В вечерний час на океан —
пока он мертвым штилем пьян —
тьма налагает свод небесный…
И долго стынет шов сварной
над непомерной шириной,
объединяя бездну с бездной…
И Млечный Путь макает хвост
в наш пенный след, и стаи звезд,
как рыбы, плещутся в глубинах…
И спутник или сателлит —
один летит через зенит,
как дух на крыльях голубиных…
Летит над нашим кораблем,
зовет немеркнущим огнем,
чтоб весть о нем в сердцах несли мы…
И все созвездья, там и здесь,
безмолвно шлют друг другу весть —
и те, что есть, и те, что мнимы…
Чтоб в одиночку превозмочь
такой простор в такую ночь —
скажите нам, яхтсмен Чичестер,
надежно ль в лодке быть должны
снаряжены, закреплены —
компас, и весла, и винчестер?..
И ты – на палубе ночной —
будь рад, что чувствуешь спиной
жизнь за стальною переборкой!
Но вправду ль есть она?
Проверь!
И если вдруг заклинит дверь —
молчи,
не торкайся,
не шоркай!
Ты здесь никто и звать никак,
и – если этот звездный мрак
не заалеет на востоке! —
здесь делать нечего уму
здесь даже зренье ни к чему,
и сердца стук,
и эти строки…
1976
Луна Бристольского залива в сентябре
подобна фее – в жемчугах и серебре.
Светло глядит на нас – сквозь радуги кольцо —
ее прекрасное и грустное лицо.
Она владеет небесами третью ночь.
Она готова заблудившимся помочь.
Она царит, и нет ей дела до парней —
свои подошвы отпечатавших на ней…
А под Луной порхает, балуясь, Эол,
несет на юг, на полуостров Корнуолл —
дыханье вереска и волн хрустальный плеск
вдоль черных скал на полуострове Уэльс.
И сам залив не спит под нашим кораблем —
то плещет жемчугом, то блещет серебром.
И стаям рыб из глубины в лучах Луны
и трал, и траулер отчетливо видны…
1975
В сушилку брошен мокрый фартук.
С рук смыты чешуя и слизь…
Перекурили после вахты —
и по каютам разошлись.
А корабельный кот Максимыч,
всю вахту бывший не у дел,
ворочал шеею массивной
и на коленях не сидел.
Он поводил роскошным усом,
и громко фыркал, осмотрясь,
и мягкой лапой трогал мусор,
и долго мягкой лапой тряс.
Когда ж я вновь метелку прятал,
мурлыкал кот – похвально, мол! —
и шел глядеть в иллюминатор
на полуостров Корнуолл.
Как будто те дома и шпили,
венчая сизые холмы —
ему такое говорили,
чего совсем не знали мы!
И так глядел зеленооко,
что робко думалось о нем:
«Что ищет он в стране далекой,
что кинул он в краю родном?..»
1975
О чем грустят вечерние моря
в тот час, когда к волнам прильнет заря
и сумерки сиреневой ордой
с востока вскачь несутся над водой?
Они грустят о спелых облаках,
с оранжевым свеченьем на боках,
о звездах, еле видимых сейчас,
что будут падать в волны через час…
Грустят о Геркулесовых столбах,
о моряках с усмешкой на губах,
о кораблях, что спят на дне морском,
задушенные илом и песком…
Об оскуденье царств подводной мглы,
о рыбе, что вылавливаем мы,
о той, что мы увозим навсегда —
в прожорливые наши города…
Плывем.
А грусть простерлась —
над кормой,
над рубкой, над лебедкой якорной…
И над трубой летит сквозь дымный чад…
И чайки – параллельно ей летят…
1974
Еще вчера нас колошматил норд,
но плыть проливом Зунд – волшебный отдых!
Мы лезли из кают на свежий воздух —
и поглазеть на замок Эльсинор…
Он приближался к нам во всей красе
туристам предназначенного шика
и, как магнит, притягивал машинки,
что катят по прибрежному шоссе.
И наш кораблик ржавеньким бочком
все норовил подплыть к нему поближе,
и датский лоцман – здоровила рыжий —
дымил по рубке пряным табачком…
Возьму бинокль у штурмана – он даст!
И руки вдруг вспотеют от волненья,
и замок – в многократном приближенье —
появится, сиренев и грудаст…
О, замок Эльсинор! Над блеском вод
о чем тоскуешь, каменный молчальник,
над берегами, над мельканьем чаек
зеленый шпиль воткнувший в небосвод?
Трава забвенья камни оплела.
Площадка под стеной бензином пахнет…
Но кто открыл окно у левой башни?
Быть может, в нем Офелия жила?
Вот пушки. Взгляд их жерл – тяжел и хмур…
И флаг с крестом кровавится уныло…
Ах, знаю я – не здесь все это было!
Но так решил великий драматург!
И никаких туристов, яхт, реклам!
Лишь сердце задрожит от резонанса,
поверив, что ровесник Ренессанса —
трагедии вместилище и храм!
И снова Время грузно мчится вспять
по заскорузлым знакам Зодиака,
и «Гамлет» – в переводе Пастернака —
лежит в моей каюте…
И опять…
Там, в замке, принц – то медля, то спеша —
по галереям вдоль перил щербатых
идет… стоит… Он знает виноватых!
Он часа ждет!
О, бедная душа,
под силу ли нести такую кладь,
такой экзамен выдержать – экстерном?
И встретив Розенкранца с Гильденстерном,
им предложить – на дудочке сыграть…
Он сам игрок!
Пусть в правилах игры
двуличны все – и он в обличьях волен!
Они больны, ну что ж, он тоже болен,
безумен даже – только до поры…
И бродит принц. И бредит на ходу.
И узнает на всем черты порока!
Живой цветок – среди чертополоха!
…А в 1602 году —
на Бред-стрит в старом Лондоне —
был пир
в таверне, именуемой «Сирена»…
Вздымались чаши. Пелась кантилена…
На том пиру – присутствовал Шекспир.
Был постный день, но жареный кабан
до косточек был съеден и обсосан.
Вино лилось рекой. И под вопросом —
была мораль…
И был хозяин пьян.
И расстегнув высокий воротник —
со школы нам известный по портрету, —
Шекспир внимал какому-то поэту,
вещавшему про творческий родник.
«Молчите все! – кричал он. —
Ваша честь!
Я написал для пьесы продолженье
про тягость Фортинбрасова правленья!
Дозвольте мне немедленно прочесть!..»
Он был настойчив. Он напротив сел.
И быть бы скуке, коль не подоспел бы
актер театра «Глобус» Ричард Бербедж,
сказавший так:
«Пойдите к черту, сэр!»
Потом усами дернул, словно кот,
и усмехнулся: «Что милей молчанья?»
Потом сказал:
«А все же не случайно —
о пьесе разговоры целый год!
Мне самому, едва лишь выхожу
на сцену в третьем акте с монологом
все чудится, что я общаюсь – с Богом
и в зале все светильники гашу…
И вижу наяву весь этот ад,
и чувствую, как трогает картина —
и шпагоносца,
и простолюдина!
И главное, как все они молчат!..
Мы – временны. Мы – гости на земле.
Актерствуем – и в жизни, и на сцене,
но роли наши краткие бесценны
учить Добру…
Так показалось мне…»
«О да, мой друг, – ответствовал Шекспир, —
в природе нет достойнее призванья
оправдывать венца природы званье
и мир лечить, пока недужен мир.
Себя увидев в зеркале, глупец —
уже умнеет! Зло – не так всесильно!
И если жизнь на отклики обильна,
то сможет стать добрее наконец…
Прекрасны миг, движение, порыв —
не уступить,
восстать пред силой грубой,
чтоб каждый понял, что ему Гекуба,
в самом себе сокровище открыв!..»
Так говорил Шекспир, потом – молчал.
В том разговоре – с другом и актером.
В том самом разговоре, о котором —
биографам никто не сообщал…
Какой был век! Каких исполнен сил!
Звезда навстречу Кеплеру летела.
В тюрьме сидел Томмазо Кампанелла.
Отрепьев Гришка шлялся по Руси…
Монах из ртути золото варил.
Костер еретика спасал от скверны.
Творец трагедий – в лондонской таверне —
о главном
в Человеке говорил…
А мы – плывем, наш путь лежит домой…
Сгорел закат. Суда спустили флаги.
За ближним мысом виден Копенгаген.
И стих пора кончать беспутный мой.
Мигнул маяк. И выпустив шасси,
к земле спустился сизокрылый «Боинг», —
свистящий рев оставив за собою…
И ветромер – трепещет на оси.
И все казалось в отблесках зарниц,
что вывернуто Время наизнанку,
что где-то там —
в теряющемся замке —
все мечется,
все мучается принц…
1975
Тихо. Грустно. Я один.
Время – полночь с хвостиком.
Скрыт от лютых холодин
в комнатушке простенькой.
Не пишу. Сижу, как царь.
Володею славно —
выражением лица
и настольной лампой.
Все заботы – на виду.
А спалось чтоб лучше —
домового заведу
с будущей получки.
И друзей прикатит рать,
разузнав про это —
домового повидать
и меня проведать…
1969
Ко мне в окно заглядывает луч
закатного светила каждый вечер —
весной попозже, осенью пораньше…
И я встаю и вижу из окна:
привычный двор, шеренгу тополей —
их каждою весною подстригают,
но к осени они опять лохматы
и веселы, как местная шпана…
Еще я вижу выставку белья —
исподнего, – и это очень мило,
сквозь форточку доносится ко мне
чуть слышный запах сырости и мыла.
Так вот что носит нынче мой сосед —
вот эти майки с синей окантовкой,
вон те трусы, кальсоны и носки…
А что жена – описывать неловко.
А рядом вишня норовит в окно
листвой залезть. Вокруг нее шиповник
разросся. Я сажал его давно.
Теперь он льнет, как преданный любовник,
к ее ветвям, и в нем тоска видна —
шиповники ревнивы, и упрямы,
и неказисты…
Впрочем, и она
не сакура на фоне Фудзиямы…
Но то сейчас, под осень,
а весной,
когда она вся в белом, как невеста,
цвела в окне раскрытом предо мной —
не наравне с шиповником, а вместо, —
куда ему, колючему кусту,
равняться с ней…
Ах, как она светилась!
…И мысли обретали высоту,
и телефон звонил, и счастье длилось…
1972
– Что ты сказал?
– Что я люблю тебя.
– А что еще?
– Что мне не спится что-то.
…А тень в углу глядит на нас, скорбя,
нахохлясь наподобье воробья
и затаенно вслушиваясь в шепот…
– Что ты сказал?
– Что кто-то слышит нас.
– Не может быть!
– Мне чудится дыханье…
…Она пришла уже в который раз
и, как всегда, она уйдет сейчас —
уже ушла, не вынесши свиданья…
– Что ты сказал?
– Что мы не так живем.
– Как так – не так?
– Не знаю, но обидно.
…Сейчас она, наверно, под дождем,
и кофточка промокла под плащом,
и мгла кругом, и даже слез не видно…
– Что ты сказал?
– Да спи ты, наконец!
– С тобой уснешь!
– Ну все, ну тише, тише…
…А ветер, вслед ей посланный гонец,
с какой-то вестью прибыл в наш конец —
шумит, колотит крыльями по крыше…
1974
Деревья – как люди: в ненастное время печальны
и словно с похмелья, когда изнывают от зноя.
Но если под вечер к ним ветер домчится случайный —
о, как они шепчут, щебечут у вас за спиною!
О как неизбежны и ласка, и нежность, и сила —
у старого дуба, у юного стройного клена,
когда, как монисто, встряхнет все листочки осина
и, как перед танцем, сгибает свой стан для поклона!
Пусть ваша подружка однажды не вас полюбила,
пусть ваша судьба и тычки принимает за милость,
но если в вас что-то когда-то хорошее было,
куда ему деться – все там же оно, затаилось…
И, может быть, надо не жизнью такой удручаться,
и ближних своих, и весь мир проклиная за это,
а просто до праздника, просто до звездного часа —
стоять на ветру и листву поворачивать к свету…
1975
Развиднелось. Вышел месяц бледнорогий.
Печи топятся в домах. Собака лает.
А по сирой, по заплаканной дороге —
по колдобинам колдунья ковыляет…
В глине вязнет посошок. Шаги со всхлипом.
Вот идет она деревней, а за нею —
то береза разжелтеется, то липа,
то осина с кленом разом покраснеют.
Вот идет она к забору, за которым
дом со ставнями, где я лежу в постели.
Посошком стучит в ворота по запорам:
«Эй, откройте! Ночью птицы улетели!
Не живет ли здесь чужак с душой из камня?
Нынче птицы за сто верст такого чуют.
Дайте глянуть на него хоть в полглазка мне!
Вам помочь, да и ему помочь хочу я…»
Ей хозяйка отвечает: «Постояльцем
я довольна, уходи, нечиста сила!»
А она в глаза ей глянула и пальцем —
узловатым, крючковатым – погрозила.
И сказала: «В раззолоченные чащи
не сегодня-завтра стужа прокрадется.
Не глядеть бы вам на свет былого счастья,
как на звезды из глубокого колодца!»
Я проснулся, удивившись сновиденью.
Я подумал: «И приснится же такое!»
Сигарету закурил, пришел к сужденью:
«Это все от духоты. Окно открою…»
И увидел… Утро. Месяц бледнорогий.
Печи топятся в домах. Собака лает.
А по сирой, по заплаканной дороге —
по колдобинам колдунья ковыляет…
1976
Вчера бюро прогнозов обещало,
что будет дождь, и ветер восемь баллов,
и листопад, и слякоть…
А с утра —
я выглянул в окно: еще смеркалось,
но что-то там шуршало и плескалось —
я не узнал знакомого двора!
Сарай наш превратился в балаганчик,
фонарь – в люминесцентный одуванчик,
корявый клен – в ажурный фейерверк;
из труб шел дым изящного покроя,
и нежный снег – безумие какое! —
выпархивал из облачных прорех…
Глаза зажмурь – так он нелеп:
летящий,
сентябрьский, пуховой, ненастоящий…
Все перепутал – месяц и квартал!
Еще никто на осень дум не тратил —
покупки шуб не примерял к зарплате,
листвы не мел, щелей не конопатил,
лохматых астр с лотков не раскупал!..
И самому себе скажи украдкой:
в природе все должно быть по порядку,
бюро прогнозов – нужное бюро!
Но, даже отвернувшись от подарка,
открой глаза – как празднично, как ярко,
смахни слезу – как тихо, как бело…
1977
Иней на окнах. За ними мороз…
И неохотно душа просыпалась.
«Чаю бы, что ли?» – бубнила под нос,
зная, что в ведрах воды не осталось…
Нечего делать, и долго, с тоской
к стенке откидывала одеяло —
тусклая, с заспанной правой щекой —
и собиралась, пальто надевала.
Ведра брала, выходила за дверь.
Льдистой дорожкой прошла палисадник.
Но – поскользнулась! И только теперь —
в кроне березы – увидела праздник!
Там воробьи… или нет, снегири…
нет, воробьи, розовея от солнца,
так гомонили, что, черт побери —
тут и глухой, обомлев, поскользнется!..
То-то ей солнечно стало самой —
улицей топать по правой сторонке,
дергать рычаг и обратно домой —
полные ведра нести от колонки!
И обращалась к заботам душа.
Силы давала ленивому телу.
И, несомненно, была хороша —
а как упрямилась,
как не хотела!..
1978
Милейший кот, намойте нам гостей!
Пожалуйста, ведь вы уже поели!
А у гостей есть уйма новостей.
Мы б посидели, выпили, попели…
И кот сигает в кресло прямиком,
и долго, снисходительный, как ментор,
наслюнивает лапу языком,
проникнувшись серьезностью момента!
И я всерьез на эту ворожбу
смотрю и представляю, как сейчас вот —
у друга мысль ворохнулась во лбу:
«Заехать, что ли? Видимся не часто…»
А вот – второму вспомнилось о том,
решил зайти за третьим и четвертым…
Давайте все!
Мы вас с моим котом
прекрасно встретим!
Час езды,
чего там!
А если кот талантлив, то и та,
что до сих пор нет-нет да и приснится,
возьмет да и заявится в места
забытые —
к былому прислониться…
…И стану ждать гостей я дотемна.
И лишь когда опять все станет ясно —
я закурю, налью себе вина…
И выгоню кота – за тунеядство.
1976
В давнем рейсе на Джорджес-банке
мы работали тралом донным —
и приплыл он, как бич по пьянке,
в груде хека – зеленым, сонным…
Но судьбу он встречал, как воин,
и усы вздымал предо мною,
и почтения был достоин,
нож мой шкерочный сжав клешнею!
С той поры он живым остался
только кадром на фотопленке…
С остальным я пять дней старался —
делал чучело на картонке!
Шиком было – из странствий шалых
в порт родимый прийти с омаром!
В Ленинграде во всех пивбарах
красовались они недаром…
И когда я с ним шел по трапу
и потом с ним катил в трамвае —
мир снимал предо мною шляпу,
явной зависти не скрывая!
О, романтика, труд рыбачий!
Обретения и утраты…
Года три он висел, маячил
украшеньем родимой хаты.
Ни волны ему, ни отлива.
Ни охоты ему, ни жажды.
Кот глядел на него лениво,
и на клочья разгрыз однажды…
1976
М. Гутману
Старушке – восемьдесят три.
Она сама открыла двери.
Заехал внучек и – смотри! —
еще бог весть кто, при портфелях…
Внук объяснял: – Проездом я, —
а мы, безвестные поэты,
вкушали сдобный дух жилья,
в снежочек тихвинский одеты…
Уже не помню, как там что,
но помню – бабка пела песни,
закуску выставив на стол
и даже выпив с нами вместе…
А песни были – просто ах! —
о лебедицах с тонким станом,
о тех валдайских молодцах,
что завтра рекрутами станут…
Певунья кашляла в платок,
Допев куплет, – и снова песню!
А голосок – высок, высок
и так по краешку надтреснут…
И был печален наш уход
от этой старости беспечной,
где если кто и подпоет —
так только лишь сверчок запечный…
1976
Слепой старик о Трое не слыхал.
Он в сорок первом – за рекою Мгою —
в бою столкнулся с пламенем и мглою…
С тех пор он мглу руками раздвигал…
Но мне и рук, сторожких и живых,
хватило, чтоб задуматься о сходстве —
во Всероссийском обществе слепых
на Волховском учебном производстве!
Неотличим от прочих, молчалив,
лишь седенькие лохмы на затылке —
он трудится, он даже в перерыв
все свинчивает штепсельные вилки…
А я стихи, держа с водой стакан,
вещаю, ожидая интереса —
о том, что на щите для Ахиллеса
впечатал в медь божественный чекан…
О городах, в которых я мужал,
о войнах, о которых только слышал,
о пашнях, вдоль которых проезжал,
о звездах, что видны над каждой крышей…
Об океанах, из которых путь
к родной Итаке и тяжел, и долог…
А сам волнуюсь, словно офтальмолог —
спешащий свет незрячему вернуть!
…Слепой старик лицо приподнимал,
детальки доставая из картонок,
и слушал так, как будто вспоминал,
и улыбался мудро, как ребенок.
1979
Н. Никитину
На высоте мушиного полета,
весь в крапинках мушиного помета,
висит казенный матовый плафон,
и племя насекомое ночное,
являя нам старание смешное,
исследует его со всех сторон…
Спасибо вам, плафон шарообразный,
за то, что вы такой однообразный,
за то, что я – разиня из разинь! —
рванусь на свет, но вы меня спасете,
затрепещу, но вы в ответ споете
привычно и рассеянно: дзинь-дзинь…
И можно жить, не мучаясь сознаньем,
что есть предел полетам и познаньям,
что это можно в формулы облечь, —
но страшно знать, что в двух шагах от света
мы можем жизнь – и думая об этом! —
прожить и даже крыльев не обжечь…
1976
В нашей комнате шкаф поселился!
Он сперва в магазине пылился,
а теперь он пылится у нас —
необъятен и мрачен, как бездна,
как сосед из второго подъезда —
две замочных дыры вместо глаз.
Что его ненасытной утробе —
три рубашки, да простыни обе,
да пальто, да штаны, да пиджак?
Захватил мою площадь жилую!..
Он живет здесь, а я – квартирую,
да и то в уголке, кое-как!
Друг остаться решил на ночевку —
тоже ежился как-то неловко
и полночи мотал головой…
Говорю:
– Что не спишь?
– Да не спится…
А засну, чушь какая-то снится!
Этот, купленный твой, как живой…
Гость другой говорил:
– Все поправим!
Этот гроб мы сейчас переставим!
Шум и грохот стоял на весь дом…
Переставили, но – без успеха.
…И расстроился гость, и уехал.
И – ни слуха, ни духа о нем…
Этот шкаф не разбойник безродный —
на его стороне оборотной
брезжит мебельной фирмы печать.
Но таю я на фирму обиду —
ведь нельзя же к уюту и быту
так насильственно нас приучать!
Я живу рядом с ним осторожно.
Примириться мне с ним невозможно!
И в предчувствии долгой войны
я завел специально в кладовке —
лом, топор, две зубастых ножовки…
Только шкафу об этом – ни-ни!
1977
На рынке центральном – чего только нету в продаже! —
зеленые горы укропа, салата и лука,
холмы помидоров, и яблок, и вишен, и даже —
балтийская сельдь иностранкой глядит из тузлука…
Горят георгины. Рассыпался куль с огурцами!
Наряд милицейский привычно гоняет цыганок.
И жирные куры ведут перебранку с гусями.
И рядом с фуганком, как брат, притулился рубанок…
И так сиротливо соседствуют – с крупной картошкой,
с гвоздями, и воблой, и пестрым ковром домотканым —
потрепанный Пушкин, и Герцен, помятый немножко,
и видевший виды Дюма, и Гайдар с Мопассаном…
– Почем огурцы?
– Рупь с полтиной, берите лукошко!
– Тургенев почем?
– Да за шесть карбованцев, касатик!
– Давайте за три!
– Да вы только подумайте трошки,
какой был писатель Тургенев, какой был писатель!..
Итак, помидоры – пятерка, и Гоголь – пятерка!
И если, допустим в уме, обойтись огурцами,
то сдвинется круг и пройдется чечеточкой Теркин
иль юный Гринев пролетит по степи с бубенцами!..
Торговля шумит – где на совесть нажмут, где на голос!
И только кавказцы сидят среди груш отрешенно…
И алый бутон развернул на бедлам гладиолус —
и вот уже щерится он, как раструб граммофонный!
И ропщет кабан, и толкает хозяина боком,
не в силах терпеть этот гомон и торг задушевный!
И люди проносят авоськи – с картошкой и Блоком,
а то и с Флобером, Флобер – тяжелей и дешевле…
1977
Лениво, мягко всплескивал прибой.
Маяк мигал, как сторож полусонный.
Вечерний пляж, где я искал покой,
еще не приготовился к сезону.
И были клейки листья тополей,
и от скамеек пахло свежей краской.
Почти надрывный, но чуть-чуть теплей,
крик чаек не навеивал опаски.
И вышли двое. Парень и она…
Идиллия – чудесная, чужая.
И выплыла из-за моря луна,
привычно этот мир преображая…
Шли двое так, как пробуют лады
на дудочке, а море наплывало —,
и ласково смывало их следы,
и что-то им тихонько подпевало…
Вот – таинство! В смущенье отвернись…
И чтобы их друг с другом разлучила
назавтра наша взбалмошная жизнь —
какая злость нужна, какая сила!..
1977