bannerbannerbanner
Поумнел

Петр Дмитриевич Боборыкин
Поумнел

Полная версия

Александр Ильич, оправляя свой шитый у француза сюртук, никак не предчувствовал, что его жена готовит ему такой допрос… Он уже был заранее убежден, что его дипломатии хватит на то, чтобы не дать Антонине Сергеевне и повода протестовать или возмущаться.

– Это ты? – спросил он ее, не поворачивая головы и даже глаз.

– Это я, – вздрагивающим звуком ответила она.

IX

Он тогда быстро повернул к ней голову и прошелся взглядом по всей ее фигуре, как будто что-то неладное почуялось ему.

– Tu as la migraine? [11] – спросил он ее больше тоном беспокойства, чем заботы.

– Я совершенно здорова, – сказала отрывисто Антонина Сергеевна.

Муж ее сейчас догадался, что она не желает говорить по-французски. В таких пустяках можно было уступить ей. Но уклоняться от темы разговора он не хотел.

Пора ей быть с ним солидарной и понять, что пришло время жить настоящими интересами, а не фрондировать бесплодно, портить себе все замашками каких-то заговорщиков, "кажущих кукиш в кармане".

– Если ты утомлена, я оставлю разговор до другого раза.

– Я нисколько не утомлена.

Ее голос и отрывочность тона показывали, что она не может овладеть собою и только не знает, с чего ей начать, как выразить ее чувство.

– Видишь, мой друг, я хотел тебя предупредить… Мне пришло это на мысль по поводу нашей беседы… о тех господах, которые живут здесь под надзором… К выборам начнут съезжаться… бывать у нас. Ты понимаешь, вдруг один из этих господ пожалует к тебе… Например, этот… философ… Я ничего не говорил тебе до сих пор, но, право, лучше бы было воздержаться…

Она не дала ему докончить, села у своего письменного столика, но очень близко к нему, подалась к нему всем своим сухощавым телом, вытянула руки и оперлась ладонями в колено.

– Александр… – заговорила она, и приступ нервности зазвучал в ее голосе. Ее дыхание, горячее и порывистое, доходило до его лица. Зрачки были расширены. – Александр, я прошу тебя не продолжать в этом направлении. Я и без того настрадалась сегодня, видя, как ты позволяешь себе, не стыдишься, – она с трудом находила нужные слова, – не стыдишься говорить такие вещи, которые тебя возмущали бы десять лет тому назад… И это подтверждает то, что я начинаю чувствовать… Так нельзя, так нельзя! – вдруг оборвала она на резкой ноте, схватила себя обеими худыми руками за голову и откинулась на спинку низкого кресла.

Александр Ильич молчал. Что ж ему отвечать на ее тираду, и в такой неожиданной и неуместной форме?

Выходка жены была выражением чего-то накоплявшегося. Он не мог не думать о том, что могло происходить в последние годы в душе Антонины Сергеевны. Но сознание своего превосходства и постепенность сделок с своим " не давали ему предчувствия такого взрыва.

Он не узнавал ее. Откуда этот взгляд, возбужденность жестов и тона? "Восторженность" ее проявлялась прежде иначе, сентиментально, мечтательно, в разных идеях и стремлениях, во фразах, которым он же ее научил, в привычке обо всем говорить "с направлением". Но тут зазвучало нечто иное. И все-таки он не хотел сейчас же отвести удар, а ждал, к чему она придет.

– Ты меня точно не понимаешь, – еще возбужденнее спросила она, – или ты хочешь свести все, как это сказать, на нет, замолчать то, что я вижу в тебе?

– С какой стати, мой друг, затеваешь ты подобное объяснение? – выговорил он наконец. – Точно мы не живем вместе, не видимся каждый день. Если я меняюсь, то на твоих глазах. И странно было бы требовать от меня все тех же увлечений, какие извинительны были в мальчике. Да и что за экзамены между мужем и женой, привыкшими уважать друг друга?

– В том-то и дело, Александр Ильич, – перешла она на "вы", – что я боюсь потерять к вам уважение. Боюсь! Оно висит на волоске.

– Нина, это слишком! Ты будешь раскаиваться в твоих словах.

Он встал и выпрямился во весь рост. Щеки побледнели, и лоб разделила пополам складка, обыкновенно незаметная.

– На волоске!.. – повторила Антонина Сергеевна и тоже поднялась. – Я давно хотела сказать тебе, как ты предаешь все твое прошедшее, сжигаешь твои корабли!..

– Пожалуйста, без шаблонных фраз!

– Оставьте меня говорить так, как я хочу! – крикнула она и заходила между перегородкой и письменным столиком. – Я сама каюсь во всем том, что уступила вам. Вы умели опутывать вашею диалектикой, вы отняли у меня детей, отдали их Бог знает куда, сделали меня сообщницей или, по крайней мере, потакательницей в устройстве своей карьеры. Да, прежний Гаярин умер. Его нет, я вижу. Через три недели вы попадете в предводители. Это вам нужно для дальнейших комбинаций.

У ней вырвался истерический смех. Он все бледнел, и стальной взгляд красивых глаз темнел заметно.

– Я не могу вести разговор в таком тоне; и я не узнаю тебя, Нина, – глухо сказал он.

– Не смейте говорить мне «ты»! Я не жена вам, не подруга! Вы должны были сейчас же сознать всю правду моих слов и сказать мне, если в вас теплится хоть капля прежних убеждений: «Да, Нина, я падаю, поддержи меня!» А что я вижу? Вы и теперь хотите обращаться со мной точно с сумасшедшей. Господи!

Она опустилась на диванчик и закрыла руками лицо. Но плакать она не могла: ее душило. Когда она готовилась к этому объяснению, в ней была надежда на то, что она ошибается, что ее Александр вовсе не ренегат, что он только на опасном пути и недостаточно следит за собою.

А тут с первых его слов она почувствовала бесповоротно, что прежний Гаярин действительно умер. И вдруг ей стало тошно, пусто, точно она в гробу лежит, живым покойником, засыпанным землей.

Порывисто подбежала к нему.

– Ну, скажите, что я клевещу на вас, скажите!.. С чем вы сами пришли ко мне сейчас? Отдать в мягкой форме приказ, чтобы я отказала от дома Ихменьеву? Вы отлично знаете, что он не опасен, что он пострадал из-за самого пустяка, что занимается он не политикой, а своими книжками. Но вы кандидат в губернские сановники! В вашем доме таких господ не должны встречать. Вот что! Вы сами не могли бы выбрать лучшего доказательства того, во что вы обращаетесь теперь!..

– Нина! Я не позволю никому относиться так ко мне и мотивам моего поведения!

– Мотивам! – подхватила она и близко-близко пододвинулась к нему, с лицом, искаженным натиском страстной горечи и негодования. – Так я вам объявляю, что я вижу ваши мотивы насквозь. И презираю их, – слышите? – от глубины души моей презираю! И буду принимать кого мне угодно. Довольно рабствовать перед вашею личностью. Я здесь, в этом доме, такая же хозяйка, как и вы.

– Вы этого не сделаете! – властно выговорил он.

– Вы увидите.

– Тогда я попрошу вас выбрать для этого такие часы, когда ни меня, ни моих гостей не будет. И раз навсегда: если вам угодно, Антонина Сергеевна, подвергать меня моральному допросу, вы будете это делать про себя. Вы остались со старыми идеями во всей их ограниченной нетерпимости. Я живу и умственно расту, и куда я иду, вы могли бы это лучше уразуметь, да недостает, видно, многого в вашей душевной организации.

Облако застлало ей глаза. Она рванулась к нему, подняла обе руки и, с подергиванием в углах рта, кинула ему прямо в лицо:

– Отступник!.. Ренегат!.. Бездушный лицемер!

Александру Ильичу показалось, что она хочет нанести ему более тяжкое оскорбление. Он схватил ее правую руку своею твердою, цепкою рукой, отвел и этим жестом оттолкнул от себя.

– Стыдитесь! Вы с ума сошли; вы недостойны того, чтобы я говорил с вами.

Он круто повернулся и вышел в гостиную, не ускоряя шага. И ему сделалось неловко от мысли, что их сцена на русском языке могла дойти до людей в передней. Стыдно стало и за себя, до боли в висках, как мог он допустить такую дикую выходку? Помириться с нею он не в состоянии. До сих пор он был глава и главой должен остаться. Но простого подчинения мало, надо довести эту женщину, закусившую удила, и до сознания своей громадной вины.

Антонина Сергеевна лежала на постели и сквозь душившие ее слезы повторяла:

– Кончилось, кончилось, все кончилось… Возврата нет!

X

Второй час ночи. На Рыбной улице повевает только метель, поднявшаяся к полуночи. Ни «Ваньки», ни пешехода. В будке давно погас огонь. От дома дворянского клуба, стоящего на площади, в той же стороне, где и окружной суд, проедут изредка сани, везут кого-нибудь домой после пульки в винт. Фонари, керосиновые и довольно редкие, мелькают сквозь снежную крупу, густо посыпающую крыши, дорогу, длинные заборы.

За перегородкой своего будуара, на кровати, но в том же фланелевом капотике, лежала Антонина Сергеевна. На письменном столе горела лампа.

Она лежала так уже больше трех часов.

Душевная острая боль и трепет всего внутреннего существа сменились теперь изумлением. Как могла она, Антонина Сергеевна Гаярина, допустить себя до такой неистовой выходки, чуть не с кулаками броситься на любимого человека, на мужа, оставшегося ей верным? В этом она не сомневалась.

Она, постоянно развивавшая в себе начала терпимости и широкого понимания всего человеческого, даже порока и преступления?.. Ведь если он и не прежний ее Александр, блестящий лицеист, живший одно время в общении с простым народом, опальный помещик, заподозренный, хотя и несправедливо, в замыслах против "существующего порядка вещей", то ведь он не преступник, не пария, не подлая душа! И подсудимым позволяют держать защитительные речи, не кричат на них, не оскорбляют их.

А она! Несколько раз она закрывала руками лицо, охваченная стыдом.

И под этим чувством сидело нечто более глубокое и властное. Она любила его. В ней не могла сразу умереть ни подруга, молившаяся на него столько лет, ни мать его детей.

 

Уйти! Жить одной!.. Где, с кем?.. Она ни на минуту не остановилась на этом серьезно, даже в первые полчаса по его уходе, когда ее всю трясло от негодования и страстной потребности обличить его, показать ему, во что он превращается.

Да, она имеет право отстаивать свою личность… Постыдно было бы рабски преклонять перед ним шею, когда он сказал: "Ты такого-то господина не будешь принимать", – или отвечать, как крепостная: "Слушаю, Александр Ильич, как вам угодно".

Постыдно трусить, подделываться под то, что теперь в почете, и отказывать от дому такому безобидному человеку, как этот Ихменьев, хворому, оторванному от всего, чем он жил, щекотливому, как все люди в ненормальных условиях.

Нет, она должна отстоять свои права. Но разве она не могла это сделать иначе? Без крика, без приподнятых кулаков, без громовых приговоров, без оскорбительных обличений?..

Впервые испугалась она своей натуры, не возлюбила женщину в ее способности на преувеличение всего: чувства, идей, требований, подозрений…

Почему она с тех пор, как в муже ее начала происходить его "эволюция", – она знала это слово Александра Ильича, – не предостерегала его исподволь, умно, с тактом, не будила в нем, умело и настойчиво, тех идеалов, которыми он жил несомненно, и не один год, а всю свою молодость? Потому что она платила дань чувственности, мужчина преобладал над нею, боязнь потерять его, лишиться навсегда его ласк удерживала ее.

И теперь тот же инстинкт говорит в ней, и с ним надо бороться, помнить, что время страсти прошло, что у ней седые волосы, что муж только снисходит к ее женской слабости, а любви в нем к женщине уже нет, и не огорчаться этим.

Прежде чем ставить на карту супружескую судьбу свою, вместе с будущностью детей, вот такими взрывами необузданной нервности, надо было больше проникать в душу Александра Ильича, заручиться фактами, стать на его место, убедиться, что в нем действует: пошлое ли честолюбие, суетное стремление к расшитому мундиру или же потребность в деле, во влиянии, хандра, овладевшая человеком сильным, способным на какую угодно видную роль?..

Она должна была сознаться, что никогда не думала в этом именно направлении, а только огорчалась, недоумевала или затаивала в себе наплывы недовольства и недоумения.

В гостиной бронзовые часы на мраморном консоле пробили половину.

Это была половина второго. Антонина Сергеевна приподнялась, спустила ноги, встала и перешла в будуар.

Спать она не могла. В котором бы часу он ни вернулся, она пойдет к нему, и как бы он ни принял ее, она должна ему сказать, что виновата, что ее выходка недостойна ее.

Чем ближе подходила эта минута, тем трепетнее делалось ее желание прильнуть к нему, вызвать в нем чувство понимания того, что подготовило в ней взрыв. Кто знает? Быть может, это заново сблизит их, и он покажет ей опять глубину своей души, и они опять будут как одно существо… Кто знает?..

Звонок в передней заставил ее вздрогнуть, – она ходила взад и вперед, – и оправить свой туалет. Дверь отворили не сразу, должно быть, дежурный человек задремал. Но ее удерживало стыдливое чувство, она не пошла окликнуть его.

Вот его шаги, мягкие, в калошах, и потом в сапогах, по зале, до двери и в коридорчик и кабинет… Он раздевается всегда один, и шаги лакея послышались позднее, когда тот пришел убрать стенную лампу.

И все замолкло. Она не могла дольше ждать и быстрыми, легкими шагами перешла обе большие комнаты.

На пороге его кабинета она остановилась, постучаться не посмела и тихо отворила дверь, думая, что он уже в спальне.

Александр Ильич, совсем еще одетый, стоял у стола и клал на него бумажник. Только одна свеча была зажжена, в широком подсвечнике, под бронзовым щитком. Ковер глушил ее шаги, но он быстро обернулся и даже чуть заметно вздрогнул.

– Это вы? – спросил он спокойно и бесстрастно. Она подошла к нему, взяла за обе руки, припала головой к его плечу и неудержимо заплакала. Все ее существо отдавалось, против ее воли, этому человеку. Быть брошенной им сейчас было страшнее всего…

– Прости! – прерывающимся воплем вырвалось у нее.

Не отрывая от нее рук, он посадил ее на диван и сам сел.

Ей слышался его ровный голос, слова человека, который не может иначе отнестись к ней, как с чувством недосягаемого превосходства. Она просит пощады, он ее дает, но предваряет ее, что еще такая же "безумная выходка" – и он навсегда оградит свою личность.

Полегоньку она перестала плакать.

– Да, – выговорила она с усилием, – ты меня жалеешь, только, не больше, а я…

Она хотела сказать: "без тебя жить не могу", но не сказала этого; даже удивилась, почему эти слова не вышли наружу.

– Ты меня любишь? Но любовь разная бывает, Нина. Постарайся получше понять твоего мужа и доказывать, что его личность для тебя предмет уважения, а не диких обличений.

Он помолчал и, не переменяя позы, добавил:

– Я повторю то же, что оказал тебе там. Если тебе угодно принимать господ Ихменьевых, пускай они будут твои гости. Даже в эпоху моих крайних увлечений я не очень-то льнул к таким полукомическим мученикам, в которых, правда, мало опасного, да и героического еще меньше… А теперь… пора спать. Поздно…

Она подставила ему свой горячий лоб, и он прикоснулся к нему концом своих усов. Это прикосновение дало ей почувствовать, что ничего не сделано… Душа этого человека не раскрылась перед нею… Ее любовь не согрела его до возможности горячих излияний.

Он великодушно простил ее, как провинившуюся девочку, и только.

– Прощай! – выговорила она подавленным звуком.

В темном коридоре она остановилась и ощупью нашла ступени и дверь в залу; она не хотела возвращаться и беспокоить его просьбой посветить ей.

Она прошла темными большими комнатами на свет от лампы в ее будуаре, и засвежевший воздух старых предводительских хором дал ей физическое ощущение дрожи.

Тут через неделю будут обеды и приемы… Тут же будут пить здоровье нового предводителя и за столом говорить разные нынешние слова, обдающие ее запахом чего-то тупо-хищного и злорадно-самодовольного. И представителем всех этих воскресших замашек и поползновений будет Александр Ильич Гаярин, первая голова в губернии, которому давно уже простили его крестьянскую рубаху и ремешок вокруг головы и все идеи, прозванные со времен Фамусова "завиральными".

Еле дотащилась она до постели.

XI

– Господин Ихменьев желают вас видеть… прикажете принять? – доложил лакей Антонине Сергеевне в дверях ее будуара.

Она сидела с книгой у окна. Но сумерки совсем уже понадвинулись. Ей хотелось дочитать главу.

– Просите, – сказала она без всякого колебания.

Этого визита она уже несколько дней ждала и знала, что Ихменьев приходит обыкновенно около трех, в тот час, когда Александра Ильича еще нет дома, особенно теперь, во время выборов… Гаярин часто обедал в гостях. У них тоже было уже два званых обеда на одной неделе.

Это имя – "Ихменьев" – значило для нее совсем не то, что десять дней назад. Он был поводом той ужасной сцены… Но Антонина Сергеевна, принимая его, исполнила свой долг перед собственной совестью.

– И подайте лампу, – приказала она лакею, отложила книгу и прошлась взад и вперед по комнате.

С тем, что муж ее готовит себе предводительство, она должна была помириться. Она теперь понимала его игру, все оттенки его ловкого поведения, где он хотел прельстить и ее тактом и выдержкой… Точно будто выборы совсем его лично не касаются, а он принимает в них участие, как первый попавшийся дворянин своей губернии. С нею он ни разу не говорил, с глазу на глаз не будировал ее, не делал никаких многозначительных мин. Но она чувствовала, что между нею и собой он вывел стенку и, быть может, навсегда ушел от нее в свое "я".

– Мое почтение, Антонина Сергеевна, – раздался жидковатый тенор слабогрудого человека.

Ихменьев поклонился ей еще в дверях, длинный, с впалою грудью, в скромной сюртучной паре. Черные, редкие волосы висели у него широкими прядями на висках, маленький нос и близорукие глаза давали его лицу наивное, несколько пугливое выражение, облик был немного калмыцкого типа, с редкою бородкой.

Ей этот тихий труженик мысли пришелся очень по сердцу среди чуждого ей губернского общества. Она его сразу приласкала. В ней, как жене Гаярина, он ожидал встретить мыслящую женщину, очень близкую к его взглядам, судя по тому, как наслышан был о прежнем Александре Ильиче. Но за последний год он увидал, во что превращается Гаярин, и его посещения делались все реже и реже, хотя до разговора об этом у них с Антониной Сергеевной не доходило.

– Очень рада, – встретила она его действительно радостным возгласом и протянула ему руку.

– Я с морозу… Руки у меня холодные, перчаток я не ношу, – выговорил он, не решаясь пожать.

– Ничего, я не боюсь!.. Садитесь… вот сюда…

Тон ее с ним был все такой же, простой и задушевный, даже с каким-то новым оттенком внимания и сочувствия.

Это его очень тронуло и огорчило. Ихменьев пришел объясняться совсем в другом смысле.

– Здоровьицем довольны? – мягко спросил он и тотчас стал гладить ладонями свои колени.

– Я что-то перестала думать о здоровье и с тех пор гораздо бодрее себя чувствую, – ответила она и тихо рассмеялась.

И в этом смехе она сама заметила смущение… Значит, его присутствие у ней в доме стесняет ее после сцены с мужем… Она хочет настроить себя на независимо дружеский тон, а внутри начинается другой процесс.

Это заставило ее заметнее смутиться. Ей стало больно за себя, оскорбительно.

– Лев Андреич, – возбужденно заговорила она, подавляя свою тревогу, – вы меня забываете… Это не хорошо… Прежде вы захаживали каждую неделю, просвещали меня, приносили хорошие книжки… Может, нездоровилось вам?

– Нет, Антонина Сергеевна, я был здоров, насколько мне полагается.

Он начал щипать бородку и низко наклонил голову.

– Стало быть, совсем не хотелось видеть меня и говорить со мною… Вы знаете, я готова всегда принять самое живое участие…

Фраза показалась ей такою банальной, что она не докончила. Ихменьев сидел все в той же позе и так же усиленно дергал концы своей бородки.

– Верю, верю-с! – наконец вымолвил он, и обе пряди волос спустились ему на худые щеки с подозрительным румянцем. – Но что же делать? Не сами люди иногда виновны в том, что должны разойтись, а время, обстановка, обязательные отношения…

– Вы что же хотите этим сказать? – живо спросила она и покраснела.

– Антонина Сергеевна, позвольте быть совершенно откровенным… Теперь я в вашем доме не ко двору… Супруг ваш уже давно еле удостаивает меня поклона, когда случайно встретится со мной на улице… В городе идет толк, что не дальше как завтрашний день его выберут в губернские предводители… Это, конечно, его дело… Но Александр Ильич изволил не дальше как на той неделе громогласно выразиться насчет нашего брата, что, видите ли, у нас никакой профессиональной честности нет, он так изволил выразиться… Конечно, вы назовете это сплетнями… Но я знаю это от человека, достойного всякой веры… Да и вам теперешнее мировоззрение супруга вашего должно быть известно… Видимое дело, куда это идет… Зачем же я буду ставить вас в неловкое положение?.. Да и меня-то пощадите… Поддерживать Александра Ильича я не могу, а рисковать услышать от него вот здесь такие сентенции… увольте…

Руки у него вздрагивали и голос прерывался. На лбу выступил пот.

Он не сплетничал, не выдумывал. Муж ее точь-в-точь то же говорил неделю назад при губернаторе.

Ей следовало бы остановить Ихменьева, взять его за руку, показать ему, что она возмущена не менее его, излиться ему, как женщина, страдающая от потери уважения к мужу.

И она промолчала. У ней недоставало слов. Она боялась быть неискренней, лгать и ему, и себе.

На губах уже было восклицание: "Но чем же я виновата?"

И его она не произносила, сидела, как виноватая, с зардевшимся лицом, в приниженной позе… Значит, что-то в ней самой было уже надломлено… Она не нашла в себе смелости выступить явно против своего мужа и настоять на том, чтобы этот честный неудачник ни под каким видом не отдалялся от нее.

– Простите, – говорил Ихменьев все тем же прерывистым голосом. – Не обвиняйте меня! Не называйте это болезненною щепетильностью… Такое время, Антонина Сергеевна; зачем же и вас подводить?.. Вы завтра будете женой официального лица… Но каждый из нас имеет право и даже обязан уклоняться от даровых оскорблений.

И на это она не нашла что сказать. Все, что приходило ей в голову, не разрешило бы ничего и ничему не помогло бы.

– Уж до чего дошло, что на днях один слёток… с парижских бульваров… Самое последнее слово охранительной молодежи… Сынок здешней одной богачки… Ростовщица она заведомая… мадам Лушкина…

 

"Наша знакомая", – должна бы была сказать Антонина Сергеевна и опять промолчала.

– Так вот этот самый экземпляр губернатору в клубе стал выговаривать: "как, мол, вы, mon général [12], допускаете, чтобы этот народ – то есть мы, грешные, – бывал там же, куда и мы ездим?.." Видите, куда пошло? Точно тараканов, извините, хотят истребить, загнать в холодную избу…

Он закашлялся и отер лоб платком…

– Стало быть, Лев Андреич, – чуть слышно сказала она, – вы пришли прощаться со мной?

– Так лучше будет, Антонина Сергеевна.

– Вы и меня, – продолжала она, охваченная тяжелым волнением, – и меня будете считать солидарной со всеми этими…

Слов ей недоставало…

– Зачем же-с?.. Каждому свой крест… Вы мужа любите, детей также… Бороться женщине, в вашем положении, слишком трудно, да и бесплодно…

– Вы это говорите?

– Я-с! Что ж? Я человеком действия никогда не был! Да и здесь-то очутился, – он смешливо тряхнул головой, – знаете, в "Игроках" Гоголя говорит Замухрышкин: "Купец попался по причине своей глупости". Так и ваш покорный слуга.

Он хотел ей позолотить пилюлю, но его прощание с ней значило, что он и ее видит на той же наклонной плоскости, как и ее мужа.

Вдруг между ними оборвался разговор. Как-то неприлично стало расспрашивать про его занятия, про надежду уехать отсюда… Он был сконфужен своим объяснением и опять начал нервно утюжить ладонями колени.

Никогда еще ничего подобного она не испытывала. Горячее слово, смелое душевное движение не являлось. Она пассивно страдала и… только.

– Что ж? – наконец выговорил он и взял шапку с соседнего стула. – Дифференциация происходит теперь и пойдет все гуще забирать. Прогресс-то, Антонина Сергеевна, не прямой линии держится, а спирали, и – мало еще – крутой спирали.

– Да, – со вздохом ответила она и поняла, что в ее "да" было нечто постыдно-подчиненное.

XII

– Анна Денисовна Душкина с сыном, – раздался в дверях доклад лакея.

Ихменьев весь опять съежился и еще ниже опустил голову.

Прежде чем Антонина Сергеевна сказала лакею: "Просите", в гостиной уже раздались грузные шаги и свистящий звук тяжелого шелкового платья.

– Позвольте мне удалиться, – почти шепотом сказал Ихменьев и встал.

Она поглядела на него все еще с покрасневшими щеками и тихо выговорила:

– Пожалейте меня… Я должна принимать таких барынь…

И эти слова отдались у нее внутри чем-то двойственным, тягостным.

– Ах, chère Антонина Сергеевна, – раздался резкий, низкий голос толстой дамы, затянутой в узкий корсаж, в высокой шляпке и боа из песцов. Щеки ее, порозовевшие от морозного воздуха, лоснились, брови были подведены, в ушах блестели два "кабошона", зубы, белые и большие, придавали ее рту, широкому и хищному, неприятный оскал.

В быстром боковом взгляде Ихменьева на эту даму Антонина Сергеевна могла прочесть что-то даже вроде испуга.

За матерью шел сын, такого же сложения, жирный, уже обрюзглый, с женским складом туловища, одетый в обтяжку; белокурая и курчавая голова его сидела на толстой белой шее, точно вставленной в высокий воротник. Он носил шершавые усики и маленькие бакенбарды. На пухлых руках, без перчаток, было множество колец. На вид ему могло быть от двадцати до тридцати лет. Бескровная белизна лица носила в себе что-то тайно-порочное, и глаза, зеленоватые и круглые, дышали особого рода дерзостью.

– А вот и мой Нике… Рекомендую… вы его совсем еще не знаете… Прямо с первого представления "Théâtre libre", где давали и "Власть тьмы"… Bonjour! [13]

Толстуха пожимала руку хозяйке и шумно усаживалась. На Ихменьева она взглянула вбок и даже не поклонилась ему. Он уже ретировался к двери, держа свою шапку неловким жестом правой руки.

Нике тоже не поклонился ему и только оправил свой узкий пиджак, выставлявший его жирные ляжки.

Для хозяйки минута была самая тягостная. Она не могла представить Ихменьева. Но и удерживать его не решалась. Ее разбирал страх, как бы гостья или ее сын не спросили ее: кто этот странного вида господин и как он попал к ней? Тогда пришлось бы выслушать что-нибудь злобно-пошлое или нахальное или давать объяснения, которые для нее были бы слишком унизительны.

Довольно уже и того, что она должна принимать эту Лушкину, ростовщицу, которой полгубернии должна, известную и в Петербурге, где она дает деньги и под заклад разных "objets d'art" [14], a оценщиком ей служит сын.

Давно ли Александр Ильич говорил о ней, как о презренной личности, возмущался тем, что ей повсюду почет и прием, а теперь – она их гостья. И он с ней любезен, потому что она очень влиятельна в губернии; если бы хотела, могла бы кого угодно провести в какую угодно выборную должность… А об этом Никсе муж ее выражался как о "гадине" и подозревал его в несказуемых тайных пороках.

И вот она сама пожимает руку этой ростовщицы, а затем и руку ее сына, господина Андерса. Он был ее сын от первого брака за богатым железнодорожником. Вдовеет она во второй раз. Лушкин – местный домовладелец и помещик – оставил ей в пожизненное пользование несколько имений, два винокуренных завода и подмосковную дачу.

С такими-то средствами она не пренебрегала и мелким ростом, брала, говорят, по пяти процентов в месяц с замотавшихся офицеров и купчиков, с малолетков, и даже через заведомых плутов – своих агентов.

По тону, языку, туалетам и манерам она – настоящая русская барыня дворянского круга. С нею всем ловко, она умеет найти, с кем хотите, подходящий разговор, знает все, что делается в Петербурге, в высших и всяких других сферах, знакома с заграничною жизнью, как никто, живет и в Монте-Карло, и в Биаррице, в Париже, где ее сын наполовину и воспитывался, читает все модное, отличается даже новым вкусом к литературе, не боится говорить про романы и пьесы крайнего натуралистического направления. При этом, когда нужно, льстива на особый манер, терпима к уклонению от седьмой заповеди и в мужчинах, и в женщинах.

– Type d'une proxénète classique! [15] – определял ее еще недавно Александр Ильич.

Гостья с сыном расположили свои мясистые туловища и начали отдуваться.

– Quelle tête! [16] – полугромко выговорил Нике и кивнул матери головой по направлению к двери, куда скрылся Ихменьев.

– Какой-нибудь… просящий, – отозвалась Лушкина и, приблизив свою громадную грудь к хозяйке, добавила: – Вы ведь ангельской доброты… вас всякие народы должны осаждать… и вы никому не можете отказать…

Это было сказано тоном, каким люди трезвые и воздержанные говорят про сластолюбцев.

Но ни мать, ни сын не полюбопытствовали узнать фамилию ушедшего гостя. Лушкина нигде не встречала Ихменьева, а Нике мало знал город.

Антонина Сергеевна уже и этому была рада, но ей приходилось играть роль любезной хозяйки. Она не могла ни миной, ни словом выразить, как визит этой женщины противен ей. У ней уже складывалась, помимо ее воли, особого рода улыбка для приема гостей, и эту улыбку она раз подметила в зеркале, стала попрекать себя за такое игранье комедии и кончила тем, что перестала следить за собой.

Лучше уж носить маску, чем выставлять напоказ свою душу перед такими созданиями, как влиятельная знакомая Александра Ильича.

– От таких господ нынче никуда не спасешься, – заговорил Нике и повел красными губами чувственного рта.– Je présume, madame, que ce n'est pas un anarchiste [17]… Здесь ведь и такие обретаются… Я на днях позволил себе прочесть почтительную мораль нашему старичку простяку за то, что он этих господ слишком распустил. Удовольствие сидеть с таким индивидом в столовой клуба и видеть, как он, pardon, чавкает и в антрактах бросает на вас «des regards scrutateurs corrosifs» [18].

Очень довольный обоими французскими прилагательными, Нике хлопнул себя по ляжке и улыбнулся матери.

Она громко расхохоталась низкими нотами и сейчас же протянула свою, обтянутую длинною перчаткой, руку к коленям Антонины Сергеевны.

– Вы, chère, выше всяких житейских чувств… Вы у нас святая. Но и вам надобно быть немножко построже… Отделять овец от козлищ. Вот, дайте срок. Завтра вы будете уже не Антонина Сергеевна, tout court [19], a ее превосходительство Антонина Сергеевна Гаярина… Вы знаете… Нике, он у меня на выборах… один из gros bonnets [20], несмотря на молодость лет. Нике предлагал уже прямо поднести вашему мужу шары на тарелке, как это делалось в доброе старое время, когда у всех господ дворян стояли скирды на гумне за несколько лет и хлеб не продавали на корню. Вы на меня смотрите, точно я вам рассказываю un conte à dormir debout [21]. Ха-ха-ха! Вы, кажется, голубушка моя милая, ни разу не показывались на хорах? Не были ни разу?

11У тебя мигрень? (фр.).
12генерал (фр.).
13Здравствуйте! (фр.).
14предметы искусства (фр.).
15Тип классической сводницы (фр.).
16Ну и тип! (фр.).
17Я надеюсь, сударыня, что он не анархист (фр.).
18подозрительные и едкие взгляды (фр.).
19просто (фр.).
20важных персон (фр.).
21скучный вздор (фр.).
Рейтинг@Mail.ru