bannerbannerbanner
Жертва вечерняя

Петр Дмитриевич Боборыкин
Жертва вечерняя

Полная версия

Ломберный стол и преферанс (они играли в преферанс) давали всей гостиной такой хозяйственный, домашний вид, что решительно не к чему было придраться.

При нашем входе игра приостановилась и две женщины кивнули нам головой и проговорили:

– Bon soir, mesdames [209].

Это были две француженки – самые, конечно, вежливые во всем заведении.

Лизавета Петровна сделала все, что могла. Она присела к столу и прямо заговорила с той француженкой, которая не участвовала в игре. Наружность этой женщины показалась мне оригинальнее всех остальных: высокая, довольно худая, брюнетка с матовым лицом, в ярком желтом платье, которое к ней очень шло. Голова у нее кудрявая, в коротких волосах. Огромные, впалые глаза смотрят на вас пронзительно, и все лицо как-то от времени до времени вздрагивает. Голос низкий, сухой, повелительный.

Она без всякого удивления и без малейшей неловкости вступила в беседу с Лизаветой Петровной. Точно будто они давно знакомы и толкуют в гостиной о светских новостях.

Лизавета Петровна говорит по-французски прекрасно, с одушевлением и большим изяществом. Но я сейчас же увидала, что она не попадает в тон француженки. И к стыду моему я должна сознаться, что во мне оказалось больше талантов для сношений с женщинами раззолоченных гостиных.

Только что я вступила в разговор, Amanda (вот ее имя) оживилась. Она обратилась ко мне с улыбкой, и ее глаза точно говорили:

– Э, да ты нашего поля ягода.

Она та же Clémence, только посуровее, похуже собой и погрубее в манерах.

Игра за столом продолжалась. На диване сидела другая француженка с птичьим лицом и крошечной фигуркой. Она вся двигалась ежесекундно, картавила так, точно будто у нее во рту каша, и беспрестанно кричала:

– Ivan, un verre de bière [210]!

Она поглядывала на меня боком, прищуривалась, сдувала пепел со своей папиросы и болтала, ни к кому не обращаясь, перемешивая свои французские фразы немецкими и русскими словами; произносила она их так смешно, что я едва воздержалась от улыбки. Остальные три партнерки были все в разных вкусах: одна толстая и очень намазанная итальянка, в малиновом платье. Лицо у нее доброе-предоброе. Она что-то все мурлыкала, а когда ее глаза обращались ко мне, то она пресладко улыбалась. Две немки, сидевшие одна против другой, – какие-то горы женского тела. Таких крупных женщин я никогда не видала! На их лицах, как на лицах очень многих барынь (которых называют: "писаная красавица"), не виднелось ни одной черточки, ни одного оттенка, ничего похожего на выражение, мысль или чувство. Белый, лоснящийся лоб; роскошный шиньон из своих волос; розовые щеки, как на фарфоровых куклах; зубы невозможной белизны; шея и плечи совершенно каменные: ни одна жилка в них не дрогнула все время, как я смотрела на этих двух женщин. Я не знаю: сестры они или нет, но они вылиты в одну и ту же форму. И платья на них одинаковые; только у одной цветок в волосах направо, а у другой налево. Услыхала я, что одну зовут Норма, а другую Хильдегарда.

Мы не обращали на себя внимание четырех играющих девиц, кроме разве маленькой француженки. Ей нужно было с кем-нибудь болтать. Она кидала в разговор отрывочные фразы, точно будто тоже знает нас давным-давно. Amanda обращалась ко мне больше, чем к Лизавете Петровне.

– Vous avez mal choisi votre heure, mesdames [211],– сказала она. – Заверните к нам как-нибудь утром. Если вас интересует наша жизнь, je vous donnerai tous les renseignements [212].

Это было посильнее монологов хозяйки. Хорошая моя Лизавета Петровна посмотрела на меня безнадежным взглядом.

– Неужели вы довольны вашей жизнью? – спросила она.

– Comme èa! Que voulez vous, chère madame, on gagne la vie, comme on peut. D'ailleurs, nous sommes bien ici… [213]

Хозяйка не солгала: ее девицы, как видно, были очень довольны своим заведением.

– Но ведь вы собственность хозяйки дома!.. – говорила Лизавета Петровна, а я, слушая ее, думала себе: "не то, совсем не то нужно спрашивать!"

– Это все зависит от того (ответила совершенно деловым тоном Amanda), – это зависит от того, как вы себя поставите в доме. Я, конечно, не попала бы сюда, si j'avais des rentes; [214] но мне покойно здесь, я ни о чем не забочусь, а когда состарюсь, я открою также дом или заведу магазин, en faisant des économies [215].

Вот ее философия. Извольте действовать тут принципом любви и душевного возрождения!..

– Приходите к нам как-нибудь пораньше, dans l'après-midi [216], вот Rigolette и я (она указала на другую француженку) – мы любим читать друг другу вслух. А книг нет. Вы нам принесите что-нибудь…

Мы переглянулись с Лизаветой Петровной, Продолжать дальше разговор в таком вкусе делалось слишком тяжело.

Я встала и подошла к той женщине, которая сидела в углу у двери в другую гостиную.

Сейчас можно было узнать, что это англичанка. Ярко-рыжие волосы взбиты были выше и пышнее, чем у всех остальных женщин. Меня поразили белизна и блеск ее кожи. Она вязала шнурок рогулькой. Когда я подошла к ней, она оставила работу, подняла голову и улыбнулась мне, как всегда улыбаются англичанки, выставив зубы…

Я взглянула ей в лицо: оно дышало добродетелью. Ни утомления, ни нахальства, ни злости, ничего такого не значилось на блестящих и гладких, как зеркало, чертах.

Я присела и спросила ее, но уже совершенно безнадежно, так, больше для контенансу:

– Давно ли вы здесь?

– Полгода, – ответила она.

– Довольны?

– Да.

Ее лаконические ответы совсем меня заморозили.

Я, впрочем, задала ей еще несколько вопросов и на все эти вопросы получала: yes и no [217].

Англичанка оказалась безнадежнее француженок. Те хоть рассуждают как-нибудь о своем положении; а эта добросовестно исполняет обязанность, и, как видно, с чистейшей совестью, методически.

Я встала совсем убитая. Ледяное изящество и мраморная невозмутимость англичанки давили меня сознанием моего совершенного бессилия.

В дверь выглянула ключница и крикнула:

– Ида!

– All right [218],– ответила англичанка, растворивши рот, точно кукла на пружинах, и не торопясь вышла, аккуратно свернувши работу.

Оставалась еще одна женщина на диване. Я не хотела оставить ее в покое.

"Может быть, эта!" – подумала я.

Она была немка, небольшого роста, довольно худощавая, с очень тонким носом, зачесанная à la chinoise [219], в декольтированном черном платье с желтыми цветами. Она мне показалась симпатичнее всех других. В лице у нее было что-то наивное и жалкое.

 

– Что вы читаете? – спросила я.

Она показала мне книжечку: стихотворение какого-то Lenau.

"Хороши должны быть стихи, – подумала я, – вероятно, под пару классической библиотеки Домбровича".

Она меня пригласила сесть на диван. С ней разговор пошел сразу же. Немка страшно картавила и как-то все вбирала в себя воздух.

– Lieben sie Lenau's Gedichte? [220] – спрашивает она у меня.

Я должна была сознаться ей, что не имею ни малейшего понятия о г. Ленау.

– Prachtvoll!!! [221] – вздохнула она на всю комнату.

Минуты чрез две она мне уже рассказывала свою историю: родилась она в Гамбурге, отец ее какой-то, как бишь она говорила, референдариус, полюбился ей какой-то капитан купеческого корабля, она с ним бежала. Он ее бросил. В Берлине попала она в руки мадамы, которая каждый год ездит за товаром.

Ей всего осьмнадцать лет… Она долго говорила о себе, чуть не расплакалась, вспомнила свою мать, сестер.

– Они не знают, где я, – говорила она. – Разве я могу им писать? Они до тех пор обо мне не услышат, пока я не переменю жизнь.

– А когда же вы ее перемените? – спросила я.

– Я хочу выйти замуж. Ein Offizier hat mir versprochen [222].

И слезы ее сейчас же исчезли. Она начала сладко-пресладко улыбаться и запела какую-то немецкую песенку, которая начиналась словами:

Robinson! Robinson!

Эта смесь сентиментальности и вздору стоила каменного спокойствия англичанки. Тут также не за что было схватиться. Мне даже совестно сделалось за себя.

Лизавета Петровна подошла ко мне и прошептала:

– Идемте, мы здесь в последний раз.

Уходили мы какие-то пристыженные. Но девицы проводили нас очень любезно.

– Sans adieu, – сказала нам Amanda, протягивая руку.– Nous comptons sur vous!.. [223]

Маленькая Rigolette затопала ногами, сделала нам ручкой и крикнула пискливым голосом:

– N'oubliez pas votre promesse: quelque chose de joli, la Résurrection de Rocambole par Ponson du Terrail!.. [224]

Англичанка улыбнулась мне еще раз и с самой благочестивой интонацией сказала:

– Good bye! [225]

Сентиментальная немочка провожала меня до передней и повторяла все:

– Besuchen sie uns, besuchen sie uns… [226]

Лизавета Петровна была так подавлена, что ничего уже мне не говорила.

Мадама, прощаясь с нами, изволила выразить:

– Si ces demoiselles trouvent du plaisir à vous recevoir, je ne m'y oppose pas! [227]

Какой цинической иронией дышала эта фраза! Она очень хорошо понимала, эта мегера, что наши посещения для нее ни на волос не опасны.

– Теперь вы понимаете, душа моя, – сказала мне Лизавета Петровна, – куда мы должны идти с вами и куда нет.

5 мая 186* 11 часов. – Четверг.

Я все еще нахожусь под давлением вчерашнего вечера.

Поразительный урок! Чем больше думаешь, тем больнее становится за человека!

Я видела три сорта разврата. В самом низу, где грязь, пьянство, разгул, злоба, там слова любви оказались всего действительнее. Где же раззолоченная мебель, приличие и тишина, там нельзя даже и выговорить ни одного слова любви.

Нужно ли этим очень огорчаться? Нет. Я думаю, что оно скорее утешительно, чем безнадежно. Каких падших женщин должны мы прежде всего полюбить и спасать? Тех, которые вышли из нашей русской жизни. Они – болячки нашего же собственного тела. Если мы успеем спасти хоть одну сотую всех этих Матреш, Аннушек, Палаш, наше дело будет великое дело! Раззолоченная гостиная мадамы – не наша сфера. Там все иностранное. Чтобы бороться с падением, надо знать, чем оно вызвано, а мы ни в Гамбург, ни в Лондон, ни в Париж не можем перелететь сейчас же. Я не говорила еще с Лизаветой Петровной о вчерашнем вечере, но знаю, что она должна быть такого же мнения.

Но на этом все-таки нельзя успокоиться. Отчего же Лизавета Петровна так поражена была тем, что она нашла в раззолоченной гостиной? Значит, и она, при всей своей опытности, не ожидала такого безнадежного зрелища. Положим, все эти француженки, немки, англичанки гораздо меньше заслуживают сочувствия, чем какая-нибудь Феша, но ведь вопрос-то остается все тот же самый. Душа у всех одна. Любовь, возрождающая болезнь этой души, тоже одна. Значит, то, что мы видим в этих иностранках, вовсе не исключение, а только следствие их национального характера. Если возрождение возможно, то должны быть средства возрождать и этих женщин. Иначе та сила, в которую верит Лизавета Петровна, вовсе не сила, а наша выдумка. Стоит только представить себе еще раз гостиную, где мы вчера были. Если б я не знала, что это за дом, как бы я ее определила с моей обыкновенной, светской сноровкой? Салон как салон. Собралось в нем семь молодых женщин, одетых эксцентрично, но не уродливо, красивых, оригинальных, каждая в своем роде. Отыскала ли я на их лицах что-нибудь особенное, роковое? Нет. Каждая из этих женщин верна самой себе и своей национальности. Француженки – одна сухая резонерка, другая писклявая и вертлявая. Этаких можно десятками встретить и не в таких домах. На двух колоссальных немках ровно ничего не написано: здоровенные Mädchen [228], кровь с молоком. Я знавала таких гувернанток и горничных, очень глупых и добрых. Очень может быть, что Норма и Хильдегарда и добрее и глупее всех тех здоровенных Mädchen, каких я знавала. Англичанка такая, что хоть в секту ирвингитов. Она гораздо солиднее и приличнее тысячи светских женщин. Она так и осталась со своими чопорными манерами, молчаливостью, всегда с работой в руках. По воскресеньям, наверно, читает Библию и не работает. Итальянка – сейчас видно – ленивая-преленивая, простодушная, ничего больше не желающая, кроме своего far niente [229]. Наконец, немочка со стихотворениями Ленау. Уж это такой тип, как выражается Степа! О своем семействе такие немочки всегда прилыгают, плачут над стихами и очень слабы к мужскому полу, хотя и остаются до самой смерти наивными и непорочными в помыслах.

Как же тут действовать? Все эти женщины очень хорошо понимают свое положение. Видно, что каждая из них поступает сознательно. Они смотрят на свою жизнь, на свое занятие, как на необходимость. Француженка прямо же нам сказала: "on gagne sa vie, comme on peut" [230]. Каждая продолжает жить у мадамы своими привычками, взглядами, понятиями, ест хорошо, спит спокойно, читает стихотворения Ленау или романы Ponson du Terral'я. Оно так, совершенно так! Где в душе нет внутренней драмы, горечи, отчаяния, там возрождение невозможно. Неужели это верно? Я должна вызвать Лизавету Петровну на какой-нибудь решительный ответ.

Я не знаю даже: можно ли назвать этих женщин падшими? Та сентиментальная немка, которая читала стихи, хоть она мне и налгала, наверно, в своей истории; но выдь она замуж, она может сделаться хорошей хозяйкой, какой-нибудь Каролиной Ивановной, женой офицера или управителя и проживет весь свой век очень добродетельно.

Зато в русских – боль, горечь, ожесточение, душевная тоска так и мечутся в глаза каждому, кто способен полюбить этих несчастных.

Какое это роковое слово: "гулять"! Ведь это значит: заметаться, захлебнуться в своем позоре, утопить поскорей в буйстве и пьянстве все свои человеческие инстинкты.

В растерзанной бабе Сенной площади и во мне одна и та же черта. Нужды нет, что я родилась и жила в другом свете. Попади я в дурной дом, я бы также "загуляла".

И ведь в обществе все точно стремится к такому ледяному бездушию. Давно ли я сама восхищалась и завидовала Clémence? A между Clémence и Amanda в сущности нет никакой разницы.

Как резко выступили предо мною два мира женского падения: в шикарном доме мадамы полное довольство; в дешевых и грязных русских домах – трагический загул. Там – мертвое царство, здесь – возможность обновления.

Жажду беседы с Лизаветой Петровной.

6 мая 186* 10 часов. – Пятница.

Она говорит почти то же, что я; но все-таки не хочет мириться с безнадежностью иностранок.

– Если мы ничего не сделаем для них – вина наша. Мы смущаемся наружностью. Мы их еще не так любим, как наших несчастных. Душа моя, рассуждать тут нечего. Рассуждения только убивают силу. Мы к ним не поедем туда, романов им возить не станем. Мы дождемся их там, где их не будет больше окружать обстановка раззолоченной гостиной.

Вот что сказала мне дорогая моя Лизавета Петровна! Для нее нет препятствий, и когда с ней потолкуешь, то сомнения пропадают.

Мне даны уже особые поручения. Я начинаю действовать сама.

Лизавета Петровна спросила меня сегодня в первый раз о Степе:

– Он не очень занят?

– Я не знаю, что он делает, – отвечала я. – Вряд ли есть у него какие-нибудь постоянные занятия.

 

– Вот, видите ли, душа моя, я узнала, что одна гадкая женщина – она живет в своей квартире, адрес я вам дам – завладела девочкой лет шестнадцати, завладела и торгует ею…

– Вы хотите, чтоб я к ней отправилась?

– Вот тут-то и нужен будет ваш cousin. Эта женщина очень хитрая. К ней не следует являться сразу. Надо многое узнать… И для этого лучше поручить мужчине…

– Степа будет очень рад, он мне ничего не откажет, – сказала я.

– Он должен найти средство познакомиться с ней и разузнать все хорошенько. Зовут ее Марья Васильевна. Живет она по Итальянской, дом № 28-й.

Вечером Степа завернул ко мне. Я ему не стала передавать моих заключений о разных домах, где мы были. Я ему рассказала только фактически, что видела.

– Молодец, Маша, не ожидал я от тебя такой смелости! Теперь с тобой скоро можно будет говорить, как со специалистом, вертеться не на одних фразах, а разбирать дело.

И все посмеивается. Такой физикус!

– Слушай, что я тебе стану говорить, Степа, – объявила я ему торжественно. – Ты мне в руки не даешься и меня к себе не подпускаешь. Не знаю, долго ли это продлится, но чтоб тебя наказать, я тебя хочу эксплуатировать.

– Сделай милость, Маша.

– Делаю тебя помощником в занятиях.

– По части падших женщин?

– Да, по части падших женщин.

– Что же прикажешь?

– А вот что: на Итальянской улице, в доме под № 28, живет квартирная хозяйка, Марья Васильевна, а у нее живет девочка, несчастный ребенок. Она ею промышляет.

– Уж коли она квартирная хозяйка, так, разумеется, промышляет.

– Но ведь это ужасно, Степа!..

– Печально; но что же мне-то тут делать!

– Лизавета Петровна находит, что нужно поступить с этой женщиной осторожнее и прямо к ней не являться, а сначала узнать обо всем хорошенько. Она говорит, что нужно это сделать мужчине.

– Т. е. я должен отправиться к этой Марье Васильевне.

– Я тебя умоляю, Степа, для меня!

– Пожалуйста, Машенька, не умоляй. Я и не думаю отнекиваться… Только я, право, не знаю, в каком же я качестве явлюсь к этой квартирной хозяйке?

– Зачем тебе это качество?

– Да как же, помилуй! Ведь, чтобы узнать, надо прийти не раз, а если в один раз захочешь все обсмотреть, так надо посидеть часа два. Надо сочинить какую-нибудь историю про себя.

– Ну, сочини, ведь это для доброго дела.

– Прекрасно, Маша… Маленький вопросец: сама-то эта Марья Васильевна молода еще?

– Не знаю, кажется.

– Это облегчает мою миссию. Но мне, стало быть, нужно явиться в качестве любителя женского пола?

– Ах, Боже мой! Я не знаю…

– Я нарочно все это тебе говорю, Маша, чтоб ты потом не удивлялась… Я ведь должен буду разыгрывать роль петербургского жуира. Может быть, эта Марья Васильевна очень пикантная женщина…

– Ах, Степа, какие глупости! Это не такой предмет, чтобы дурачиться. Тут дело идет о человеческой душе.

Он посмотрел на меня пристально. Легкая улыбка проскользнула по его губам.

– Не сердись, Маша, – сказал он мне полусерьезно, полушутливо. – Я исполню все, что ты желаешь, и не способен смеяться над делом, в которое ты кладешь всю свою душу. Откровенно тебе сказать, напрасно ты ко мне обратилась. Было бы лучше оставить меня пока в стороне. Всякое дело, Маша, приятнее и толковее делать одному. Наш мужской ум всегда будет помехой там, где на первом плане женская любовь. Впрочем, Лизавета Петровна по этой части специалистка. Послушаем ее.

– Слава Богу! Насилу-то смирился!

– Но я опять напомню тебе, Маша, что в каком-нибудь качестве да должен же я явиться к этой Марье Васильевне.

– Надоел ты мне со своим качеством.

– Ни в каком деле, Маша, нельзя нарушать домашних прав своего ближнего. Ты теперь возмущена против этой Марьи Васильевны; но ведь ты и ей уделяешь хоть частичку своей любви. Она тоже – член общества, порочный, зараженный, прекрасно; но не лишенный гражданских прав. Чтобы ворваться к ней в квартиру с наступательным намерением, надо иметь что-нибудь похожее на право.

– Я не понимаю твоих рассуждений, Степа! – вскричала я. – Когда человек тонет, стыдно рассуждать о тонкостях и задавать себе вопрос: "Имеешь ли ты право спасать его или нет?"

– Не так стыдно, как тебе кажется, Маша. Возражение твое я предвидел, но об нем мы толковать не станем. Я ведь попросту хотел тебе сказать, что если ты принимаешь на свою совесть мою роль в квартире Марьи Васильевны – ну и кончено! Я ведь для тебя же оговорился. Ты понимаешь, что кроме роли любителя женского, пола я, следуя твоей инструкции, не могу явиться ни в каком другом качестве. Просто добрым человеком, спасающим девочек от падения, мне нельзя прийти. Ты меня затем и посылаешь, чтобы сразу не поставить квартирную хозяйку настороже. В качестве лица, власть имеющего, мне и подавно нельзя явиться: никакой власти я ни над Марьей Васильевной, да и ни над кем на свете не имею. А впрочем, – кончил он, – будьте благонадежны, все исполню в точности.

Степа мне очень не понравился на этот раз.

Он слишком резонирует.

8 мая 186* Днем. – Воскресенье.

Степа меня опять обескураживает. Ждала я его с нетерпением сегодня утром. Пришел.

– Ну, что же? – спрашиваю. Ухмыляется.

– Говори толком.

– Да уж не знаю, Маша, с чего и начать.

– Был ты или нет?

– Был… И даже продолжительно беседовал. Так как ты грех взяла на себя, то я и явился в качестве любителя женского пола. Звоню. Отворяют мне дверь – и что же: вижу знакомое лицо.

– Ты ее знаешь, эту хозяйку?

– Да, я ее когда-то знал.

– И она тебя узнала?

– Узнала. Ты что же морщишься? Ведь лучше ничего нельзя было и придумать. Сразу же уничтожены все подозрения. Не так ли?

– Так, так.

– Она мне очень обрадовалась, польстила даже моему самолюбию. Мы сейчас тары-бары. Она меня кофеем.

– Какой ужас!

– Маша, что ты, что ты! – пригрозился на меня Степа. – Удержи негодование… Распиваем мы кофеи. Я оглядел квартиру и соображаю: где может быть несчастная жертва? Спрашивать, разумеется, не стал. Я рассказал Марье Васильевне, что только что приехал из-за границы, стало быть, нельзя было задавать "вопросные пункты" насчет "пристанодержательства" малолетней девицы. Осматриваю и никого не вижу, кроме самой хозяйки. А надо тебе сказать, что эта Марья Васильевна, хотя и отнесена Лизаветой Петровной к категории весьма злостных и хитрых совратительниц, очень наивная и болтливая особа. Ну, начала она мне, конечно, рассказывать про свое житье бытье и жаловаться на судьбу: "Дела, говорит, идут плохо. Все, говорит, нынче стали скареды или прогорели совсем. А квартиры, говорит, дорожают и дрова также. Так что думаю, говорит, выйти замуж". – "За кого?" – спрашиваю. – "За чиновника, – говорит. – Он с капиталом. Хоть и рябой, да нужды нет. Я, говорит, магазин открою, потому что у меня вкусу, говорят, много. И к швейному делу я имею пристрастие". А я ее спрашиваю: в вашем-де магазине как насчет нравственности будет? Она строго-престрого отвечает: "Ни-ни! Я такие порядки заведу, как в монастыре! Коли по-честному жить, так по-честному. Я от жениха своего не скрываю, говорю ему: вы, мол, знайте, что я жила вольно, только вы не сомневайтесь на предбудущее время". Вот, Машенька, о чем мы беседовали за кофеем. Как видишь, разговор самый для тебя утешительный…

– Она лжет, – перебила я.

– Почему ж это, сейчас и лжет? Я все выслушал добрым порядком, поздравил Марью Васильевну и жду себе: не будет ли еще чего-нибудь в ее рассказах? Начала она опять жаловаться на дороговизну жизни и тут только объявила, что у нее на руках племянница.

– Это опять ложь! – закричала я.

– Погоди, погоди. "Не знаю, говорит, что мне с ней делать. Девчонка совсем зазорная, пятнадцати лет пошла в ход. Я ее отдала в ученье. Выгнали ее оттуда, нимало не медля. Безобразничает и денно и нощно, денег у нее никогда нет, и я ее должна Христа ради кормить. Сколько раз собиралась выгнать, да жалко. Пока она при мне тут, полиция к ней не пристает, я ее за горничную выдаю. Паспорт у нее исправный. Я все думаю, не образумится ли. Вот как я замуж-то выйду и сама-то стану по-честному жить, так тогда, быть может, приберу ее к рукам, засажу работать у себя в магазине. И так мне эту девчонку жалко… как вот прогуляет она где-нибудь всю ночь, вот хоть бы сегодня, я реву, ей-Богу".

– Видишь, какая она хитрая, – сказала я Степе, – сейчас же сочиняет историю… Но неужели ты не почувствовал, что это грубая ложь?

– Я сначала было подумал: что-то оно очень добродетельно выходит и похоже на затверженный урок. Но я тотчас же сообразил, что Марья Васильевна никак не могла подозревать, что я явился соглядатаем. Стало быть, с какой стати ей начать рассказывать о девочке, которую я никогда и видом не видал. Баба она скорей простоватая, чем хитрая; а если б она действительно была так хитра, то без надобности хитрить все-таки не стала бы.

– Ты и поверил?

– Я принял к сведению, Маша. В рассказе Марьи Васильевны было все, что нужно: описан характер девочки, ее теперешняя жизнь, и выражено желание исправить ее посредством труда, т. е. сделать все по вашему желанию.

– Боже мой, Степа! – волновалась я. – Ты наивен до…

– До глупости, – подсказал он. – Дай кончить, Маша. Только что мы кончили пить кофеи, является la demoiselle en question [231]: бледная, востроносая, вертлявая девчонка, с хриплым голосом и воспаленными глазами. С теткой своей она порядком не поздоровалась, на меня взглянула весьма нахально, попросила сейчас же папироску, развалилась на диване и закричала мне: «Штатский, пошлите за зельцерской водой. У меня голова трещит». Ты хоть обзывай меня, Маша, простофилей или нет, но мне одного взгляда на лицо тетки довольно было, чтобы убедиться в искренности ее рассказа. Эта девчонка просто enfant terrible [232], к которому она чувствует слабость и положительно страдает за нее. Да. Призови хоть Лизавету Петровну и целый ареопаг, и я им это докажу, если только излишнее рвение не заволокло им глаза.

– Положим, что и так, – возразила я Степе, – но все-таки нужно вырвать эту девчонку у твоей Марьи Васильевны; торгует она ею или попускает по баловству, девочка все-таки в омуте.

– Да ведь я тебе докладывал, Маша, что квартирная хозяйка, следуя твоей номенклатуре, готова сейчас же отдать ее, если найдется кто-нибудь призреть эту девчонку. Явись ты или Лизавета Петровна, я тебе клянусь, что она не окажет никакого сопротивления. Но знаешь ли, кто воспротивится?

– Кто?

– Я, вот кто.

– Ты. Это забавно!..

– Я, Маша, я. И вот по какой причине. Из своей практики я знаю, что русские женщины такого сорта, как Марья Васильевна, когда раз скажут: "Я выхожу замуж и буду жить по-честному", они, действительно, меняются и не потому, Маша, чтобы происходило в них возрождение; а потому, что они, по натуре своей, были домовитыми хозяйками и пошли в разврат по совершенно случайным причинам. Теперь, допустивши, что эта Марья Васильевна, обвенчавшись со своим чиновником, действительно заведет свой магазин и будет дельная и строгая хозяйка, – я даю ей в деле исправления племянницы полнейшее предпочтение пред вами с Лизаветой Петровной!

Я не на шутку рассердилась. Подобной выходки нельзя было ждать от Степы.

– За что ж ты меня оскорбляешь? – сказала ему со слезами на глазах. – Правда, я достойна твоего презрения за мою прошедшую жизнь; но теперь ты видишь, что во мне действует одна любовь, а не тщеславие.

Степа смирился тотчас. Он ведь меня очень любит. Взял меня за руки и начал ласкать. Я, разумеется, сейчас же размякла.

После небольшой паузы он спрашивает меня:

– Маша, хочешь ли ты, в самом деле, жить не призраками, а простой, неподкрашенной правдой?

– Еще бы, Степа.

– Ну, так научись, по крайней мере, выслушивать прямые мнения о деле и забывать в это время свою личность.

– Говори, говори, я не буду обижаться.

– Что вы устроили с Лизаветой Петровной для спасения падших женщин? Есть у вас уже какое-нибудь убежище, приют или что-нибудь в этом роде?

– Пока еще нет, – ответила я, – но Лизавета Петровна добьется непременно того, что устроит такой исправительный дом, по своим идеям.

– Прекрасно; а теперь пока в вашем распоряжении еще нет ничего! Ты знаешь, что здесь существуют уже такие убежища?

– Знаю.

– Имеешь ты понятие о их устройстве?

– Нет еще.

– Ну, вот видишь ли. Я тебе не стану навязывать моих взглядов; но позволь мне заявить собственное мнение просто и ясно. Возьмите вы девочку от квартирной хозяйки, от Марьи Васильевны. Куда вы ее денете? Поместить ее под свой собственный надзор вам нельзя, потому что у вас еще нет своего заведения. Отдать ее просто в услужение: нет никакой гарантии, что на нее будут смотреть иначе, как на каждую горничную. Поместите вы ее в магазин, она оттуда уйдет завтра же. А если не уйдет, то надзору за ней будет в тысячу раз меньше, чем у ее тетки, предполагая, что та заведет мастерскую. Наконец, третье предположение: кто-нибудь из вас, ты или Лизавета Петровна, приставит ее лично к своей особе. Я знаю, как расположен твой день, знаю также жизнь Лизаветы Петровны и прямо говорю, что вам некогда будет серьезно заняться этой девочкой. Почти целый день она будет оставаться одна; сейчас же стоскуется и сбежит, или утешится и станет так же гулять, как теперь у Марьи Васильевны.

– Однако, – возразила я, – у Лизаветы Петровны есть же Феша. Она ее вырвала из ужасного вертепа.

– Не могу ничего тебе сказать, Маша, в какой степени возродила Лизавета Петровна эту девушку; но коли она у нее на руках, зачем же ей другая горничная? Ты знаешь, в какой она живет обстановке. Вот ты теперь и рассуди: на которой стороне больше шансов возрождения? Если натура у этой девочки вконец испорчена, то ни вы с Лизаветой Петровной, ни тетка ее – ничего не сделаете. Если же перемена жизни и труд могут ее исправить в мастерской Марьи Васильевны, она будет поставлена в несравненно лучшие условия. Переход от разгульной жизни к степенной сделается полегоньку. Сначала девочка будет еще пошаливать; но у тетки уже не найдет она того, что прежде. Стало быть, явится некоторый нравственный авторитет; а любит девочку Марья Васильевна вряд ли меньше вас; хоть вы обижайтесь, хоть нет!

Я задумалась. Степа кончил свои рассуждения слишком добрым и искренним тоном, чтобы желать умничать!

– Какой же вывод из этого? – спросила я, – что же мне доложить Лизавете Петровне?

– Доложи ей, Маша, что я покорнейше прошу поручить это дело специально мне и дать мне месячный срок. В это время квартирная хозяйка Марья Васильевна должна сочетаться законным браком. Если же я замечу в ее поведении "ехидство и коварство", то обо всем донесу вам и предоставлю действовать, как вам будет угодно.

– Вряд ли согласится на это Лизавета Петровна…

– Трудно будет не согласиться, – решительно выговорил Степа. – Насильственных мер употреблять она не может; а если начнет действовать на Марью Васильевну убеждением, то я тебе даю слово, что совратительница послушает меня больше и сделает то, что я ей скажу.

– Ведь это вызов, Степа!..

– Это голос разума, друг мой, и той самой человечности, которую вы избрали своим культом.

Зачем он употребляет мудреные слова: культ! Мы просто любим с Лизаветой Петровной. Ни о каком мы культе не думаем.

– Это твое последнее решение, Степа? – спрашиваю я, когда он уходил.

– Да, Машенька, последнее. Если хочешь, я сам переговорю с Лизаветой Петровной.

– Нет, зачем же, я передам.

Лучше уж, пускай Лизавета Петровна огорчится на меня. Я не хочу, чтоб между нею и Степой была неприятность. Они и так точно избегают друг друга.

К вечеру я всегда спокойнее рассуждаю. У меня все точно осаживается в голове и на сердце. Вот хоть бы и насчет Степы. Сдается мне, что он прав. Ведь если мы ограничимся только одной проповедью, а не отыщем практических средств, каждая такая Марья Васильевна будет полезнее нас.

209Добрый вечер, сударыни (фр.).
210Иван, бокал пива (фр.).
211Вы выбрали неудачное время, сударыни (фр.).
212я сообщу вам все сведения (фр.).
213Как сказать! Что вы хотите, дорогая сударыня, мы зарабатываем на жизнь, как можем. Впрочем, нам здесь хорошо… (фр.).
214если бы у меня были доходы (фр.).
215сделав сбережения (фр.).
216пополудни (фр.).
217да и нет (англ.).
218Здесь: сейчас; иду (англ.).
219по-китайски (фр.).
220Любите ли вы стихи Ленау? (нем.).
221Великолепный!!! (нем.).
222Один офицер мне обещал (нем.).
223Мы не прощаемся… Мы рассчитываем на вас!.. (фр.).
224Не забудьте ваше обещание: что-нибудь красивое, «Возвращение Рокамболя» Понсона де Террайля!.. (фр.).
225До свиданья! (англ.).
226Приходите к нам, приходите к нам… (нем.).
227Если эти девушки находят удовольствие в том, чтобы принимать вас у себя, я не возражаю! (фр.).
228девицы (нем.).
229ничегонеделания (ит.).
230каждый зарабатывает на жизнь, как может (фр.).
231особа, о которой идет речь (фр.).
232ужасный ребенок (фр.).
Рейтинг@Mail.ru