– Эта книжка свободна? – спрашиваю.
– Свободна-с, прикажете отложить?
– Отложите.
Приехала домой и кинулась читать…
Как ужасно и как верно! Был немец и была немка. Немец не сочиненный, а всамделишный, как выражается Володя. Он вообразил себе, что он великий поэт и уверил в том немку – невесту свою. Мужчина ведь всегда начнет с того, что нашу сестру в чем-нибудь уверит. Три года миловались в письмах. Немец уверял немку, что он великий поэт. Немка готовилась быть его законной сожительницей, скорбела, что мир еще не понимает ее возлюбленного, и писала ему дальнейшие письма… Обвенчались. Стихи немца никому не нравились. Он захандрил… Немка продолжала верить в его гений….
"Он великий поэт, – начала она думать про себя, – он создаст гениальные вещи; только нужно возбудить его энергию, вырвать из уныния, потрясти его чем-нибудь покрепче!"
"Чем же его потрясти?" – спрашивает себя немка и долгие дни и ночи работает она над этим вопросом.
Ну, и доработалась!..
"Он меня любит, – рассудила она, – но он еще не знает до какой степени я его люблю, как я верю в его гениальность, как я желаю, чтобы он начал творить свои chefs-d'œuvre [252] и прославился во всем мире! Когда он это увидит, хандра его пройдет, все силы пробудятся, и все пойдет, как по маслу. Он меня любит; от меня и должен исходить удар. У него только две заветные вещи: поэзия и я. Погибни я, это его потрясет: не будет ему иного исхода, как удариться в поэзию… И чем ужаснее будет мой конец, чем глубже моя самоотверженность, чем мрачнее мой способ возродить его душевную жизнь, тем вернее удар, тем быстрее воскрешение его гения!"
"Глупо, смешно, сентиментально! Смесь картофеля с мистицизмом!"
Вот что скажут мужчины, и впереди всех он…
Нет, – закричала бы я им, – премудро, высоко, бесконечно высоко!..
Или нет: верно, просто, необходимо…
Другого хода не было для ее души…
Но как выполнила она свою "задачку", по выражению Степана Николаича?
Смотрите, мужчины, и, если смеете, глумитесь!.. Многие ли из вас способны на такую смесь картофеля с мистицизмом?
Мозговая работа кончилась. Сердце перегорело и изныло, итоги были подведены (как у меня); оставалось придумать последний акт. Тут немка долго не думала…
Какая сила!..
В письме к немцу она показала всю бесконечную глубину своей картофельной любви.
А потом, дело очень простое. Немец ушел в театр. Немка сказала, что она не так здорова, легла, закуталась в одеяло, раз, два!.. резанула себя ножом и, ни пикнувши, без единого стона, без машинальной даже слабости заснула навеки…
"Безумная!.." – закричат мужчины. Ошибаетесь, милые мои друзья, доктринеры и остроумцы, не угодно ли вам прочесть все ее письма, вплоть до предсмертного… Ни одной строчки не найдете вы бессвязной… Все в порядке. У нее была только своя логика, не ваша!..
Безумная!
Каждый день читают во французских газетах, в разных faits divers [253], что такая-то гризетка отравилась жаровней, от ревности, или жена увриера, оттого что муж колотил ее с утра до вечера; ну и говорят: «Ничего нет удивительного, страсти и горе – не свой брат!»
А на немку все накинутся!.. Тут нет ревности, нет побоев, нет материального факта! Немец любил ее; белены она, что ли, объелась? Лучше бы она его наставила уму-разуму, добилась бы того, чтоб он бросил стихи и сделался аптекарем или школьным учителем!..
Сбылись ли ее мечты?
Нет. Немец захандрил еще пуще; а стихи его совсем перестали читать.
Что ж такое!.. Цели в сущности никакой и не было. Цель немка сама присочинила. Для меня это ясно; яснее, чем было для нее: она полюбила поэта, не того, который с ней жил, а другого… муж ее изнывал под тяжестью недосягаемого идеала; жизнь ее подъедена в корне… Куда же идти любви, как не вон из пошлого перевивания "канители…"?
Так ведь просто посмотреть на жизнь, как на вещь, которая нам дана под одним только условием… У немки одно. У русской другое.
Что ж я медлю?..
Я еще не спокойна. Я еще не все передумала…
Спешить – значит бояться… "бабы яги – костяной ноги", говорила, бывало, нянька Настасья.
Он ждал ответа. Он и пришел за ним. Я сначала не хотела его видеть… Но к чему такая слабость?
Он не горд. Нет. В нем еще больше доброты, чем ума… Доброта-то его и враг мой.
– Вы перестали меня принимать? – спрашивает он кротким голосом.
– Да, перестала…
– Чем же я провинился?..
– Вы? Ничем…
– Что ж это значит?
– Сядемте, – ответила я, как ни в чем не бывало, – и потолкуем… Не сердитесь на меня, я хандрила… вот почему вы меня давно не видали…
Во мне не было ни малейшей тревоги. Я дурачилась… Мне приятно было смотреть на это крупное, резкое, роковое лицо. Он тоже взглянул на меня. Ему, может быть, и хотелось геройствовать; но глаза выдавали его. Они глядели так просительно, так глубоко, почти восторженно.
Я наслаждалась его любовью. Мне ни капельки не было его жалко.
– С какой же стати вы хандрите, Марья Михайловна?
И он протянул руку. Я ему дала свою. Рука не дрожала. Я владела собой в совершенстве.
– Помышляю о своем ничтожестве, Александр Петрович.
– Вредная тема… – проронил он.
– Почему так?
– Потому что отзывается смертью…
– Смертью!.. – Я прошептала это слово. – А хоть бы и так, что ж тут дурного?
– Неестественно в живом и здоровом существе…
– Это отзывается прописью, Александр Петрович! Разве мы можем управлять нашими мыслями? Иной раз мне кажется, что вся моя жизнь прошла без моего участия…
– Вы это не вычитали? – спросил он улыбнувшись.
– Нет, божусь вам!
– Очень глубокие философы проповедовали то же самое…
– Кто же, например?
– Например… Да вам что же в этом интересного?
– Ах, Боже мой!.. Что за менторство такое!.. Довольно вам считать меня идиоткой!..
Он вдруг испугался, и глаза его тревожно и просительно обратились ко мне.
– Не сердитесь… я пошутил, – пролепетал он, точно школьник.
Как он любил меня в эту минуту! Я пожала его руку и рассмеялась.
– Извольте, не буду сердиться, только скажите мне, кто такой этот философ?
– Спиноза.
– Спиноза!..
Я расхохоталась. Потом вдруг смолкла. Какая-то страшная мысль пронизала мою голову.
– Чему вы так смеетесь, Марья Михайловна?
В его вопросе звучало сильное беспокойство. Он, видно, боялся истерического припадка.
– Так мой Спиноза думал по-моему?
– Ваш? Как так?
Он совсем растерялся. Очень весело рассказала я ему всю историю моего знакомства с философом иерусалимского происхождения.
– Только, – добавила я, – вы меня не допрашивайте о его сочинениях. Я ничего не читала… Что же он именно сказал насчет моей мысли?
Как-то бочком глядел он на меня. Его точно все пугало, или обижала моя странная веселость.
– Он сказал в одном месте: "Кто думает, что по собственной своей воле говорит, молчит или что-нибудь делает, тот бредит наяву".
– Вы не обманываете меня?
– Я помню место наизусть.
– А на каком он языке писал?
– По-латыни.
Разговор был в гостиной. Я побежала в спальню, взяла со столика свой журнал, чернильницу и перо.
– Александр Петрович, – сказала я ему со смехом, – впишите фразу Спинозы вот сюда… Только, пожалуйста, в подлиннике по-латыни.
И я ему показала пальцем на белую страницу.
– По-латыни? – переспросил он.
– Да, я как-нибудь разберу.
– Что это у вас за книжка?
– Вы с ней познакомитесь когда-нибудь…
– Я?
Лицо его вдруг просияло. Он взял у меня из рук тетрадь и смотрел на нее, точно Володя смотрит на игрушку.
– Прикажете писать? – спросил он, – вот здесь, вверху страницы?
– Да, да… – Я наклонилась. Он написал как раз вот эти строки:
«Qui igitur credunt, se ex libero mentis decreto loqui, vel tacere, vel quidquam agere, oculis apertis somniant».
Spinosa. Ethices.[254]
– Что это такое Ethices? – спросила я.
– Этика.
– Не понимаю…
– Нравственная философия.
Вот слова, написанные его рукой. В первый раз я видела его почерк: такой же ровный, крупный, чистый, как и он сам.
Я отнесла тетрадь в спальню и, вернувшись, села на диван. Он ходил около камина. Потом опустился на диван же близко-близко ко мне. Я сидела спокойная. Он что-то собирался сказать, но я его предупредила:
– Вы признаете то, что сказал Спиноза?
Вопрос этот был выговорен серьезно, почти торжественно.
– Не играйте с огнем, Марья Михайловна… Не то что светская женщина, да и глубокий ученый знает слишком мало, чтобы подписаться под этими строчками.
– Значит, – перебила я его, – если я, например, решусь на что-нибудь отчаянное, вы бросите в меня камень без всякой жалости?..
– Других прощать, за собой следить и не потакать себе… вот мой принцип, Марья Михайловна… он тоже, быть может, отзывается прописью?..
Я притихла. Закрывши глаза, я слышала его тяжелое дыхание. Он очень страдал…
– Простите меня, – послышался мне подавленный, почти плачущий голос. – Я с вами хочу говорить о другом… Мне слишком тяжело, Марья Михайловна… Не до самолюбия уж тут! Я бы должен был терпеть, добиваться вашей… дружбы, заслужить ее… Но вы точно бегаете меня. Да и зачем тянуть? Вы меня знаете. Я ничего не утаил перед вами; но сдается мне, что вы чего-то испугались? Чего вы боитесь? Моей учености? Моего деспотизма? Их нет. Они в вашем воображении! Не ставьте вы между мною и вами разных надуманных ужасов! Позвольте мне любить вас… позвольте…
И он умоляющим звуком протянул последнее слово.
Какой ответ на это? Броситься и прошептать "Я твоя!". Он любит меня. Я это знаю. Он хочет принизиться до меня. Я в этом не сомневалась. Разве все это меняет дело? Я обошлась с ним кротко и успокоительно, как "приютская попечительница". Он и не заметил, что я окоченела.
– Александр Петрович, – говорю я ему тоном "казанской сироты", – не создавайте сами ужасов, я ничего не боюсь… только не торопите меня…
Как предательски я надувала его!..
Он радостно притих. Бальзам подействовал.
– Володя о вас очень соскучился, – продолжаю я материнским тоном, – хотите, я пришлю вам его послезавтра на целый день?
– Великий праздник будет для меня, Марья Михайловна!
– Я его вам скоро совсем отдам на воспитание…
Он что-то такое пробормотал. Я чувствовала, что его душит потребность говорить, изливаться, целовать мои руки, может быть, даже прыгать по гостиной…
Я окоротила эти лирические порывы. Ему довольно было надежды. Ведь она же лучше достижения цели? Он не посмел оставаться дольше.
– Прощайте, Александр Петрович, – выговорила я, кажется, очень спокойно, но он вздрогнул.
– Какое странное "прощайте", – вымолвил он.
Я его держала за руку. Мы стояли в дверях. В гостиной было светло только около стола. Лицо его белелось предо мною. В полумраке каждая его черта вырезывалась и выступала наружу. Скажи он еще одно "милостное слово", и я бы, пожалуй, кинулась к нему. Но чему быть не следует, того не бывает. Ведь это на сцене да в романах "на последях" лобызаются всласть… Он не Ромео, я не Юлия. Я досадила Спинозе: хотела выдержать и выдержала…
– Володя давно спит, – сказала я на пороге. – Я ему завтра объявлю радость.
– А завтра вы дома.
– Не целый день.
Другими словами: являться не дерзай.
– Любите Володю.
– Люблю и буду любить.
– Не поминайте меня лихом.
– Ха, ха.
Слезы, слезы, где же вы?..
Я скрутила Степу, он так и присел.
– Степа, – говорю ему, – я не жилица на этом свете.
– Как, что?
Вытаращил глаза; глупо смеется. По голосу моему он разгадал, что я не шучу…
Прежде, чем потекли его "мудрые речи", я схватила его за обе руки, долго-долго смотрела в его добрые, испуганные глаза и потом одним духом проговорила:
– Завтра ты мне нужен. Приходи утром. Никаких разводов! Ты видишь, что я не нервничаю. Исполни все, о чем я попрошу тебя. Не выдай твоего друга, твою беспутную Машу.
Лицо Степы передернулось. Он вдруг покраснел, потом сделался белый-белый. Я думала, он упадет в обморок.
Прямой сангвиник!
– Маша! – вскрикнул он наконец. – Господи!..
И голос у него перехватило. Жалкий он мне показался, маленький; просто стыдно мне за него стало.
– Что же это? – еле-еле выговорил он. – Безумие или агония?
– Просто смерть, – ответила я.
– Но он тебя любит, Машенька, он твой, бери его, живи, моя родная, живи!
И Степа целовал мои руки, колени, обнимал меня, безумный и растерянный, рыдал, как малый ребенок; то начинал болтать, то кидался бегать по комнате, грыз свои ногти, то опять на коленях умолял меня бессвязными словами, больше криком, чем словами.
Я смотрела на все это, как на истерический припадок. Эта братская любовь, это бессильное отчаяние не трогали меня.
– Полно, – сказала я ему строго, – ты ведь мудрец.
Он опустил руки и несколько минут сидел, точно убитый.
– Мудрец, – повторял он смешно и отчаянно, – мудрец.
Мужской ум взял, однако ж, верх. Он отер платком широкий лоб, помолчал и выговорил обыкновенным своим тоном:
– Но это слабость, Маша.
– А ты силен? – прервала я его. – Ты и от чужой-то смерти хнычешь.
– Это преступная измена…
– Чему?
– Чувству матери!..
– А разве я мечу в героини, Степа? Да, я преступница в глазах всех добродетельных и здоровых людей. Они – добродетельны и здоровы. Я – беспутная и больная бабенка. Доволен ты теперь?
– Не верю я этому! – крикнул Степа. – Нельзя вдруг, так, сразу, без смыслу и толку покончить с жизнью!
– Без смыслу и толку? – повторила я, – может быть, но не так, неспроста, Степа…
На столике, около кушетки лежала моя тетрадь.
– Видишь ты эту записную книжицу. В ней ты все найдешь. Она пройдет через твои руки…
Он со злобой взглянул на мой журнал, схватил его и, если бы я не удержала, он бы начал рвать листы.
– Писанье, проклятое писанье! – глухо простонал он.
– Да, мой дружок, – тихо и с расстановкой проговорила я, – вы, гг. сочинители, научили меня "психическому анализу". Ты увидишь, какие успехи я сделала в русском стиле. У меня уже нет "смеси французского с нижегородским", с тех пор, как вы занялись моим развитием.
Добивала я моего бедного Степу с какой-то гадкой злобой…
– Мы всему виной! – завопил он, точно ужаленный, – мы со своим ядом вносим всюду позор и смерть! Гнусные болтуны, трехпробные эгоисты, бездушные и непрошеные развиватели!..
"Поругайся, поругайся, – думала я, – вперед наука…"
– Но этому не бывать, Маша. Это бред! Я бегу за ним!..
– Ты не смеешь, Степа. Это будет глупое и смешное насилие. Да и какой толк? Он мне сказал, что любит меня; да, он забыл свое многоученое величие и весьма нежно изъяснялся. Я… своего величия не забыла и… не изъяснялась… Неужели ты думаешь, что я, как девчонка, не вытерплю и брошусь ему на шею, коли ты его притащишь, точно квартального надзирателя, "для предупреждения смертного случая?" Какой ты дурачок, Степа!..
На этот раз он понял меня. С детской нежностью припал он ко мне и ласкал меня с притаенным отчаяньем. Рука его гладила мои волосы и дрожала. Я почувствовала, что меня начинает разбирать.
– Степа, – шепнула я ему, – довольно "за упокой", повремь немножко…
Тихо в детской. Я вошла. Лампада за гипсовым абажуром чуть-чуть дрожала. Тепло мне вдруг сделалось в этой комнате, тепло и сладко.
Лица Володи не видно было. Оно сливалось с подушкой. Я наклонилась к кроватке. Ровное, еле слышное детское дыхание пахнуло на меня…
Николай мне всегда говорил, что и я дышу, как дитя. Я его тут вспомнила, глядя на его сына…
Полчаса просидела я у кроватки. Я не бросилась целовать моего толстого бутуза… Зачем эти театральные пошлости!.. Если б он понимал меня, он бы уже страдал; а теперь он только для себя живет… На здоровье, голубок мой, на здоровье!..
Осудит он меня или оправдает, когда взойдет в возраст? Не знаю. Что об этом думать! Монумента мне не надо от потомства. Пускай ему расскажут правду… Это главное…
Разметался он по кроватке. Одеяло сбросил совсем. Я его не прикрывала. В комнате тепло.
Видел ли он во сне, что его мама сидела над ним и думала свою последнюю думу?.. Я приложилась к теплой грудке Володи.
"Поклонись дяде, мой сердечный мальчуган, живи с ним, он тебя выняньчает лучше мамы".
Шепот мой разбудил его на одну секунду. Он обнял меня и, перевернувшись, замер опять…
"Баиньки, глазок мой, баиньки…"
Вот мое завещание. Его писал Степа. Бедный мальчик писал и плакал… точно баба. А я улыбалась… Мне ни капельки не страшно. Во мне так много любви, что дико было бы думать о себе, да еще в такую минуту…
"Друзьям моим и сыну.
Я перестала жить по собственной воле. Без сил и убеждений можно только влачить ту жалкую суету, которая довела меня до смерти. Я не прошу ни оправданий, ни суда. Я прошу, чтобы сыну моему отдан был в руки мой дневник, когда он в состоянии будет понимать его. В нем он найдет объяснение моего конца и, быть может, добрый житейский урок. Александра Петровича я умоляю не оставлять Володю. Он должен быть его наставником. Я была бы для моего сына пагубой. Неосмысленная любовь – не любовь. Я уношу с собою благоговейное чувство к человеку, который показал мне высокий смысл и красоту жизни! Моя дрянная натура и тот гнилой мирок, где все тлен и ничтожество, вместо новой и чудной жизни, свели меня в добровольную могилу. Брат мой Степа настоит на том, чтобы воля моя была исполнена, чтобы Володя отдан был на воспитание Александру Петровичу. Остальное по имению пусть делают, как знают. Все вещи, напоминающие мою пустую и безнравственную жизнь, пускай пойдут прахом! Я не смею и просить о том, чтобы вы, друзья мои, сохранили обо мне добрую память. Самоотверженная дружба Степы вырвала меня из грязи. Он простит мне, что из его задушевных усилий вышел такой неудачный плод. Простит мне и Александр Петрович мое предсмертное притворство. Другая, светлая, чистая и разумная любовь ждет его. Я вижу отсюда женщину – сподвижницу, идущую с ним рука об руку к его высоким целям. Она полюбит моего Володю. В этом семействе он станет человеком и другом человечества. Живите же, три существа – избранники моего безумного сердца, живите долго-долго и не забывайте моего горячего, бесконечного привета".
– Все? – спросил Степа.
– Все, дружок. Ты на меня не попеняешь?
– За что, Маша?..
– А за то, что я отдаю Володю ему, а не тебе.
– Что ты, голубушка моя!..
– Но ты не оставляй моего мальчугана. В тебе есть то, чего нет в Александре Петровиче: он мудрец, ты артист, привей и Володе свои прекрасные вкусы и, когда он подрастет, рассказывай ему почаще, как глупо и беспутно жила его мама.
– Маша, друг мой…
– Что еще?..
– Твоя воля для нас священна… но зачем ты хочешь, чтоб твой сын знал всю твою жизнь.
– Степа, постыдись… Не огорчай меня! Через четверть часа меня не будет. Ты враг филистерства – боишься правды? Нет, ты сболтнул, ты растерян, дружок, я тебе прощаю.
– Воля твоя, Маша…
– Ну теперь вот еще что: возьми эти деньги. Тут моя годовая экономия. Я в ней никому отчетом не обязана. Отдай их Арише, на приданое. Я ее тоже услала. В доме никого нет…
– Еще что, Маша?..
– Ох много бы еще кое-чего; да всего не переговоришь, Степушка. Теперь поцелуемся, да и в путь!..
– Маша, не гони меня! Это жестоко!.. Голубушка моя, не гони меня!
– А тебе приятнее будет самый спектакль?..
– Не гони меня…
– Без миндальностей, Степа. Поцелуемся по-купечески: три раза. Прощай, Александр Петрович. Прощай, Володя! Прощай, Степа!..
Он хотел зарыдать, да удержался…
– Степа, скажи мне, голубчик, гамлетовские два стиха; я с ними хочу умереть, помнишь:
"Tis a consummation
Devoutly to be wished".
Конец
Обширное литературное наследие П. Д. Боборыкина и не собрано и не изучено в полном своем объеме. При жизни писателя его художественные произведения лишь отчасти были охвачены двенадцатитомными «Сочинениями» (СПб. – М., изд-е т-ва М. О. Вольфа, 1885–1887) и двенадцатитомным же «Собранием романов, повестей и рассказов», выходившим как приложение к журналу «Нива» за 1897 год (СПб., изд-е А. Ф. Маркса). Вопросам театра посвящены работы «Театральное искусство» (1872), «Искусство чтения» (1882), «Народный театр» (1886). Историко-литературная концепция Боборыкина наиболее полно изложена в книге «Европейский роман в XIX столетии. Роман на Западе за две трети века» (1900), а также в продолжающем этот труд неопубликованном томе «Русский роман до эпохи 60-х годов» (1912; неполная корректура хранится в Рукописном отделе ИРЛИ).
В советское время издательство "Московский рабочий" четырежды выпускало роман Боборыкина "Китай-город" (1947, 1957, 1960, 1985). Этот роман выходил также в Краснодарском книжном издательстве (1956) и издательстве "Правда" (1988; вместе с повестью "Проездом"). Изданы "Повести и рассказы" Боборыкина (М., "Советская Россия", 1984), повесть "Однокурсники" вошла в состав сборника "Начало века" (М., "Московский рабочий", 1988). В 1965 году издательство "Художественная литература" выпустило двухтомные "Воспоминания" Боборыкина в "Серии литературных мемуаров" (вступительная статья, подготовка текста и примечания Э. Виленской и Л. Ройтберг), куда вошли автобиографические записки "За полвека. Мои воспоминания", главы из книги "Столицы мира. Тридцать лет воспоминаний" и ряд отдельных мемуарных очерков о А. Писемском, И. Тургеневе, М. Салтыкове-Щедрине, И. Гончарове, А. Рубинштейне, А. Герцене, Л. Толстом, а также о французских писателях и общественных деятелях второй половины XIX века.
Что касается эпистолярного наследия писателя, то оно, если не принимать в расчет позднейшие разрозненные публикации в научной печати, более или менее развернуто представлено лишь в обзорах А. М. Мудрова "Из переписки П. Д. Боборыкина" ("Известия Азербайджанского гос. ун-та им В. И. Ленина. Общественные науки". Баку, 1926, т. 6–7) и "П. Д. Боборыкин в переписке с А. А. Измайловым" (там же, 1927, т. 8–10, приложение). Основные материалы боборыкинского наследия сосредоточены в рукописных отделах Института русской литературы (Пушкинский дом) АН СССР, Всесоюзной Государственной библиотеки им. В. И. Ленина в Москве и Публичной библиотеки им. M. E. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде.
Единственной монографической работой о писателе продолжает оставаться книга А. М. Линина "К истории буржуазного стиля в русской литературе (Творчество П. Д. Боборыкина)", выпущенная в Ростове-на-Дону в 1935 году, в которой, при всех издержках социологизаторского подхода, содержится ценный биографический и историко-литературный материал, и по наши дни не потерявший научного значения. Определенное внимание к художественному наследию и литературным взглядам Боборыкина проявлено в исследованиях В. Каминского, В. Келдыша, В. Кулешова, Е. Стариковой, А. Тарасовой, Е. Тагера, Л. Усманова, а также западногерманского литературоведа И. Хёхерля.
Настоящее издание, рассчитанное на массовую аудиторию, имеет своей целью познакомить современного читателя с наиболее выразительными страницами творческого наследия Боборыкина. В трехтомник вошли романы "Жертва вечерняя", "Китай-город" и "Василий Теркин", повести "Долго ли?", "Поумнел" и "Однокурсники", рассказ "Труп".
Текст произведений П. Д. Боборыкина приведен в соответствие с требованиями современного правописания при сохранении некоторых индивидуальных особенностей авторской орфографии и пунктуации.
Переводы французских текстов выполнены О. Е. Федосовой.
Впервые напечатано: «Всемирный труд», 1868, № 1, 2, 4, 5, 7. Публикуется по изданию: Жертва вечерняя. Роман в четырех книгах П. Д. Боборыкина. Изд. 2-е, испр. и доп. СПб., изд-е Н. А. Шигина, 1872.
Обстоятельства работы над романом, шедшей в Париже в 1867 году, изложены самим П. Д. Боборыкиным в его "Воспоминаниях":
"Жертва вечерняя" вся целиком была продиктована, и в очень короткий срок – в шесть недель, причем я работал только с 9-ти до 12-ти часов утра. А в романе до двадцати печатных листов.
<…> Работа не шла бы так споро, если б вещь эта не имела формы дневника героини – того, что немцы на их критическом жаргоне называют: "Tee-Romane".
Да и весь фон этой вещи – светский и интеллигентный Петербург – был еще так свеж в моей памяти. Нетрудно было и составить план, и найти подробности, лица, настроения, колорит и тон. Форма интимных "записей" удачно подходила к такому именно роману" (Воспоминания, т. 1, с. 455–456).
Там же П. Д. Боборыкин рассказывает и о реакции, вызванной романом:
"Жертва вечерняя" стала печататься с января 1868 года, и она в первый раз доставила мне "успех скандала", если выразиться порезче. <…> В публике на роман взглянули как на то, что французы называют un roman à clé, то есть стали в нем искать разных петербургских личностей, в том числе и очень высокопоставленных.
Цензура пропустила все части романа, но когда он явился отдельной книгой (это были оттиски из журнала же), то цензурное ведомство задним числом возмутилось, и началось дело об уничтожении этой зловредной книжки, доходило до комитета министров, и роман спасен был в заседании Совета под председательством Александра II, который согласился с меньшинством, бывшим за роман" (там же, с. 456).
Среди откликов на журнальную публикацию романа выделяется анонимная рецензия "Новаторы особого рода" (Отечественные записки, 1868, № 11), принадлежащая, по достоверным данным, перу M. E. Салтыкова-Щедрина.
Отметив, что "г. Боборыкин исполнил свою задачу, по мере возможности, довольно удовлетворительно, и роман его читается очень легко", M. E. Салтыков-Щедрин вместе с тем резко отрицательно охарактеризовал "Жертву вечернюю" как произведение, во-первых, "малосодержательное", а во-вторых, всецело рассчитанное "на то, чтобы помутить в читателе рассудок и возбудить в нем ощущение пола".
Взгляд на "Жертву вечернюю" как на порнографический роман, судя по всему, глубоко уязвил Боборыкина. Во всяком случае, в своих "Воспоминаниях" он неоднократно возвращался к этому вопросу, доказывая, что "замысел "Жертвы вечерней" не имел ничего общего с порнографической литературой, а содержал в себе горький урок и беспощадное изображение пустоты светской жизни, которая и доводит мою героиню до полного нравственного банкротства" (Воспоминания, т. 1, с. 457).
Характерно, однако, что после 1872 года Боборыкин ни разу не переиздавал этот роман и даже не включал его в собрания своих сочинений.
Стр. 29. Михайловский театр открыт в Петербурге в 1833 г. как сценическая площадка для временных, а с конца 1870-х годов для постоянной французской труппы; ныне Ленинградский Малый театр оперы и балета.
Исаков Яков Алексеевич (1811–1881) – петербургский книгопродавец и издатель, в 1829 г. открыл книжный магазин, торговавший преимущественно французскими книгами.
Деверия Огюстина – французская актриса, игравшая в водевилях и комедиях на сцене Михайловского театра с 1860 по 1868 г.
Верне Виктор (1797–1873) – артист французской труппы в Петербурге, куда он приехал в 1829 г.
Стр. 30. Лелева (Юрковская, урожд. Лилиенфельд) Мария Павловна (1843–1919) – артистка балетной труппы; в 1870-х годах драматическая актриса Александрийского театра (ныне Ленинградский академический театр драмы имени А. С. Пушкина).
«Десять невест» («Десять невест и ни одного жениха») – оперетта в одном акте Ф. Зуппе (текст К. Треймана, русский перевод Н. И. Куликова), премьера которой на сцене Александрийского театра состоялась 6 мая 1864 г.
Липецкие воды – бальнеологический курорт «Липецкие минеральные воды», открытый еще Петром I.
Стр. 31. Доверов порошок – сильнодействующее снотворное средство с наркотическим эффектом.
Стр. 38. Revue des deux Mondes (Журнал двух миров) – французский журнал, основанный в 1829 г. и выходящий до сих пор.
Фишер Куно (1824–1907) – немецкий историк философии, автор фундаментального восьмитомного труда «История новой философии».
Стр. 39. …покойник Тимофей Николаевич… – Имеется в виду Грановский Тимофей Николаевич (1813–1855), русский историк, общественный деятель западнической ориентации; с 1839 г. профессор всеобщей истории Московского университета, славившийся своим ораторским искусством.
Кудрявцев Петр Николаевич (1816–1858) – русский общественный деятель, западник, автор трудов по истории Рима и средневековой Италии.
Алексей Степанович – Имеется в виду поэт, драматург и общественный деятель, славянофил Хомяков Алексей Степанович (1804–1860).
Стр. 41. Hôtel Rambouillet – особняк в Париже, построенный по планам маркизы Рамбуйе (1588–1665), которая стала хозяйкой знаменитого салона – центра литературной жизни Франции в 1620–1665 гг.
Стр. 44. По четвергам – секретнейший союз. – Неточная цитата из монолога Репетилова в комедии А. С Грибоедова «Горе от ума» (действ. 4, явл. 4)..
Стр. 45. …из кутейников – т. е. из священнослужителей низшего ранга, из причетников.
Стр. 49. Фиаметта – фантастический балет Л. Ф. Минкуса, поставленный в 1864 г. на сцене Мариинского театра (ныне Ленинградский академический театр оперы и балета имени С. М. Кирова).
Стр. 55. Простая камелия – метафорическое название женщин легкого поведения; вошло в обиход после пьесы А. Дюма-сына «Дама с камелиями» (1848).
Куафер-парикмахер (фр.).
Стр. 57. Турнюра – подушечка, которая подкладывалась под женское платье сзади ниже талии для пышности фигуры.
Стр. 61. Лазаря я перед ним не пела… – т. е. не прикидывалась несчастной, не старалась разжалобить (от евангельской притчи о Лазаре, который лежал в струпьях у ворот богача и рад был питаться крохами с его стола).
«Яков Пасынков» – повесть И. С Тургенева (1855).
Стр. 62. Зундская пошлина. – Согласно существовавшему с XV века договору Дания взимала пошлину в свою пользу со всех кораблей, проходивших по Зундскому проливу между островом Зеландией и побережьем Швеции; после протеста Соединенных Штатов Америки Зундская пошлина была отменена международной конференцией в 1857 г.
…писал… об истоках Нила. – Истоки Нила долгое время оставались неизвестны, что возбуждало множество фантастических предположений, пока не были открыты в 1860 г. Джоном Спиком.
Петижё (пети же) – салонная игра, фанты.
Приятель мой Венцеслав Балдевич… – В этом образе, по признанию самого П. Д. Боборыкина, выведен «Болеслав Маркевич – тогда еще не романист, а камер-юнкер, светский декламатор и актер-любитель, стяжавший себе громкую известность за роль Чацкого в великосветском спектакле в доме Белосельских…» (см. Боборыкин П. Д. Воспоминания в двух томах. М., 1965, т. 1, с. 204).
Стр. 63. «Сок умной молодежи» – выражение Репетилова из комедии А. С Грибоедова «Горе от ума» (действ. 4, явл. 4).
Стр. 65. Люмьеры – познания (фр.).
Жантильничать – любезничать (фр.).
Стр. 66. Иеремиада – слезная, горькая жалоба, сетование (по имени библейского пророка Иеремии, оплакивающего падение Иерусалима).
Стр. 70. Баветка – слюнявчик.
Стр. 73. Арника – травянистое растение семейства сложноцветных, широко используемое в медицине.