней вставали новые волны, которые с тем же пронзительным криком лезли на приступ.
И снова гром залпов, и снова убийственный огонь, и кровавая масса бьётся в дыму у подножия бастионов.
Три раза штурмующие волны подкатывались к рвам бастионов, и три раза, расстроенные, отбитые, бежали назад. Я помню, как последний раз выстраивались шеренги. Офицеры были впереди колонн.
Помню их бледные, отчаянные лица; их сабли, сверкавшие на утреннем солнце. Но это было уже мужество отчаяния. Их было немного. Лучшие храбрейшие легли около бастионов.
Как-то хрипло звучали рожки. В атаке уже не было общего, дружного натиска. Солдаты, словно слепые, зажмурясь, с отчаянным криком: «Vive la France!» лезли на возвышения, падали во рвы бастионов или скатывались вниз и, повинуясь общей смертельной панике, бежали назад. Смерть гналась за ними. Свинцовый дождь преследовал их, и тысячи трупов усеяли всё пространство около бастионов. Пыль и дым покрыли эту кровавую жатву.
Если после первого приступа ещё было сомнение в удаче, то после второго уже никто не сомневался, что победа будет наша, что штурм будет отбит.
В горячке боя множество слухов самых нелепых, неизвестно откуда и от кого, долетало до нас. Помню, во время первого приступа, когда второй залп картечи врезался в штурмующую массу, кто-то внизу закричал:
– Батюшки! уже пятый бастион взят, и батарею Жерве, слышь, сбили.
Я вскочил на бруствер, чтобы взглянуть туда по направлению к пятому бастиону, но густой дым застлал всё поле. Помню, как сердце сжалось, но почти тотчас же, сквозь дым, я увидал, как черная волна отбежала прочь от бастионов, и я вздохнул покойно и радостно.
После второго приступа наш начальник, капитан Керн, обходил батареи с каким-то генералом, толстым, седым, и несколькими офицерами. Кто был этот генерал, я до сих пор не знаю, но как теперь вижу сияющее лицо Керна.
– Теперь уж, ваше превосходительство, – говорил он, – неприятель ничего нам не сделает, приступай хоть до завтра. Теперь я уж покоен и могу чай пить. Эй, ставить самовар!
И когда неприятель в третий раз делал отчаянную попытку овладеть бастионами, наш капитан преспокойно сидел на банкете, курил сигару и с торжеством пил чай.
Это было часов около шести. Штурм кончился. Дым и пыль ещё носились над полем, усеянным убитыми и ранеными. Тёмные тени бежали по холмам и долинам, и солнце как будто боялось осветить страшную картину кровавого разрушения.
Но бой ещё был не кончен. У подножия кургана и во рву кипели отчаянные вспышки, последние усилия разрозненных кучек храбрецов, искавших смерти или плена.
Помню, с каким торжеством наши солдатики приводили пленных на бастион. Помню, как один уже седой фельдфебель рвался из рук и заливался горькими слезами.
– De grace! Убейте меня! Убейте меня!.. – молил он. – Я не хочу пережить страма великой армии!
Но его разумеется не убили, а связали и погнали вместе с другими.
В семь часов настала полная тишина. Солнце так радостно светило и в сердцах всех нас, защитников севастопольских твердынь, также сияло солнце.
Какой-то молоденький прапорщик всех обнимал со слезами и кричал:
– Урра! Теперь мы вздохнём! Теперь ему, с с…, только хвост в спину, да в три шеи; уррра!!
Один толстый майор Шульц приставал ко всем с шампанским.
– Помилуйте, как же можно пить в восьмом часу утра.
– А разве нельзя, нельзя? – допрашивал он пьяным языком. – Ведь я пью же!
И он, действительно, пил прямо из горлышка.
– Полноте! Нехорошо, майор, мы и так пьяны от радости.
– Нехорошо?!.. Ты говоришь нехорошо!.. Хорошо! Слушаюсь… умудрил!
И он швырнул бутылку и закричал:
– Эй! ты, сычук, антихрист! Давай ещё полдюжины!!..
На бастион к нам пришли офицеры с других бастионов; пришли Туторин и Сафонский, который к этому дню выписался из лазарета.
– Как будто нельзя драться без двух пальцев?! – говорил он. – Вздор! Все можно; все, что истинно захочешь. – Но он был бледен и жёлт.
– Вот, ваше превосходительство, – говорил наш штабс-капитан Керну, – теперь надо будет самим помышлять о штурме, чтобы по горячим следам прогнать всю эту сволочь.
– Не знаюсь-с, – отвечал скромно Керн, – это будет зависеть от старших-с.
– А наш Хрулев что делал, господа! – говорил один офицерик, – просто беда! Когда на второй бастион «он» ворвался и засел во рву, так он туда, выбивать, с кучкой Севцев: «за мной благодетели!.. Урра!..» И выбил из рва, как пить дал.
– Молодец! Герой!..
Я бродил по бастиону без цели и дум. В душе так радостно, сердце поет ликующую песню. Чего же лучше?.. Но устаток и сонная ночь брали свое. Я шатался, голова кружилась.
Точь в точь, как на Пасху, после Христовой заутрени. Радостные лица, все веселы и довольны, все торжествуют. И лёгкая дрожь в сердце. Мурашки бегают по спине. Так приятно вздрагивается, зевается и голова слегка кружится и шумит.
Только этот несносный запах пороха слышится повсюду, далее сквозь утреннюю свежесть; да порой вдруг ветерок с поля нанесёт кислый, острый запах крови. Бррр!
Я машинально, бессознательно присел около бруствера, облокотился. Засунул руки в рукава мундира и не помню как заснул, как мёртвый и проспал до самых полден. Пьяный маиор разбудил меня.
– Вставай гусь! Соня-храпушка! Парламентёры приехали.
Я вскочил.
Впереди, в полной парадной форме, стояли два французских офицера и один из них держал белое знамя.
Спросонок мне представилось, что эти парламентеры приехали просить мира. Но дело шло просто о перемирии для уборки тел.
Вскоре на всех бастионах, наших и неприятельских, забелели белые флаги. С обеих сторон множество народа шло и бежало в долины затем, чтобы побрататься на несколько часов и потом снова приняться, с новыми силами, за убийство этих новых друзей и братий.
Замечательно, что везде при встречах начинали первое знакомство и разговоры наши солдатики – и нигде французы. Они, обыкновенно, молча, озабоченные и угрюмые, как волки, сходились с нашими молодцами.
Я помню, стоял влево от Малахова. Мимо меня проходила группа французов, с носилками и как раз им наперерез шла кучка с нашего, т. е. с пятого бастиона.
Низенький коренастый солдатик Смальчиков, по прозванью Свистулька – лихач и франт – заломив ухарски шапку набекрень, подоткнув штаны в сапоги шел, раскачиваясь и покуривая носогрелку.
– Бонжур камрад! – отпустил он первому попавшемуся тщедушному французику.
– Bonjour mon brave! – пробурчал французик и хотел прошагать мимо. Но Свистулька остановил его.
– Алло, Шанжа, камрад! – И он протянул руку к коротенькой глиняной трубочке, которая дымилась в зубах француза и показал на свою, полтавскую здоровую носогрелку, – с гвоздиком на медной цепочке. Затем тотчас же, без церемонии, всунул в рот француза свою носогрелку и взял у него его трубочку. – Бона табак! А-яй бона! Сам пан тре! – И он несколько раз кивнул головой и затянулся из трубочки француза. – И твоя бона табак. Ты слышь, как трубку-то выкуришь, ты её, мусье, об сапог, тук, тук, тук!! – И он хотел показать как надо выколачивать. Но белая глиняная трубочка от первого же удара о здоровый каблук разлетелась вдребезги.
– Вот так хранцузка носогрелка!
И вся публика дружно захохотала.
– Прощай камрад! Коли полезешь на баскион, мою трубочку в зубах дерзки, чтобы я тебя заприметил и не шибко приколол. – И Свистулька хотел пройти мимо. Но французик остановил его. Он быстро вытащил из ранца несколько глиняных трубочек и предложил ему три штуки, приложив сперва к сердцу и затем положил прямо в руку Свистульке.
– Спасибо камрад. Больно мерси – благодарствуй!.. Слышь ты! у нас всё лес – и трубки деревянны. А у вас глина, да камень (и он поднял камешек и показал французу). И трубки у вас глиняны, да каменны. Нашего брата как ни колоти – он не расшибётся, как моя носогрелка, потому что казённый, – а вашего стукни раз – и капут мусью… как твоя трубочка. Понял?!. Ну, шагай с Богом дальше! Алон шалон путромансо; хрансе-каранце. Парлараларатибара!
И вся публика снова захохотала.
Мы с Туториным и ещё двумя офицерами, с Малахова, долго ходили по холмам и долинам, которые снова оживились. Везде работали кучки солдат, преимущественно французов, убирали тела, клали на носилки и относили в общую могилу. С нашей стороны было очень мало убитых, но груды неприятельских тел были навалены во рвах или около бастионов. В некоторых местах, где дружно ударила картечь, целые десятки лежали друг на друге. Помню один солдат, весь залитый кровью, сидел, без головы, облокотившись на другого и подняв обе руки кверху.
Направо, на поле, где раньше начали убирать, тел уже не было, но везде были лужи крови, точно турецкие кровавые букеты, разбросанные по серо-зелёному ковру.
– Это что за караван идёт? – спросил Туторин, смотря вдаль и приставив руку ко лбу, в виде козырька.
Действительно там виднелась пыль и целая кавалькада ехала мелкою рысью.
– А ведь это она!.. опять… побегушников, да сервантесов набрала и катит. Смотрите! Точно какой-нибудь генерал штабноый, с адъютантами.
Я догадался о ком говорил он, и сердце радостно забилось. Но я всё-таки спросил его.
– Кто это она?
– Да наша «дикая девка»!.. Княжна… Этакое безобразие! Точно на смех, для приманки держат её при армии… Хоть-бы кто-нибудь догадался её подстрелить невзначай…
– Полноте! – вскричал я. – Разве у неё не человечья душа?! Разве вы не христианин!
– В том-то и дело, что я христианин и желаю добра нашему брату, а в ней по крайней мере семь чертей сидит, если не целый десяток.