bannerbannerbanner
Поумнел

Петр Дмитриевич Боборыкин
Поумнел

Полная версия

"Il faut être de la maison!" [94] – мысленно выговорил он на первой площадке и слегка оперся на перила мягко освещенной лестницы, дожидаясь, чтобы первая дверь направо отворилась.

Швейцар уже позвонил в квартиру "генерала", как он называл Виктора Павловича. Днем дверь стояла отворенной. К ней вел снизу ковер, покрытый белым половиком.

Отворил курьер.

– Его превосходительство заняты, – сказал он на пороге.

– Виктор Павлович один? – спросил звонко Гаярин.

– Одни-с.

– Доложите… Гаярин, Александр Ильич… Я на минуту…

И он вошел уверенно в переднюю, длинную и высокую.

Пока курьер ходил доложить, Александр Ильич сам снял шубу, уверенный, что свояк сейчас же примет его.

Он у него не бывал с последнего своего приезда. Тогда Нитятко не занимал еще теперешней должности и жил на частной квартире.

Только казна дает такие громадные помещения. И не алчность заговорила в Гаярине, когда он подумал, что всего этого можно достичь только в Петербурге, а скорее жажда власти, которая сказывается и в размерах квартир и домов, "присвоенных" той или иной должности.

– Пожалуйте!.. Его превосходительство в кабинете!

Надо было пройти огромною залой, освещенною одною висячей лампой, с блестящим паркетом и старинной белой, с позолотой, мебелью вдоль стен.

Кабинет, куда он вошел тихо, притворив за собой тяжелую дверь, был немногим меньше залы, с камином и бронзой александровского стиля; половина мебели отзывалась той же эпохой.

В хозяине Гаярин не нашел никакой перемены, кроме седеющих висков: среднего роста, очень худой в туловище, еще не старый, пепельные бакенбарды, бритое лицо, большие карие, умные и не злые глаза, редкие волосы, зачесанные по моде конца шестидесятых гонов, в двубортном черном сюртуке и темно-серых панталонах. Таким был он, когда влюбился в Лидию, таким и умрет, только поседеет и еще больше согнется.

– Александр Ильич!..

Возглас был радушный. Они обнялись и поцеловались.

– Извините, – начал Нитятко, посадив Гаярина на большой диван, – не заехал к вам… И сегодня не мог…

Он указал рукой на целую стопу бумаг в обложках, лежащую с края письменного стола.

– Понимаю, – ласково отозвался Гаярин. – Мученик долга!..

– Вся эта неделя особенная! Завтра заседание в совете… Надо быть…

– Во всеоружии?

– Именно.

Говорил он высоким тенором, но слабо, как человек не особенно здоровых легких. Определенность выговора отзывалась долгою привычкой выражаться точно, докладывать или делать инструкции подчиненным.

– Позвольте поздравить вас. Душевно рад…

Он еще раз обнял его, слегка дотрагиваясь концами пальцев до обоих плеч.

Александр Ильич только улыбнулся.

– Душевно рад! – повторил Виктор Павлович, и лицо его сложилось сейчас же в условно-серьезную мину, какая обозначала в нем интерес к собеседнику. – Теперь всякому двойственному отношению к вашей личности настал конец, – продолжал он, точно диктуя кому. – Положение прекрасное, и вы имеете все шансы быть замеченным с наилучшей стороны… И есть полная возможность, – подчеркнул он, – служить независимо… Пускай к вам придут впоследствии и будут делать лестные предложения, а не вы станете домогаться… каких-нибудь подачек…

"Вот оно что! – подумал Гаярин. – Ты, мой милый, щеголяешь все тем же чиновничьим фрондерством".

И это ему так не понравилось в свояке, что он сказал, без всяких смягчений, почти резко:

– Между двух стульев зачем же садиться, Виктор Павлович?

– В каком смысле?

– Мне необходимее, чем кому-либо, сразу поставить себя здесь в такое положение, чтобы каждый прикусил язычок.

– Да, кажется, после вашего утверждения об этом и речи быть не может? – спросил Виктор Павлович все с той же условно-серьезной миной.

"Тупица ты, – подумал Гаярин, – или только притворяешься непонимающим?"

Этот прямолинейный карьерист раздражал его: точно будто свояк желал прочесть сейчас нравоучение, чем следует теперь быть ему, Гаярину, какое честолюбие высшего, какое низшего качества.

И заехал-то он к нему, чтобы позондировать немного насчет одного хода, никак не ожидая такого оборота их беседы.

– Этого недостаточно, – смело, но не повышая тона, выговорил Александр Ильич, – мало ли кто может проскользнуть в предводители.

– Нынче – нет, не те времена, – возразил Нитятко и повел губами своего большого болезненного рта.

– Но все-таки, добрейший Виктор Павлович, согласитесь сами, в Петербурге есть одно только общество, дающее тон… и кто к нему не принадлежит, тот все еще, как в картах прежде говорили, под сюркупом!.. Тут происхождения недостаточно, ни богатства, ни даже высокого служебного места…

– Да, – оттянул Виктор Павлович, – вы вот на что намекаете…

"Наконец-то понял!" – воскликнул мысленно Гаярин.

И на губах своего свояка Гаярин уже явственно распознал усмешку, вряд ли для него лестную.

– Что же!.. Откройтесь кому надо… Если не сразу, так в два-три приема добьетесь…

"Обойдусь и без тебя", – утешил себя Гаярин. Он почувствовал, что зарвался, показал свои карты слишком скоро, да и не тому совсем, кому следовало.

– Унижаться не буду! – вырвалось у него с движением головы.

– Всякому свое, – сказал Нитятко и отошел к столу. – Только я не понимаю, Александр Ильич, из-за чего вам биться?.. Я, откровенно говоря, разумел вас несколько иначе… Увлечения юности улеглись – прекрасно… Теперь вы здраво взглянули на существующий во всем образованном мире порядок вещей и хотите служить вашей родине, а для того нужна власть, нужно положение.

"Все это я и без тебя знаю", – перебил его Гаярин про себя.

– Власти и признания своих качеств можно добиться и без таких, извините меня, суетных мечтаний… Да и Нина Сергеевна, сколько я ее разумею, далека от всего подобного…

Он хотел прибавить: "Не так, как моя супруга".

Вышла длинная пауза. Через пять минут Гаярин уже сходил с лестницы, и первая его мысленная фраза была:

"И не нужно! Сухарь ты с фанаберией – и больше ничего! Обойдемся и без тебя".

Швейцар, которого он послал за извозчиком, несколько раз сказал ему: "ваше превосходительство".

XXVI

Больше двух часов ездит Антонина Сергеевна по городу. И визиты ее еще не кончены. В Петербурге она только вторую неделю и чувствует уже во всем теле небывалую усталость и беспробудную тоску… Серое небо, улицы, комнаты, гости, выезды, – все давит ее с утра, как только она проснется. Она почти с ужасом замечает, что и дети не скрашивают ей постылой жизни… Видит она их два раза в неделю… С Лили у ней побольше связи, чем с Сережей, но и Лили ускользает от нее. Ничего она в этой девочке не может вызвать – наивного или смелого, никакого трогательного порыва, ни истинно детской ласки. Лили говорит все сентенциями, помешана на «comme il faut» [95], уже теперь, в четырнадцать лет, видит себя взрослой девицей и желает, чтобы ее судьба пошла так, а не иначе.

Ни она, ни Сережа – совсем не дети. Сережа – настоящий типичный лицеист, только и бредит той минутой, когда, вместо серебряных петлиц, у него будут золотые и потом появится шпага, при переходе в старший лицейский класс. И он воображает себя чистокровным аристократом, постоянно твердит о превосходительстве отца и не забывает того, что бабушка его – урожденная княжна Токмач-Пересветова. Он не будет кутилой и учится недурно, но лучше бы уже из него вышел повеса, чем тот высокоприличный салонный "службист", – слово, которое она от него же впервые и услыхала.

У ней нет своей воли. Она точно кукла с проволокой, за которую дергает штукарь, сидящий позади кулис, где движутся марионетки… Дергает проволоку ее муж… Для него она здесь останется еще неделю, две, а может быть, и больше… С его знакомыми она должна знакомиться, делать визиты, принимать… У ней нет духу объявить, что она уедет пораньше… Там ей все-таки будет полегче. Но и в губернском городе ждут ее обязанности предводительши.

Давно, еще в деревне, она привыкла называть ненужную трату времени на гостей, выезды и приемы французским выражением "faux frais" [96].

И вот она теперь охвачена этими "лжерасходами" и видит, что ничего вокруг нее, в том Петербурге, куда она попала, и нет, кроме "лжерасходов"… Слухи, сплетни, скабрезные истории, благотворительные базары, субботы Михайловского театра, Брианца и Гитри, Фигнер и Медея Мей, обеды, балы, балы, балы, вечера, тройки – без конца…

Хоть бы чуялось что-нибудь грозно-подавляющее, непреклонное в своем давлении, по крайней мере, она испытала бы сильную горечь или страх, или в душе ее произошел бы подъем самых дорогих ее верований!.. Но и этого нет!..

А муж ее ведет шахматную игру, и каждый его выезд рассчитан. В ней развилась необычайная чуткость… Без расспросов она знает, зачем ему то или иное влиятельное лицо, с каким расчетом едет он на раут или с визитом к такой-то барыне…

От нее он ничего не требует, но она как бы не вправе отказаться от выездов и приемов.

 

И ни одному живому существу не может она открыть свою душу… Кузина просто жалка ей, – до такой степени она вдалась в какую-то дурь, в то, что французы-психиатры называют "manie raisonnante" [97]. Для нее, когда она приехала, непостижимо было, как могла эта милая женщина, развитая, искавшая всегда деятельного добра, в каких-нибудь два года уйти в свою «теозофию».

Но теперь она начала понимать: Петербург сделал это и отсутствие сердечного лада в доме. Муж давно охладел к ней, и все знают, что он поддерживает актрису, француженку, роскошную блондинку. Антонине Сергеевне сама княгиня в театре назвала ее на ухо:

– La bonne amie de mon mari!.. [98]

И переселись она с Александром Ильичом сюда. через два-три года явится такая же француженка или одна из гулящих барынь, и она также ударится во что-нибудь, вроде религии виконта Басс-Рива, несомненного пророка для ее кузины.

На углу Симеоновской и Литейной Антонина Сергеевна что-то вспомнила и повернула костяную пуговку звонка.

Кучер остановил лошадей, лакей соскочил с козел и отворил дверцу.

– Вы куда едете? – спросила она торопливо.

– Вы изволили приказать на Сергиевскую.

– Нет, я ошиблась. На Гагаринскую. Теперь есть уже пять?

Лакей посмотрел на свои часы.

– Без четверти пять.

– Так, пожалуйста, на Гагаринскую!

Она сказала ему номер дома и, откинувшись в глубь кареты, ощутила прилив брезгливого чувства, близкого к стыду.

К кому она ехала с визитом и даже торопилась, зная, что это день той барыни и она ее непременно застанет и у нее – целое общество?

К Лушкиной! К Анне Денисовне Лушкиной, проводящей всегда конец зимы здесь, в постоянной квартире, на Гагаринской.

Иначе нельзя было сделать. Лушкина приезжала к ней несколько раз, звала обедать. Антонина Сергеевна отказалась. Но муж ее обедал, и она прекрасно поняла, что после этого обеда Александр Ильич имел, вероятно, через Лушкину с кем-то конфиденциальный разговор, нужный ему для главной цели его поездки.

Недаром сказал он про нее мимоходом:

– Cette commère est très habile! [99]

Он уже заметил слегка Антонине Сергеевне, что нельзя без причины манкировать своим знакомым, и напомнил ей, еще сегодня, за завтраком, что у Лушкиной, по четвергам, "five o'clock tea". Сам он к ней заедет пораньше, сделает "une visite de digestion" [100].

Вот она и ехала теперь на этот "five o'clock". Дальнейшего знакомства с Лушкиной не избежать ей и в губернском городе… И с этим, и со многим другим надо мириться.

Лакей высадил ее из кареты. Лушкина жила во втором этаже, в доме старинного устройства, с узкими лестницами и сводчатым потолком сеней.

И передняя не имела барских размеров. Но в ней сидели уже три выездных, в больших медвежьих воротниках. Дверь в залу была притворена, и лакей растворил половинку и пропустил, но докладывать не пошел.

Первая комната, род продолговатой залы, была наполнена разными ценными вещами: и на стенах, и вдоль стен, и даже посредине комнаты стояли и висели картины, вазы, консоли, бронзовые вещи, в таком количестве, что комната смотрела аукционной залой.

"Ну, да, – подумала Антонина Сергеевна, – она – ростовщица, это все заложенные вещи или оставленные закладчиками без выкупа".

И она вспомнила, что еще на днях у кузины офицер рассказывал про одного известного художника: как жиды дали ему адрес "ростовщицы", у которой есть редкие жирандоли "Louis XVI", как его встретил сын Анны Денисовны и художник чуть не спросил его: "Здесь живет закладчица?"

Но все ее принимают и все ездят к ней.

Из следующей комнаты, гостиной, доносился громкий разговор, где женские голоса преобладали.

Антонина Сергеевна замедлила шаги. Если бы у ней хватило духа, она убежала бы отсюда, не поздоровавшись с хозяйкой.

Но к ней навстречу выбежал Нике, в голубых панталонах и такой же жакетке, с розовыми щеками и красным ртом, еще более противный, чем три недели назад, когда она его видела у себя в дворянском мундире.

– Ah!.. Chère madame! Maman sera enchantée! [101] Наконец-то.

Нике жал ее руку обеими руками и масляным взглядом приторно ласкал ее. Они стояли посредине комнаты.

– Сколько у вас вещей! – не могла она не сказать и пожалела, что фраза у ней вышла слишком проста.

Он не пожелал понять намека и, сделав круглый жест правою рукою, заговорил очень развязно:

– Nous adorons, maman et moi… les belles choses!.. Главный эксперт я, – проговорился он и указал на угол, ближайший к гостиной, – вот это мои два шкапчика… Les bibelots et les livres!.. [102] Я разоряюсь на редкие издания и переплеты. Вы к этому равнодушны? А я отдам все за настоящий эльзевир!..

Но он не подвел гостью к шкапчику, где у него было замечательное собрание непристойных книг, старых и самых новых, какие печатаются тайком в Париже и совершенно открыто в Брюсселе.

Не выпуская руки Антонины Сергеевны, Нике повел ее в гостиную и на ходу крикнул в дверь:

– Maman! Cette chère madame Gaiarine!.. [103]

XXVII

Лушкина обняла гостью, и прикосновение ее жирного тела, от которого пахло рисовою пудрой, заставило Антонину Сергеевну брезгливо вздрогнуть. Шумно представила ей хозяйка дам, сидевших около чайного столика с тремя этажерками. Серебро и фарфор, вазы с печеньем, граненые графинчики покрывали столик разнообразным блеском. В свете двух больших японских ламп выступали ценные вещи со стен и изо всех углов: их было так же много в тесноватой гостиной, как и в зале.

Дамы – фамилии их Антонина Сергеевна сейчас же забыла – держались как близкие приятельницы Лушкиной. Все три были под сорок лет. Одна, густо покрытая пудрой, сухая, с молодою талией, в темном; другая подводила глаза и красила губы, полненькая, с накладкой на лбу, нарядная, распространяющая вокруг себя запах духов Chypre; [104]Шипр (фр.). третья – помоложе, менее болтливая и резкая в манерах, курила и то и дело наводила длинный черепаховый лорнет на молодого человека, сидевшего рядом с ней, совсем женоподобного, еще безбородого и подзавитого, в открытом «смокинге» с шелковыми отворотами.

Было тут еще двое мужчин: офицер в желтом воротнике и студент, при шпаге, черноватый, тонкий и очень развязный. Он прислуживал полненькой даме с крашеными губами и запахом Chypre.

Пушкина представила и мужчин.

– Chère, chère, – говорила она Антонине Сергеевне, усаживая ее между дамой с лорнетом и сухой блондинкой с лицом, покрытым пудрой, – как я на вас сердилась, как сердилась! Не хотели тогда приехать обедать. Сказались больной! C'est vieux jeu, le truc des migraines! [105]

– J'ai la migraine! – произнес глухим голосом Нике, и все рассмеялись, узнав интонацию, с которой ingénue произносит эту фразу в комедии "Le monde où l'on s'ennuie" [106].

Этот смех, весь тон гостиной, запах пудры и крепких духов, вид молодящихся барынек рядом с очень молодыми людьми, что-то дрябло-порочное и хищное охватило Антонину Сергеевну гадливым чувством. И приятельское, почти фамильярное обращение Душкиной поводило ее всю.

– Ее муж, – кричала Пушкина, указывая на Гаярину, – гораздо милее… Не правда ли, mesdames, ее муж… Александр Ильич – один восторг?

– О да! – откликнулись все три дамы, обедавшие у Лушкиной с Гаяриным.

Сердце у Антонины Сергеевны явственно защемило. Она ничего не могла сказать и только оправляла нервно вуалетку шляпки.

Нике поднес ей чашку чаю и спросил:

– Est-ce assez sucré, madame? [107]

Она даже ничего ему не ответила. Ей захотелось сейчас же убежать из этой гостиной, где ее муж находил нужным бывать для своих комбинаций. Салона Лушкиной она не могла переносить, просто физически не могла. Но бежать сейчас, не посидев хоть десяти минут, невозможно – вызовешь какую-нибудь выходку хозяйки.

– Est-ce sucré, madame? – повторил Нике.

– Oui [108],– пролепетала она и стала размешивать сахар.

Ее приход прервал шумный разговор, и она почувствовала, что им всем при ней сделалось неловко. Она не подходила ни к их жаргону, ни к общему настроению этих стареющих грешниц, возбужденных скабрезным разговором с очень молодыми мужчинами. В воздухе гостиной носилось нечто сродни тем книжкам, которые Нике хранил в одном из шкапчиков залы, в дорогих художественных переплетах.

– Так как это… под какую корку? – спросил безбородый блондин в смокинге у офицера. – Ребров… повтори, пожалуйста…

– Мы под лимонную корку красили, ваше степенство, а вам угодно под померанцевую…

– Под лимонную корку! – разразился Нике и закачал, стоя, своим туловищем.– C'est épatant! [109]

 

И все разом расхохотались; только новая гостья сидела с поникшей головой и вздрагивающими от нервности пальцами помешивала в чашке.

Но она поняла все-таки, что это такое. Уже не в первый раз, в этот приезд, она замечала, что везде, где она бывает, – модная забава: подыскивать "словечки", вычитывать их из юмористических листков, может быть, сочинять, передавать друг другу, записывать, как когда-то записывали рецепты для варки варения или соленья грибов.

Вот и эта "лимонная корка" подслушана, вероятно, у какого-то маляра, если не выхвачена из русских "nouvelles à la main" – листка мелкой прессы.

Что могла она вставить своего в такой разговор?

Но Лушкина, с слезинками на масляных глазах от припадка смеха, круто повернула короткую красную шею и спросила через всю комнату безбородого молодого человека:

– Так вышел большой скандал на этом обеде?

По тону вопроса Гаярина поняла, что перед ее появлением в гостиной зашла речь о каком-то обеде, и сейчас вспомнила прочитанные ею накануне подробности этой годовщины. После одной речи, к десерту, сказанной в духе протеста против возрастающей расовой нетерпимости, нашлись участники обеда, поднявшие крики и шиканье. Это известие особенно огорчило Антонину Сергеевну. В ней жило всегда особое, почтительное чувство к университету, к студентам, к тем, кто получил высшее образование, "настоящее", как она выражалась, а не в привилегированных, сословных заведениях. Ничего подобного она не могла ожидать, даже и в то время, которое тянулось вокруг нее так томительно-печально, среди пляса и сутолоки зимнего петербургского сезона.

Вопрос Лушкиной заставил ее встрепенуться и поднять голову.

В безбородом штатском она начала распознавать бывшего воспитанника того заведения, где теперь ее Сережа. Это сказывалось во воем, от прически до позы и отворотов его смокинга.

– Небывалый скандал! И в газетах некоторые репортеры… – говорил он картаво, растягивая слова, – полиберальничали и написали, что шикающих было два-три человека… Il y avait une minorité, presque la moitié… [110]

– И я тоже слышал, – подтвердил офицер в желтом воротнике и кивнул головой студенту.

Посмотрела на студента и Антонина Сергеевна. Она, как только вошла, подумала: "Хорош должен быть приятель сынка Анны Денисовны". Студент, на кивок офицера, повел губами и выговорил:

– И я бы шикал!

– Я слыхал, – оживляясь, рассказал офицер, – что протокол требовали составить.

– Как протокол? – спросила Гаярина, и тон ее вопроса показывал, до какой степени она поражена этим фактом.

– Очень просто, – объяснил ей студент, – требовали, чтобы те спичи, которые стольких возмутили, были записаны.

– Зачем? – перебила Антонина Сергеевна.

Она начала краснеть. Руки ее, державшие чашку, вздрагивали.

– Mais, madame, – вразумил ее с усмешечкой умника безбородый молодой человек.– Pour avoir cela par écrit… Schwarz auf weiss… [111]

– Это… – Гаярина от волнения искала слов, – это… на таком обеде?.. Где все бывшие студенты?

– Chère Антонина Сергеевна! – крикнул Нике, стоявший позади кресла своей матери.– Vous n'êtes pas fin de siècle. По крайней мере, on a le courage de son opinion!.. Ventrebleu! [112] A прежде только напивались и пели бурлацкие песни.

– Безобразие! – выговорил студент и повел плечами.

Как захотелось ей подойти к этому студенту, взять за уши и отодрать их. Но она, тотчас же после этого взрыва негодования, испугалась. Разве можно выдавать себя в гостиной Анны Денисовны Лушкиной при этих барынях и молодых людях?

Напротив, она должна быть благодарна разговору о скандале на обеде; студент дал ей вернейшую ноту того, во что теперь уходит Петербург и люди высшего образования.

"Протокол писать хотели, – мысленно повторяла она, и в глазах ее показался блеск; они переходили от одной антипатичной для нее физиономии к другой. – Протокол!.. Schwarz auf weiss… В участок снести! Чтобы сейчас же привлечь к ответу изменников своего отечества, дерзнувших говорить в духе терпимости!"

Горло ей уже сдавливал спазм. Начни она говорить, она не удержалась бы от негодующих возгласов. Она быстро встала, поставила недопитую чашку на мозаичный консоль и выговорила быстро и сухо:

– Я должна ехать!

Пушкина с сыном стали ее удерживать, шумно, фамильярно; но она, после общего поклона остальным гостям, скоро-скоро прошла залой, не слушая, что ей говорил вдогонку Нике, пошедший проводить ее до передней.

Только в карете она перевела дух и опустила окно. Горло продолжало сжимать, и вся кровь прилила к голове.

XXVIII

Никто не знал, куда Антонина Сергеевна отправилась после обеда, часам к восьми.

Она не взяла выездного и приказала везти себя к Александрийскому театру.

Еще три дня назад она прочла в газетах, что в пользу "Фонда" будет вечер в зале Кредитного общества, посвященный памяти умершего, за год перед тем, знаменитого писателя. В программе значилось до восьми номеров: были стихи, воспоминания о покойном, краткий биографический очерк, несколько отрывков в исполнении литераторов и двух актеров. Она в тот же день заехала в книжный магазин и взяла себе одно место.

Кузине она не желала говорить, приглашать ее с собою.

От нее она уже слышала фразу:

– Писательские поминки! Одно и то же… Cela n'a pas de prise sur moi… [113]

Не так давно кузина ставила себе в достоинство интерес к умным вещам, с передовым оттенком, ездила на публичные лекции, даже в Соляной Городок, где уже совсем не бывает светских людей. И не то чтобы она чего-нибудь испугалась, но "cela n'a pas de prise" на нее; она ищет другого, ее увлекает "теозофия" и книжки парижского и лондонского необуддизма, у ней свои умники, вроде философа Тебетеева.

Кучеру Антонина Сергеевна назвала дом Кредитного общества, когда карета уже заворачивала с Невского.

К ней вернулось молодое чувство запретного плода. Для нее, в ее теперешнем положении, это была "une escapade", как выразилась бы Елена Павловна. И в то же время грусть, какую знают люди, не желающие стареть и дурнеть, проникла в душу. Она сознавала, что со всем этим надо окончательно примириться, не нынче, так завтра.

Когда швейцар подошел высадить ее из кареты, она оглядела подъезд и увидала, что публика прибывает, и пешая, и в санях. Сейчас чувствовался большой сбор, и это ее сразу настроило храбро и возбужденно.

Она выскочила на тротуар, запахиваясь в свою меховую ротонду, и быстрым, молодым шагом пошла по сеням, между двух рядов вешалок, отдала ротонду этажом выше и стала медленнее подниматься по лестницам, с одной площадки до другой. Ее обгоняли или поднимались позади ее группы мужчин и женщин. Публика была скромная, много девушек, без куафюр, в просто причесанных волосах и темных кашемировых платьях, молодые люди в черных парах, студенты университета и академии, но не мало и пожилых, даже старых мужчин, с седыми бородами, лысых, худых и толстых, с фигурами и выражением лица писателей, художников и особого класса посетителей публичных чтений и торжеств, существующего в Петербурге. В этой публике она замечала нечто совсем не похожее на то, чем она здесь окружена с утра до вечера… И эта публика не носила на себе печати задорных замашек в туалете, прическе, манерах, как двадцать лет назад. Она была, в сущности, очень приличная и сдержанная, но не равнодушная, без скучающих лиц и вялых разговоров, – все шли на что-то особенное, на "поминки", каких давно не бывало.

Гаярина предвидела с радостью, что никаких светских знакомых дам она не встретит; из мужчин, может быть… От мужа она не скрыла бы употребления своего вечера, но ей не хотелось никакого разговора о том, куда она собиралась. Довольно она наслушается всяких разговоров со стороны.

У входа, где продавали билеты, столпилась целая стена. Двое мужчин еле успевали сдавать сдачу и принимать бумажки. Не одни дешевые места разбирались очень ходко. Гул голосов и общее возбуждение охватили ее.

Зала, белая и мягко залитая светом, уже на две трети наполнилась, но публика все прибывала. Негромкий, переливчатый гул шел по рядам.

На эстраде высился белый пьедестал с бюстами, окруженный растениями. Там тоже стояли несколько рядов стульев, наполовину уже занятых. У самого края помоста стол, покрытый зеленым сукном, с графином и стаканом.

Это обычная обстановка всяких чтений и торжеств была для Антонины Сергеевны новостью. Она не могла припомнить, случалось ли ей во всю ее жизнь попасть, в Москве или Петербурге, на вечер с таким именно характером. В Петербурге она провела детство и часть девических годов; тогда ее в такие места не возили; потом деревня, знакомство с Гаяриным, любовь, борьба с родителями, уход замуж и долгие годы обязательного сиденья в усадьбе.

Только раз, уже не так давно, в Москве, куда она стала попадать чаще, с тех пор, как они живут в губернском городе, привелось ей быть в университете, на утреннем заседании, где читались стихи, статьи и отрывки в память одного московского писателя. Она ожила на этом сборище, публика показалась ей чуткой и восприимчивой, от стен актовой залы веяло приветом старого наставника. Она представляла себе, как должен был говорить со своею аудиторей Грановский: личность его оставалась для нее полулегендарной.

Здесь ярче чувствовалась столица. Зала сообщала ей более строгое и серьезное настроение. Первые ряды кресел пестрели лицами и фигурами пожилых людей с положением, что сейчас было видно. Она даже удивлялась, что на такой вечер собралось столько мужчин, наверное, состоящих на службе, и собралось не случайно, а с желанием почтить память любимого писателя, помолодеть душой, пережить еще раз обаяние его таланта и смелого, язвительного протеста.

У стен толпились не получившие номерованных мест. Два распорядителя в белых галстуках бегали по проходу.

Час начала, указанный в программе, уже прошел… Но публика еще не совсем разместилась, и гул разговоров все поднимался и поднимался.

В четвертом ряду Антонина Сергеевна сидела между молодою женщиной, худенькой и нервной, в белом платье, и полным артиллерийским полковником. Тот беспрестанно наклонялся к своей даме, – вероятно, жене – и называл ей фамилии литераторов, художников, профессоров на эстраде и в рядах публики. Он делал это довольно громко, и она невольно смотрела в сторону, в какую он кивал головой или показывал рукой.

Она никого не знала в лицо.

Но вот все притихло. На эстраде, у столика, показалась видная фигура старика с седою бородой и волосами, причесанными, как чесались лет сорок тому назад. Антонина Сергеевна видала его портрет, похожий, с верно схваченным выражением, и захлопала.

Она любила этого поэта. На его призывах к борьбе и правде воспитывались в ней ее тайные упования. Александр Ильич в первые дни их знакомства читал ей вслух его стихотворение, затверженное наизусть всей тогдашней молодежью.

Вот он уже в преклонных летах, не моложе того покойника, чье чествование собрало их сюда, если не старше. Но он еще не дряхлый старик. Голова с народным обликом не утратила еще своего благообразия, в глазах блеск, мягкая, вдумчивая усмешка придает тонкость выражения красивому рту.

Стон рукоплесканий и кликов встретил давнишнего любимца публики. И старые, и молодые голоса слились в один аккорд.

Благообразный старец кланялся, привставал с кресла, опять садился и не мог несколько минут начать свое чтение, растроганный этим взрывом не изменяющих ему симпатий.

Антонина Сергеевна слушала в таком волнении, что не могла почти схватывать содержания, но когда он кончил, еще горячее начала хлопать, а вызовы вокруг нее и сзади раскатами ходили по зале и заставили ее забыть, откуда она попала сюда.

XXIX

Но еще горячее был прием другому читавшему о покойном, не старому, с истою наружностью петербургского литератора. Она когда-то восхищалась его статьями. Александр Ильич ставил его высоко лет десять назад, а теперь никогда и не называл его.

И после чтения крикам и вызовам не было конца.

Когда Антонина Сергеевна встала и обернулась лицом к публике, то ей вдруг почудилось, что это тот Петербург, о котором она мечтала долгие годы, что идет все та же полоса жизни, что ничто не мешает ей слиться с этой массой, не утратившей никаких верований и упований, ничем не поступившейся в своих заветных идеалах.

В антракте, между двумя отделениями вечера, она двинулась за толпой к выходу. И так ей захотелось встречи с "хорошим человеком", искреннего разговора, захотелось самой излиться, слушать что-нибудь молодое и смелое, убедить себя, что не все еще погибло, что не обречена она весь конец жизни бродить среди "повапленных гробов" – эти слова сейчас только были произнесены с эстрады.

В комнате рядом с передней, где курили, она присела на один из боковых диванов.

Не прошло и двух минут, как ее окликнули.

– Антонина Сергеевна! Вас ли я вижу?

Сразу она в слабо освещенной комнате не узнала Ихменьева и удивилась, что он здесь, в Петербурге.

– Как я рада! – вырвалось у нее. – И вы…

Она не договорила.

Ихменьев поместился подле нее, все такой же сгорбленный, с красным носиком, в неизменной черной паре, и так же перевил ноги и стал утюжить ладонью одно из колен.

– Вас пустили? – тихо и быстро спросила она.

– На две недели. Генерал Варыгин что-то стал любезен, – говорил он несколько в нос, что у него всегда выходило, когда он понижал тон. – Должно быть, вашего тут меда было, Антонина Сергеевна.

– Моего? – переспросила она и смутилась.

94Нужно быть своим человеком при дворе! (фр.).
95светских приличиях (фр.).
96лжерасходы (фр.).
97пристрастие к умствованиям (фр.).
98Подружка моего мужа!.. (фр.).
99Эта кумушка очень ловка! (фр.).
100Чаепитие в пять часов (англ.). …пищеварительный визит (фр.).
101Ах!.. Дорогая сударыня! Матушка будет в восторге! (фр.).
102Мы с матушкой обожаем красивые вещи!.. Безделушки и книги!.. (фр.).
103Матушка! Наша дражайшая сударыня Гаярина!.. (фр.).
104
105Дорогая, дорогая… Она уже устарела, эта уловка с мигренями! (фр.).
106У меня мигрень!., инженю… «Мир, где скучно» (фр.).
107Достаточно ли сахару, сударыня? (фр.).
108Сахар добавлен, сударыня? Да (фр.).
109Вот это здорово! (фр.).
110Было подавляющее меньшинство, почти половина… (фр.).
111Но, сударыня… Чтобы иметь это в письменном виде… (фр.). Черным по белому (нем.).
112Вы словно бы не живете в конце века. Теперь не боятся иметь свое мнение!.. Черт возьми! (фр.).
113Это уже не действует… (фр.).
Рейтинг@Mail.ru