Юм зачем-то оглянулся на цветы:
– Ние сделает, как Дракон скажет.
Тагет взял было Юма горячими пальцами за руку, но Юм ее выдернул. Тогда он просто погладил Юма повыше локтя:
– Ние хочет, чтоб ты вернулся домой.
– Нет у меня никакого дома!
– Сколько можно дурить, – удивился тагет. – Ты же – смысл жизни десятков поколений твоих предков… – Он вдруг повернул голову в сторону правой дорожки. – Ние идет.
Юм поднял голову. Тагет торопливо сказал:
– Он еще не знает.
– Вечером заберут, не раньше. Успею… Попрощаться, – хрипловато сказал Юм. – Уходи сейчас.
Ние вышел из-за поворота, но даже не прибавил шагу, когда увидел рядом с Юмом этого отвратительного зеленоглазого шпиона. Он знал, что тот придет, он даже нарочно оставил тут Юма одного! Тагет еще раз погладил дернувшегося Юма и пошел Ние навстречу, остановился, поклонившись, на вопрос кивнул, сказал еще что-то, а Ние чуть-чуть ему улыбнулся. Юм вздохнул и тоже побрел к Ние. Да понятно, что он и сам из Драконов, он всегда это знал, это жуткое созвездие в крови у него – все эти умения чудовищные, вообще все… Сейчас он калека, но все равно представляет собой редкую ценность. Сын. Конечно, Дракон заберет его себе. И что сделает за то, что он бегал от него по всей Бездне? Может, лучше сразу лечь вот в траву и умереть? Знает он, знает, кто ему тот ужасный, что приближается к орбите, черный страшный где-то там, за голубой скорлупой неба, – лучше б никогда, никогда его не знать… Не быть ему никем… Вообще не быть… А Ние… Ние – брат? Тогда он тоже Дракону – сын? Сын – это ужасно, это – преступно… Но ведь Ние – такой хороший? Почему Ние – хороший сын а он сам – ужасный, ненавистный?
Все потемнело вокруг, воздух стал душным, и Юм растерянно посмотрел на небо – но никакой грозы с тяжелыми страшными облаками, напугавшими его неделю назад, не приближалось. В бездонном небе ни облачка – теплые знакомые руки подхватили, и мир качнулся, чуть осев вниз. Глядя свысока на цветы, сливавшиеся в один пестрый диск, и на посверкивающий песок, Юм привычно обвил руками мощную шею Ние, прислонился лбом к его щеке. Все равно, что бы ни случилось, Ние и Вильгельм были его спасителями… Няньками, донорами, защитниками. Ние хочет ему только хорошего… Он – брат… Нельзя даже, чтоб Ние хоть краем ощутил тот ужас, что душит Юма. Не надо ему говорить, что будет вечером. Ние добрый… Но… Он тоже верит, что лучше бы Юма не было, что лучше бы ему не рождаться вообще… Там, у шлюза… И для Дракона тоже лучше – чтоб его, Юма, никогда не было…
Вечер наступил внезапно. Юм и понять не мог, на что ушел день – его как не было. Вроде бы ему было плохо и его лечили… Когда он очнулся, Ние – уже знал про вечер. И спрашивал, какие игрушки Юм возьмет с собой. Игрушки? Никакие. Но от слова «игрушки» стало легче, больше сил, и он даже положил в карман маленький прыгучий мячик, и, когда пришло время, сам позвал Ние в парк. Густая синяя тьма лилась на благоухающие цветы парка, и ото всех этих щедрых запахов у Юма кружилась голова. Поэтому он крепче держался за руку Ние и спокойно, хрустя красными сандаликами по песку, шел в шелестящей, с редкими апельсиновыми фонарями, темноте парка.
Ни о чем он не думал. Ничтожным краешком сознания было жаль, что цветников не видно, и нигде больше он таких цветов не увидит… Но в черной траве тут нет светлячков.
Совсем уж страшно пока не было, только душно и скучно. Упасть, заплакать, заорать изо всех сил? А зачем? Он радовался, что мертвящим страхом пока не окатывает, что пока сами идут, а не подкашиваются ноги, что ум не нашаривает лихорадочно способы удрать. То есть он знал, конечно, что скоро должен будет отпустить эту теплую ладонь Ние, и пойти дальше сам, пойти в такую темноту, что даже больше уж и не страшно, будто ее и нет. Только тревожило, что ничего-то он не может сказать Ние, и все шарил вокруг себя беспомощным сознанием – что сделать, чтоб Ние его запомнил? Ние – в темноте не видно лица – наклонился и поцеловал в макушку и сказал печально:
– Да мы увидимся с тобой скоро, малыш, вот только ты выздоровеешь.
– Ты веришь в то, что говоришь. Только у нас с тобой разная правда, – внутри стало тепло, но тут он вдруг совсем ослабел, и ноги наполнились дребезжащей слабостью: – Возьми меня на руки…
Гул садящегося на стоянку, мигающего оранжевыми огоньками когга возник внезапно, и вот уже он, задевая черные зашумевшие ветки, приземлился ужасающе рядом. Огоньки погасли, и на черную сияющую его крышу лег скользкий отблеск вздрагивающего фонаря. Ние сказал:
– Не бойся. Ты же – Юмис…
Люк когга поднялся, и на дорожку ступили два очень высоких человека. У одного, не страшного, серебрилась на плечах светлая куртка, а другой весь был, как сгусток мрака.
Юм осторожно-осторожно повернул лицо к Ние и сквозь бухающее в ушах, задыхающееся сердце сказал:
– Прощай.
Ние прижал Юма к себе. Черный страшный оказался рядом, забрал его твердыми руками. Пахло от него чем-то горьковатым, свежим, но больше всего напугало Юма и даже изумило то, что руки эти твердые у него оказались теплыми и живыми. Человеческими. – Юмис… Мой, – тихо, и вовсе не Юму, а самому себе сказал он, будто клеймо поставил на Юма, и от речи Чара Юму стало так жутко, что он изо всех сил зажмурился и сжался. Ему казалось, что руки эти вот-вот брезгливо отшвырнут его.
– Твой, твой, – сказал другой. – Сам-то теперь видишь? Смотри, он чуть дышит. Давай мне.
Юма приняли другие, но точно такие же руки, опять неудобно прижали к груди. Но тело само собой вдруг расслабилось, и стало тепло. Быстрые чуткие пальцы обежали лицо, легли на грудь, и тут же стало легко дышать:
– Да, то еще сокровище… Успеть бы. Давай скорее на борт, он в плохом состоянии…
Юм распахнул глаза, потянулся из чужих этих рук, чтоб еще раз увидеть Ние – и увидел: большого, но пониже страшного черного, растерянного и, оказывается, очень юного. Он почувствовал взгляд Юма, глянул, слабо улыбнулся и беспомощно, нелепо прощально помахал рукой. Страшный черный начал оборачиваться, и Юм опять захлопнул глаза, и даже судорожно спрятал лицо в тяжелые холодные ладошки. Только не увидеть его глаза! Он чувствовал надежные нестрашные руки, но одновременно медленно погружался в отвратительную черную душную трясину без дна. Тонул там, но, прежде чем густая тьма сомкнулась, успел еще услышать:
– Опять… Жить не хочет. Подрос ведь уже, а все равно…
Потом вдруг что-то выдернуло его на яркий свет. Он лежал голый на холодном и твердом, и внутри у него все было холодным и твердым, будто он уже умер и окоченел. Вокруг двигались две огромных одинаковых фигуры, страшная и нестрашная. Страшный ходил дальше по кругу черной громадой, и тяжелыми волнами накатывало и снова топило Юма в душной черной тьме какое-то исходящее от него непереносимое чувство. Нестрашный же словно немного отгораживал Юма от страшного, но не специально, а просто так получалось. Он был обеспокоен, но равнодушен, немного брезглив, но что-то умело делал, исследовал, тыкал в Юма иголками, пальцами и какими-то невидимыми лучами, густой его голос плыл высоко поверх:
– …а то что это – заморыш. И сердце уж очень…
– Уродец.
– Сердечко слабое у него еще и до Бездны было… А мелкий он с самого начала. С чего ему быть крупным и здоровым. И не говори гадостей над ребенком.
– Это – «ребенок»? Это – чудовище. Тварь поганая и опасная. А теперь еще и калека…
– За это можешь быть благодарен только себе.
– Я не имею права рисковать. Давай, приводи его в сознание быстрее, надо понять, насколько он опасен. Надо поговорить.
– Говори, – сипло сказал Юм.
Тень золота легла ни тихую реку. Юм остановился на мосту, засмотревшись. А еще бабочки. Налетели. Так много. Он снял одну со щеки, но другая запуталась в волосах. На кончиках пальцев осталась скользкая пыльца, а бабочки – белые, желтые, золотые от солнца – кружились вокруг огромным облаком. Всегда, говорят, эти стайки осенью. Кружат, толкутся на пригреве, трепещут крылышками, бьются в стекла, тонут в лужах – два, три дня – и нет их. А еще говорят, если вдруг окажешься в стайке – жди чуда. Юм улыбнулся и снова посмотрел на медленную воду внизу. Вдали сияющая и золотая, под мостом она становилась бездонной и черной. И плыли бабочки, как листья осенью, трепетали крылышками, умирали. Снизу, медленно, как воспоминания, поднимались серебряные рыбины, и в неслышном плеске светленькие крылышки исчезали. Рыба исчезала во тьме, но тут же всплывала другая. Кажется, в этом было колдовство. Юм лег щекой на гладкие гранитные перила, всматриваясь вниз. Может, и в его памяти что-то зашевелится, всплывет? Вдруг блеснуло что-то, остро впилось в рыбину и, тяжело бьющуюся в сверкающих брызгах, вырвало ее из ленивой воды. Юм поднял голову и заморгал.
Это рыбак бил рыб острогой с плоской черной лодки. Рыба, какая-то маленькая, дрожала, билась и все еще роняла в реку крупные прозрачные капли. Рыбак равнодушно взглянул на Юма, стряхнул рыбу под ноги и снова нацелил острогу на медленные тени под белыми и золотыми крылышками. Юм сам не знал, что тянет его дальше смотреть на это, но тут вдруг воздух глухо дрогнул и поплыл глубоким колоколом.
Юм ахнул, вцепился в руль велосипеда и изо всех сил завертел педали. Вот уши оборвут и будут правы. Мост кончился, и велосипед затрясло на неровных плитах. Юм привстал, разгоняясь перед горкой – золото с неба горело вокруг. Колокол бабахнул снова, заложив уши гулом, и Юм впервые влетел в горку не запыхавшись – зато вдоль спины стегнуло болью. Знакомой. Ужасной. Но которую всегда можно перетерпеть. Значит, ее как будто нет. Потом, вечером, надо будет полежать на ровном, и все пройдет. Но все-таки очень… очень больно… Нельзя останавливаться.
В узких отстающих улицах празднично пахло сладкими яблочными пирогами. Немножко приторно. Пирога он не хотел, а вот бы яблочка… Яблоня за забором. Яблоки на ней красные… А вон другая, с желтенькими… Дадут, наверно, если попросить. Только просить нельзя, стыдно. И в гости ни к кому нельзя. А интересно бы попасть хоть в один такой дворик, посмотреть, как люди у себя дома живут… Нет, страшно. Хотя тут хорошие люди, добрые. Он очень любил уже весь этот городок возле самого главного, как сказали, Храма Океана. И назывался городок красиво, как в сказке: «Корабельное Поле»…И хорошо, что тут все близко… И отовсюду близко к Храму. И к морю. Жмурясь и закусив губу, вертел педали, проносясь по синим теням улочек и золотым перекресткам. Хорошо, что народу нет… Все уже в Храме… С яблоками. От ворот бегом не успеть, и Юм свернул влево, к парку, полетел сквозь золотые полосы на дорожке – песок летел из-под легких ребристых колес.
Мимо фонтанов к Храму. Колокол опять ударил, и Юма вынесло на цветной песок подъездной храмовой площади. Теперь наискосок… Над головой, чуть слышно бормоча двигателями, прошел жутко близкий, огромный темный диск гравитоплана. От боли в спине все в нем немело, и Юм, сражаясь с ней, завертел педали еще сильнее. Самым коротким путем – «половинное спрямление», – пропел кто-то внутри детским голоском – он пролетел сквозь храмовые дворы и выкатился на плотину.
Золотая вода и тут дрожала крылышками бабочек. Юм уже задыхался, тонул в густом золотом воздухе и в боли, как бабочка в теплой воде, хватал, как рыба, воздух, опять поплывший гулом колоколов. Обогнав опаздывающих, пригибаясь к рулю, влетел наконец в малые ворота высокой стены Храма. По дорожке впереди много людей – он свернул на сухую низкую траву, и сразу велосипед вильнул, потяжелел. Как больно в спине – наверно, от такой боли уже надо плакать? Нет, нельзя. И нельзя, чтоб заметили. Наискосок через этот газон, – а люди смотрят, стыдно – и за Храм. Непонятная толпа шла навстречу к ступеням главного входа; похолодев, Юм выхватил глазами седую, блеснувшую обручем голову Предстоятеля, еще – смутно знакомого старика в пугающе черном. Заметят? Чей-то пронзительный взгляд ударил в него, как острога в рыбу – черный старик! А глаза-то… Не веря себе, Юм притормозил – правда? Правда – Дед? Вот это да… Педали даже легче завертелись. Обогнув толпу и радуясь, что успевает, Юм подкатил к малому входу, соскочил с седла прямо на четвертую ступеньку и побежал вверх. Велосипед жалобно забренчал на ступенях, но он крепкий. Как Юм не падал с него, на нем-то ни царапинки, не то что на самом Юме… Пару раз Юм запнулся, потому что не только пылающий хребет, но и тяжелые ноги болели и подкашивались после педалей. Влетел. Увернулся от высокого служки с серебряным котелком, из которого валил горький пар, пробежал по коридору и, опять запнувшись, кубарем влетел в ризницу.
– Щенок! Зараза! – прошипел регент, подхватывая его за шиворот. – Где тебя носило?
Юм молча поднял руки, чтоб большим легче было содрать пыльное школьное платье. Всегда лучше молчать… Наконец впихнули в новое нарядное, тяжелое платье, мгновенно, обтерли лицо мокрым полотенцем, задергали расческой спутанные волосы. Коса короткая – заплели быстро.
– Отвратительно, безответственно, глупо! – ругал его регент. – Ты что, решил всех подвести?
Обычно на Юма никто голос не повышал – он был послушным. Но регент, измученный последними репетициями праздничных хоралов, давно уже был не в духе. Больно сжав Юму ладонь, бегом потащил его в главный зал. С перепугу Юм даже ни разу не запнулся. И так очень виноват.
Там плавал над головами синий дым, смешиваясь с непривычным здесь, густым яблочным ароматом, а под свечами блестели яблоки в руках и корзинках. Напутствуемый неразборчивым шипением, Юм пробежал за спинами басов и примерно в середине шеренги пригнулся – спину опять прожгло – и вежливо пробрался сквозь три ряда – и слои густых человеческих запахов и тепла – на свое место в первом. Страшно как, даже знобит. Платье новое не греет. Оно такое красивое потому, что место в середине, заметное и заветное. И еще он потом будет отдельно петь. Ох, страшно. Хор в главном Храме Океана был огромным, почти двести человек. Конопатый сосед пихнул в бок острым локтем, Юм хотел ответить, но встретился с острым взглядом регента. Впрочем, конопатый дернулся, получив щелчок по затылку от внимательных старших сзади.
Постепенно Юм успокаивался. Он успел к началу. А яблок-то – ой, сколько! Кругом огоньки и яблоки. Осеннее равноденствие Океана. Или День Яблок. Первый большой праздник, в котором Юм будет петь со всеми!
Он оглядел Храм, и вспомнил – Дед? Дед! Дед, только в противно черной одежде, рядом с Предстоятелем, ласково улыбнулся Юму. Ох и не любил же Юм этот черный цвет… Он ведь такой страшный. А все говорят, что торжественный… За плечом у Деда стоял высокий юноша, строгий, очень красивый, и тоже очень внимательно смотрел на Юма ярко-синими глазами. Золотые волосы его, казалось, светились… Где-то Юм уже этого молодого человека видел… но это было тягостное безнадежное дело – вспоминать, и Юм побыстрее утихомирил умственный зуд. Мало ли кого он узнает, но не помнит. Он вообще мало что помнит. Зимой он и говорить-то не мог. На снег смотрел или на небо – и не помнил, как они называются. Врачи за руку водили. А про себя он до сих пор помнит только, что зовут его Юм, Юмис.
А все остальное… Немножко помнит большого доброго врача, который всегда спасал и носил на руках, но сейчас даже имени его он не мог вспомнить. Он и Деда не помнил, – показали и сказали: «Дед». Юм поверил, потому что высокий старик с темным лицом его любил. И тот врач добрый его любил. Это он чувствовал хорошо. И сам Юм всегда их ждал. И еще жутко трудно был перетерпеть несколько часов после отъезда Деда и не реветь. Большие мальчики не плачут. А еще и у Деда, и у врача были одинаковые синие глаза. У самого Юма такие же синие. Ну и что. Жизнь-то разная. Врач вообще исчез, а Дед появлялся редко, и всегда неожиданно. И все Деду кланялись. Это Дед привез сюда, в маленькую школу, когда врач сказал, что в больничной палате Юм точно ничего не вспомнит, а только психика совсем испортится… И они поехали, и мир был – будто впервые. Непонятно все… Только океан понятный, но тоже как будто совсем другой – не такой, как иногда снится… В школе Деду опять кланялись, и Юма приняли без всяких экзаменов, потому что дурачок, и поначалу берегли, как стеклянную куклу, учили читать и писать… Он скоро вспомнил, как, сам стал читать учебники и детские книжки. Говорить только не хотелось. Кое-как все же учился. С ребятками играл – никто не обижал, и в игры стали принимать, едва окреп и перестал шарахаться от жуков и бабочек. А вообще детей в этой школе было мало, потому что в центре городка была еще одна, огромная, с большим стадионом и красивыми серебристыми классами – в середине лета, вот недавно, их возили туда сдавать экзамены общего уровня. Юм сдал. Даже Дед удивился, не то что учителя… Та большая школа, конечно, была красивой, но страшноватой – уж больно большая, а в Храме была еще одна, интересная, для обычных с виду мальчиков, которые умели делать разные необычные вещи и воспитывались в Храме – вот они, рядом, в хоре… Но Юм – не один из них. Так просто, петь взяли, потому что голос хороший… А вообще кто он такой, зачем живет на свете, почему один – не говорят… Ну и что. Петь зато учат.
Все равно больше нравилась его маленькая школа совсем близко от Храма, только мост перейти. Потому что в ней учились еще всего-то человек двадцать пять разного возраста ребят, у которых, как и у него, родителей почему-нибудь не было. Ему нравилась тишина школы и небольшой дом, где они жили и где у каждого была своя маленькая комната. Ребята все были хорошие, спокойные, не ссорились и не приставали с ерундой. Учиться было легко, учителя внимательные, а потому помогали, если что-нибудь не получалось, и не заставляли, например, бегать или петь, если Юм упирался. Дед появлялся иногда, привозил подарки и Юму, и всем. Книги, игрушки. Большой белый когг школе подарил, чтоб летать на экскурсии – уже раз пять летали: два раза в Океанариумы, два – в музеи столиц континентов, раз – просто на тропический остров с какими-то сумасшедше огромными и разноцветными бабочками… Это все счастье снилось Юму ночами, и он ждал следующую экскурсию так, что дыхание останавливалось, когда вспоминал, что уже скоро… Этот черный – но все равно любимый – велосипед тоже Дед подарил. Всем разноцветные велосипеды, синие, зеленые, красные, девчонкам, кто захотел – бирюзовые и розовые – а ему почему-то черный. И еще сказал, что черный – самый красивый… Ну да наверно. В черном лаке все отражается, как в зеркале, так что он никогда не черный, а расписной, сказочный… Меньше немного, чем у остальных ребят, точно Юму по росту. И на ходу велосипедик был полегче. Около руля на раме девять звездочек созвездия – на других велосипедах таких звездочек не было, он специально посмотрел. Зачем эти звездочки?
Так что жить было хорошо в этой школе. Только немножко одиноко: всегда он смотрел на всех словно бы со стороны. И не подружиться – они друг с другом задолго до него подружились, и он не хотел ни мешать, ни навязываться. Играть ведь зовут, хоть он и разговаривать не любит. Зато он много читал и учил.
А самое главное – музыка.
Когда он впервые услышал музыку, то все в нем замерло и потом возликовало. Только ее оказалось так много, этой музыки. Бывают симфонии – он одну, первую из тех, что взял в медиатеке школы, слушал каждый вечер до сих пор. А бывают просто песни – праздничные или про жизнь. Он изумился на первом уроке музыки в школе – что, детям тоже можно петь? Он ходил на эти уроки и молчал, когда все пели – учительница никогда не заставляла его петь. Он только разобрался в нотной грамоте и лучше всех определял, какая нота в каком аккорде и какой композитор что написал. Ну и, конечно, морщился, когда другие фальшивили. Учительница его хвалила и говорила про какой-то абсолютный слух. Еще они там слушали разную музыку, и он стал лучше разбираться в ее родах – с большим толком выбирал, что взять послушать. Больше всего нравилась длинные симфонии. Много эмоций и много смысла. И так красиво, будто волшебная математика. Бесконечно можно слушать. Только на уроках нельзя. Ну, он слушал все остальное время.
А под новый год все разучивали песенки для концерта. Хорошие. Он решился и вместе со всеми стал тихонько петь – учительница потом, на переменке, попросила спеть отдельно. Он спел тихонько, потом погромче. Стало весело. Учительница велела прийти после уроков, Юм охотно пришел и спел ей вообще все песенки, которые при нем разучивали ребята. Учительница его похвалила, а на следующий урок привела регента из Храма. Юм пел среди других ребят, потом после урока – один, и у регента стало светлое, обрадованное-обрадованное лицо. Он спел что-то короткое, с не очень понятными словами про жизнь как радость, и велел повторить. Юм проговорил на память слова, попросил послушать еще раз. Помолчал, пока в нем что-то происходило. Ведь слова были не простыми, а важными и радостными. Они управляли энергиями мира. Предупредил:
– Я сейчас это другим голосом спою.
– Каким? – удивились большие.
– Настоящим. Это надо петь по-настоящему. Это не игрушки, а…
– Что же?
– Не знаю. Это… как камертон? Нет. Это… Такая гармония… Задает порядок в жизни. Через музыку ведь тоже можно задать порядок.
И спел. Не так, как пел красивые детские песенки, а всерьез. Очень точно по нотам и тем самым глубоким и чистейшим голосом, который все мог. Таким голосом говорить нельзя. Таким голосом нельзя петь детские песенки. Таким можно только велеть самое-самое важное, когда управляешь энергиями мира и людей. Когда все и всех приводишь к гармонии. Учительница и регент долго молчали. Потом регент сказал:
– Это стопроцентно наш ребенок. Откуда он знает наши секреты? Что он делает в обыкновенном интернате?
– Подожди за дверью, малыш, – сказала учительница.
Пока ждал в коридоре у окна и смотрел в безоблачное синее небо, то сообразил, что этим настоящим голосом глубоким и, кажется, хорошим, может сделать так, что жизни будут радоваться все, кто его услышит. Гармонизировать энергии мира – это хорошо. Взяли бы в храм – петь. Он будет занят делом, и никто не будет больше интересоваться, почему у него никого нет, да почему у него такой Дед, да почему он ничего о себе не помнит и старается держаться в стороне от ребят…
Регент вышел. Посмотрел на Юма сверху, потом вдруг присел, взял за руки и очень серьезно спросил:
– Юм. Юмис. В гости поедешь сейчас?
Он еще ни к кому никогда не ходил в гости. А тут вдруг!! Это все музыка. И гармонии мира, которые были в том отрывочке. Вот бы повезло – на самом деле, по правде, реально! – иметь хоть какое-то отношение к особенной музыке, что поют в храмах.
В Храме было красиво и хорошо, Юму там всегда нравилось, но в этот раз в самое красивое главное здание не повели. Тем интереснее. Регент через красивые дворы с фонтанами и пустые коридоры непонятных зданий быстро привел в громадный кабинет, к хмурому серьезному старику, у которого брови взлетели, едва Юм вошел и поздоровался. Юм тогда еще не знал, что старик этот – Предстоятель Храма, и пожилых людей всех любил, потому что они напоминали ему Деда. Потому, не стесняясь, он снова попел, и школьные песенки, легким голосом, и отрывочек про радость – всерьез, настоящим голосом, полыхавшим белым невидимым огнем. А потом ему включили послушать отрывок храмового хорала, который пел жутковато голосистый мальчик, и попросили запомнить и повторить. Юм еще два разочка послушал и спел. Всерьез. Взрослые долго молчали. Потом словно бы очнулись, похвалили его, стали расспрашивать, и Юм без утайки рассказал, что думает о храмовой музыке. Ну, и о музыке вообще. Они как будто слегка встревожились – все переглядывались. Похвалили еще, попросили зря ничего не петь, подарили книжку с картинками о величайших Храмах государства и выпроводили обратно в школу – отвел его не регент, а большой хмурый юноша в черной одежде – Юм побоялся даже заговорить с ним. Картинки в книжке заняли его до полуночи. Архитектура – это ведь тоже гармония. Он чуял секреты: математика архитектуры и музыки должны как-то сопрягаться и давать сложный заданный эффект. Как это происходит? От кого узнать? Да еще эти загадочные, сложно расчерченные Круги на полу в центре каждого зала… Он еще долго уснуть не мог. Петь вот в этих вот самых красивых зданиях в мире? Как тот жуткий мальчик?
А назавтра вдруг неожиданно приехал Дед, и оказалось, что он про Храм и голос уже знает. Они пошли гулять вместо уроков, и Дед тоже попросил спеть. Юм обрадовался, и спел и все детские игрушечные песенки обычным точным голосом, и – тропарь и вчерашний кусок хорала тем настоящим голосом, в котором словно бы полыхал невидимый ослепительный свет. И когда пел – от счастья и этого белого света нечаянно оторвался от земли. Невысоко. На чуть-чуть. Вслед за точной нотой. И почти сразу снова ощутил под подошвами камешки и траву. У Деда тоже стало светлое лицо. Он взял Юма за плечи и попросил:
– Ты пой. Но вот этим голосом, который ты называешь «настоящим» – не надо… Такой голос нельзя пускать в ход по пустякам. Опасно. Ты ведь еще слишком мало знаешь о том, как все устроено.
– Я знаю. Я этим голосом молчу… А то им можно все-все исполнить. Все велеть. А когда можно будет?
– Только в самом крайнем случае. Вот только если иначе погибель тебе и другим. Понимаешь?
– Я тоже так чувствую, – успокоил его Юм. – И потом, учиться петь надо на обыкновенном голосе. Дед, петь – это очень трудно, дыхания мало. Все время надо рассчитывать воздух… Еще учиться и учиться!! А этот голос я буду хранить в тайне. Но… когда-нибудь потом… Ведь можно будет им спеть? Что-нибудь самое важное, самое нужное?
– Даже не сомневайся. Но подрасти сперва. Научись.
– А до того, как я все забыл, я умел петь?
– Нет. Тебе это в голову не приходило… Не до того. Сейчас ты хоть стал на человека похож. А вообще сам-то ты хочешь ли петь в Храме? Ведь это каторга.
Юм сказал, что еще ничего так не хотел. Дед только кивнул в ответ, и с тех пор ежедневно всю вторую половину дня Юм занимался с храмовым хором или один с регентом. Его спросили, хочет ли он просто петь, пока голос есть, или хотел бы чего-нибудь еще – Юм выбрал второе, и в итоге ему предложили такую сложную программу классического музыкального образования, что он сразу стал себя уважать. К тому же слабоумного дурачка петь в Храме не возьмут. Но жить Юм должен был пока остаться в своей школе, и учиться пока только петь, а не другим храмовым наукам – так велел Дед. Юм и сам не хотел уходить из тихой школы под большими деревьями, только потом все думал – а что значит «пока»?
А самым лучшим было то, что там в Храме, как он и догадывался, никто его ни о чем не расспрашивал. И что туда можно было приходить не только для занятий, но и всегда, когда захочешь. И даже когда занятий не было, Юма никто ниоткуда не прогонял, и он бродил по дворам, сидел у фонтанов и в цветниках, ходил по всем зданиям: по коридорам, залам, библиотекам, хранилищам и даже в крипту спускался. Часто просто сидел в уголке в главном зале и смотрел в это дымчатое темноватое пространство – сам бы даже не мог сказать, о чем думая. Ему было тут так хорошо, что он боялся задумываться – а почему хорошо-то? Еще его очень занимал начерченный на полу в главном зале непонятный круг со сложной разметкой и какими-то символами. Но он был такой большой, что его трудно было целиком разглядеть. И однажды, когда он ходил по кругу и приседал разглядывать символы, трогал их – проходящий мимо регент вдруг резко свернул к нему и за руку быстренько увел в сторонку:
– Нельзя этого делать, Юми! Давай-ка, уйди с Круга, нельзя, чары – не твое детское дело… Никогда не ходи по Кругу, понимаешь?
А почему?
А что такое – Круг? Зачем?
Спросить он, конечно, не рискнул, решил дождаться Деда и спросить у него. И так тут много хорошего и интересного. Когда в школе каникулы наступили, он вообще в Храм уезжал с утра, пел, занимался с регентом или читал в библиотеке, катался на велосипеде вокруг Храма и в парках, играл, если звали, с храмовыми мальчишками помладше в храмовых дворах и даже обедал с ними – так велел регент. Ему только неловко было, что он одет в другую, школьную одежду и волосы короткие, а мальчишки все в красивой, но очень уж черной одежде и с храмовыми косичками – но ведь он-то не храмовый… А чей же? Дедов? А если бы, как эти мальчишки, уже и в Храме учиться, а не в маленькой школе? Это будет страшно или нет? Проситься, даже у Деда, он не решился, только стал еще строже петь. В библиотеку Храма его пускали, только он еще боялся тамошних старых книг с непонятными названиями. Орден – это что-то очень серьезное. Даже страшное. Тут очень многое связано с биологией, с генетикой, с медициной. С техниками развития. С легендами, с громадным глубоким прошлым. Но он приходил и молча смотрел на эти мрачные книги, не трогал – и послушно прочитывал все книжки про музыку для детей, которые, за руку уводя от страшных книг, давал ему старичок-библиотекарь Еще рылся, в каких позволено, нотах. Только там было много непонятного, связанного с чарами, с историей, а спрашивать он боялся… Никак не привыкнуть.
Сначала ему было все равно, что петь, лишь бы правильно, как нужно большим, но потом он стал задумываться над смыслом всех этих хоралов, что с утра до вечера звучали в нем единой прекрасной симфонией, и где были беспощадно сложные партии дискантов и альтов. Смысл его озадачил, но, в общем, понравился, и он много стал заниматься сам мелодикой, интонированием и нотной грамотой, пел на репетициях еще точнее – в нем жил какой-то трудно объяснимый идеальный образец, которому нужно было следовать – образец, который заключался не в словах, нотах, дыхании, – а в чем-то поверх всего этого, в чем-то, что через смысл и управляло энергиями мира. Только при условии достижения этого образца стоило петь. Иногда – легкие маленькие и дыхания не хватает – это было очень, очень трудно, но он старался. Сердце щемило и спина болела. Лоб мокрый, и по хребту ручьем. Легче было, если какой-либо тропарь давали учить не с нот, а с тех старинных записей голоса того же голосистого мальчика, одна из которых поразила его в первый приход в Храм. Старинный мальчик уж точно знал, как петь и какой смысл в каждом звуке. Где бы только узнать про этот смысл? Он ни с кем не пытался говорить об этом, он ведь тут еще не как все, а понарошку. Он тут не свой. Не для него – эти секреты. Но чаще стал приходить в библиотеку и смотреть на старые книги, которые нельзя трогать – может, тайный код этого смысла где-то тут, на стеллажах?