Не могу определить, когда меня разбудили, только месяц уже зашел и огонь почти догорел. Теперь мне развязали также и ноги и повели через развалины вниз по склону по очень крутой тропинке к бухточке между скалами, где нас ожидала рыбачья лодка. Меня посадили в нее, и мы отплыли от берега при чудном свете звезд.
Я не имел понятия о том, куда меня везут, и все оглядывался по сторонам, ища глазами корабль. В моих ушах все время звучало выражение Рэнсома: «Двадцатичетырехфунтовые». «Если я еще раз подвергнусь опасности попасть на плантации, дело кончится плохо», – думал я. Нечего было теперь ожидать другого Алана, другого кораблекрушения и запасного рея, и я представил себе, как буду работать на табачных плантациях под ударами кнута. При этой мысли дрожь пробежала по моему телу. На воде было холодно, и лодка покрылась холодной росой, так что я дрожал, сидя рядом с рулевым. Это был тот смуглый человек, которого я до сих пор называл лоулэндером. Имя его было Дэль, но обыкновенно его называли Черным Энди. Заметив, что я дрожу, он с доброй улыбкой передал мне грубую куртку с приставшей к ней рыбьей чешуей; я с радостью надел ее на себя.
– Благодарю вас за вашу доброту, – сказал я, – и осмелюсь отплатить вам за нее предостережением. Вы берете на себя большую ответственность в этом деле. Ведь вы не невежественный дикарь-гайлэндер, а знаете, что такое закон и чем рискуют нарушающие его.
– Нельзя сказать, чтобы я уж так всегда преклонялся пред законом, – сказал он, – но в этом деле я действую совершенно спокойно.
– Что вы со мной сделаете? – спросил я.
– Ничего дурного, – ответил он, – ровно ничего. Вы будете пользоваться большой свободой. Вам будет довольно хорошо.
Поверхность моря чуть-чуть осветилась: розовые и красные пятна, точно отблески дальнего огня, появились на востоке, и в то же время проснулись бакланы и закричали на вершине Басса, который, как всякий знает, представляет собой одинокий скалистый утес, но такой громадный, что из него можно бы высечь целый город.
Море, вообще совершенно спокойное, у основания утеса глухо шумело. По мере того как светлело, я видел все отчетливее отвесные кручи, побелевшие, точно от мороза, от следов морских птиц, покатую вершину, поросшую зеленой травой, стаю белых бакланов, кричавших со всех сторон, и темные разрушенные здания тюрьмы на самом берегу моря.
Тут внезапно открылась мне правда.
– Вы везете меня сюда! – закричал я.
– Да, в Басс, любезный, – ответил он. – Тут до вас томились древние святые, и я не думаю, что вы так же безвинно попадете в тюрьму.
– Но теперь тут никто не живет, – воскликнул я, – тюрьма давно уже обратилась в развалины!
– Тем больше удовольствия вы доставите бакланам, – сухо ответил Энди.
Становилось все светлее, и я при дневном свете увидел перевернутые вверх дном лодки между камнями, служившими рыбакам балластом, бочонки и корзины, а также запас дров. Все это было выгружено на утес. Энди, я и мои три гайлэндера – я называю их своими, хотя следовало бы выразиться иначе, – тоже вышли на берег. Не успело еще взойти солнце, как лодка уже отплыла обратно, и удары весел об уключины эхом отдавались в утесах. Мы остались одни в этом странном месте заточения.
Энди Дэль был губернатором Басса, как его можно было в шутку назвать, и в то же время пастухом и хранителем дичи в этом небольшом, но богатом поместье. Он должен был смотреть за дюжиной овец, кормившихся и жиревших от травы, росшей на покатой части утеса, и которые паслись, точно на крыше собора. Затем он должен был смотреть за бакланами, гнездившимися в утесах, от которых получался большой доход. Птенцы служили такой вкусной пищей, что гастрономы охотно платили по два шиллинга за штуку. Даже взрослые птицы дорого ценятся за сало и перья, так что часто жалованье нортбервикского священника и до сих пор уплачивается бакланами, почему очень многие находят этот приход весьма выгодным. Для выполнения всех своих разнообразных обязанностей, а также для предохранения бакланов от воров Энди приходилось часто ночевать и проводить целые дни на утесе, так что он чувствовал себя там настолько же дома, как фермер в своей постели. Он попросил всех нас навьючить на себя кое-что из багажа, что я поторопился сделать. Через замкнутую на замок калитку – единственный вход на остров – и через развалины крепости он провел нас к дому. Зола в камине и кровать в углу указывали нам на то, что здесь было его обычное местопребывание.
Он предложил мне воспользоваться его кроватью, предполагая, сказал он, что я джентльмен.
– Мое дворянство не имеет никакого отношения к тому, где я сплю, – сказал я. – Я до сих пор жестко спал. Благодарю за это бога; я готов снова спать так же. Пока я здесь, мистер Энди, – кажется, вас так зовут, – я буду принимать участие в ваших занятиях и делить все с остальными. Вас же я прошу избавить меня от насмешек, которые, признаюсь, мне вовсе не нравятся.
Он поворчал немного на эти слова, но потом, после некоторого размышления, казалось, одобрил их. Он действительно был не глупый, рассудительный человек, хороший виг и пресвитерианец; ежедневно читал карманную библию, охотно и со знанием дела любил рассуждать о религии. Нравственность его была более сомнительна. Я узнал, что он часто занимался контрабандой и что развалины Танталлона служили ему складом контрабандных товаров. Таможенную стражу он не ставил ни в грош. Эта часть лотианского берега до сих пор совершенно дикая, и население ее одно из наиболее грубых в Шотландии.
Один случай во время моего заключения остался мне памятным по тем последствиям, которые обнаружились гораздо позже. В то время в Форте стоял военный корабль «Морской конь», под начальством капитана Паллизера. Случилось, что он крейсировал в сентябре между Файфом и Лотианом, исследуя подводные рифы. В одно прекрасное утро, очень рано, он был виден на расстоянии около двух миль к востоку от нас, где он спустил лодку и, казалось, осматривал Вильдфайрские скалы и Чертов куст – известные своей опасностью места на этом берегу. Затем, забрав лодку, корабль пошел по ветру и прямо направился на Басс. Это причинило большое беспокойство Энди и гайлэндерам: мое заточение должно было остаться в тайне, а если теперь на берег явится морской капитан, то дело станет общеизвестным, а может быть, случится и еще худшее.
Я был один, не мог, как Алан, защищаться против стольких людей и знал, что сопротивление ни в коем случае не улучшит моего положения. Приняв все это во внимание, я дал слово Энди, что буду слушать его и хорошо вести себя, и мы все отправились на вершину скалы, где легли в разных местах у края утеса, прячась и наблюдая. «Морской конь» шел все прямо, я уже думал, что он ударится о скалу, и мы, глядя вниз, видели матросов на вахте и слышали, как лотовой кричал у лота. Вдруг корабль повернул и дал залп, не знаю из скольких ружей. От грома этого залпа сотряслась скала, дым разостлался над нашими головами, и бакланы поднялись в невероятном количестве. Чрезвычайно любопытно было слышать их крик и видеть мелькание их крыльев, и я думаю, что капитан Паллизер подошел уже так близко к Бассу единственно ради этого ребяческого удовольствия. Со временем ему пришлось дорого расплатиться за это. Когда судно приблизилось, я заметил его снасти, по которым впоследствии мог отличить его за несколько миль. Провидение помогло мне этим способом отвратить от моего друга большое несчастие и нанести чувствительный удар самому капитану Паллизеру.
Все время моего пребывания на утесе мы очень хорошо жили. У нас были эль, водка и овсяная мука, из которой утром и вечером мы приготовляли кашу. По временам из Кастлетона приезжала лодка, привозившая нам четверть барана. Мы не смели трогать овец на скале, которых откармливали специально для рынка. Охота на бакланов, к сожалению, была не по сезону, так что мы их не трогали. Мы сами ловили рыбу, но чаще заставляли бакланов ловить ее для нас: когда мы видели, что какая-нибудь птнца поймала добычу, мы отнимали ее, прежде чем птица успевала ее проглотить.
Своеобразная природа этого места, остатки старины, которыми оно изобиловало, занимали и интересовали меня. Так как бегство было невозможно, мне предоставили полную свободу, и я исследовал территорию острова везде, где только возможно было ступить ноге человеческой. Здесь оставались еще следы прежнего тюремного сада, в котором дико росли цветы и огородные овощи, а на маленьком дереве висело несколько спелых вишен. Немного ниже находилась часовня или келья отшельника; кто жил ней, было неизвестно, и ветхость ее служила поводом для размышлений. Самая тюрьма, где я теперь расположился вместе с гайлэндскимн ворами, была когда-то ареной многих исторических событий. Мне казалось странным, что так много святых и мучеников, проживавших здесь совсем недавно, не оставили даже листка из библии или вырезанного в стене имени, тогда как грубые солдаты, стоявшие на часах на стенах, наполнили все вокруг воспоминаниями о себе, по большей части ломаными трубками – их было чрезвычайно много – и металлическими пуговицами своих мундиров. Иногда мне казалось, что я слышу набожный напев псалмов в подземных темницах, где сидели мученики, и вижу, как солдаты с трубками в зубах разгуливают по стенам, а за ними из Северного моря поднимается утренняя заря.
Бесспорно, эти образы в значительной степени вызывал у меня Энди своими рассказами. Он очень хорошо и во всех подробностях знал историю утеса, так как отец его служил здесь в гарнизоне. Кроме того, он обладал особым талантом рассказчика: казалось, что живые люди говорят его устами и прошлое встает перед вашими глазами. Этот дар Энди и живой интерес, с которым я слушал его, очень сблизили нас. Я не мог отрицать, что он мне нравится, и скоро заметил, что и я ему нравлюсь, так как с самого начала старался снискать его расположение. Мне неожиданно помог странный случай, но и до этого мы были в дружеских отношениях, необычных для пленника и тюремщика.
Я бы солгал, сказав, что пребывание мое на Бассе было во всех отношениях неприятным. Нет, оно казалось мне убежищем, где я укрылся от всех своих треволнений. Мне не причиняли никакого вреда; скалы и глубокое море предохраняли меня от новых покушений; я чувствовал, что жизнь и честь мои здесь в безопасности, и иногда позволял себе мириться с этим. Но порою мне приходили в голову совершенно иные мысли. Я вспоминал, как твердо я дал обещание Ранкэйлору и Стюарту; я понимал, что мое заключение на Бассе, в виду берегов Файфа и Лотиана, может произвести впечатление выдумки и я – по крайней мере, в глазах этих двух джентльменов – окажусь хвастуном и трусом. Положим, я относился к этому довольно легко и убеждал себя, что, пока сохраняю хорошие отношения с Катрионой Друммонд, мнение остальных для меня безразлично, и погружался в мечты влюбленного, которые так приятны ему самому и должны казаться удивительно праздными для читателя. Но временами на меня нападал страх: во мне пробуждалось самолюбие, и то, что меня могут осуждать, казалось несправедливостью, которой я не в силах перенести. Затем приходили другие мысли, и меня начинало преследовать воспоминание о Джемсе Стюарте, заключенном в тюрьме, и о воплях его жены. Тогда меня охватывало волнение, я не мог простить себе свою бездеятельность. Мне казалось, что если я действительно мужчина, то должен любым способом вырваться – улететь или уплыть из своего убежища. В таком настроении и чтобы успокоить упреки совести, я еще более старался расположить к себе Энди Дэля.
Наконец, когда мы в одно прекрасное утро очутились вдвоем на вершине утеса, я намекнул ему, что в состоянии дать вознаграждение, если мне помогут бежать. Он взглянул на меня, откинул назад голову и громко рассмеялся.
– Вы очень смешливы, мистер Дэль, – сказал я, – но, может быть, перемените свое мнение, когда взглянете на эту бумажку.
Глупые гайлэндеры, схватив меня, отобрали только звонкую монету, а бумага, которую я теперь показывал Энди, была чеком Британского льнопрядильного общества на значительную сумму.
Он прочел ее.
– Действительно, у вас совсем недурное состояние, – сказал он.
– Я думал, что это, может быть, изменит ваши взгляды, – заметил я.
– Гм… – сказал он, – это доказывает только, что вы в состоянии подкупать, но меня подкупить нельзя.
– Это мы еще увидим, – отвечал я. – Сперва я докажу вам, что знаю, в чем дело. Вы получили приказание задержать меня здесь до четверга, двадцать первого сентября.
– Вы не совсем ошиблись, – сказал Энди. – Я должен отпустить вас, если не будет других приказаний, в субботу, двадцать третьего.
Я не мог не заметить, сколько вероломства было в этом распоряжении. Я смогу появиться перед судом, когда будет слишком поздно, и никто не поверит моим объяснениям, если я вздумаю оправдываться. Эта мысль доводила меня до исступления.
– Ну, Энди, вы человек опытный и поэтому выслушайте меня и подумайте о моих словах, – сказал я. – Я знаю, что в дело мое замешаны важные особы, и не сомневаюсь, что вы знаете их имена. Я сам, с тех пор как началось мое дело, видел некоторых из них и высказал им в лицо свое мнение. Но в каком же преступлении обвиняют меня? И как со мной обращаются? Несколько оборванных гайлэндеров хватают меня тридцатого августа, привозят на старый утес и помещают не в крепость и не в тюрьму, а в жилище хранителя дичи на Бассе. Затем отпускают на свободу двадцать третьего сентября так же тайно, как и арестовали меня. Разве, по-вашему, это законно и справедливо? Не похоже ли это, скорее, на грязную интригу, постыдную для всех, кто принимает участие в ней?
– Я не могу спорить с вами, Шоос. Это действительно выглядит некрасиво, – сказал Энди. – И если бы эти люди не были хорошими вигами и настоящими пресвитерианцами, я бы прогнал их, прежде чем помогать им в этом деле.
– Значит, Ловат – хороший виг и настоящий пресвитерианец? – сказал я.
– Я не знаю его, – отвечал он, – у меня ничего общего нет с Ловатамм.
– Так, значит, вы имеете дело с Престонгрэнджем? – заметил я.
– Ну, этого я вам не скажу, – сказал Энди.
– Нечего и говорить, когда я сам знаю, – отвечал я.
– В одном вы можете быть уверены, Шоос, – сказал Энди, – а именно, что, как бы вы ни старались, я не вступлю с вами в сделку, – прибавил он.
– Хорошо, Энди, я вижу, что мне следует поговорить с вами откровенно, – заметил я. И рассказал ему все, что считал возможным рассказать.
Он выслушал меня с большим интересом и, когда я кончил, казалось, что-то соображал.
– Шоос, – сказал он наконец, – я буду с вами откровенен. Этот странный рассказ – в вашей передаче – не заслуживает большого доверия, и мне думается, что дело обстоит не совсем так, как вы считаете. Но вы сами кажетесь мне вполне порядочным молодым человеком. Однако я старше вас и рассудительнее и, может быть, лучше понимаю это дело, чем вы. Я высказал вам все ясно и откровенно. Вам не будет никакого вреда от того, что вы останетесь здесь, напротив, мне кажется, что вы от этого только выиграете. Не будет также никакого вреда стране – повесят только одного гайлэндера. Видит бог, это не так важно! С другой стороны, если бы я отпустил вас, то нанес бы себе самому большой вред. Итак, как хороший виг, как честный друг по отношению к вам и верный друг самому себе, я нахожу, что вам лучше остаться здесь с Энди и бакланами.
– Энди, – сказал я, положив руку ему на колено, – ведь тот гайлэндер невиновен!
– Что ж, очень жаль, – ответил он, – но, видите ли, в этом мире мы не всегда можем добиться всего, чего хотим.
Я пока мало говорил о гайлэндерах. Все трое были приверженцами Джемса Мора, что не оставляло сомнения в том, какую роль сыграл их господин в моем деле. Все они знали два-три слова по-английски, но один Нэйль считал себя достаточно знакомым с этим языком, чтобы пускаться в разговор, однако, когда он решался на это, его собеседники очень часто бывали совершенно другого мнения. Гайлэндеры были смирные, простые люди, гораздо более благовоспитанные, чем можно было предположить по их оборванной одежде и неуклюжему виду. С самого начала они стали как бы слугами Энди и моими.
Мне казалось, что в этом пустынном месте, среди развалин бывшей тюрьмы, неумолчного шума моря и криков морских птиц, они ощущали какой-то суеверный страх. Когда делать было нечего, они или ложились спать – казалось, это никогда не надоедало им, – или же слушали страшные истории, которые рассказывал им Нэйль. Когда же эти развлечения были невозможны – например, двое спали, а третий не мог последовать их примеру, – то я видел, как тот, что бодрствовал, напряженный, как тетива лука, прислушивался и глядел вокруг с постепенно возрастающим беспокойством, вздрагивая, бледнея, сжимая руки. Я не имел случая узнать, какого рода страхи волновали гайлэндеров, но беспокойство их было заразительно, да и самое место, где мы находились, рождало тревогу. Я не могу найти подходящего выражения по-английски, но по-шотландски Энди твердил неизменно:
– Да, – говорил он, – Басс – жуткое место.
Мне оно тоже представляется таким. Жутко в нем было ночью, жутко и днем; странные звуки – крик бакланов, плеск моря и эхо в скалах – постоянно раздавались в наших ушах. Таков был Басс в мягкую погоду. Когда же волны становились сильнее и ударялись об утес, шум их напоминал гром или барабанный бой, – страшно и весело было слышать их! Но и в тихие дни Басс мог нагнать страх на любого, не только на гайлэндера, – я сам это несколько раз испытал на себе, так много таинственных, глухих звуков раздавалось и отражалось под сводами скал. Когда я думаю о Бассе, мне вспоминается рассказ Энди и сцена, в которой я принимал участие, – сцена, совершенно изменившая наш образ жизни и оказавшая громадное влияние на мой побег. Случилось как-то вечером, что я, задумчиво сидя у очага и вспоминая мотив Алана, начал насвистывать его. Вдруг мне на плечо опустилась чья-то рука, и голос Нэйля велел мне замолчать, потому что это нехорошая песня.
– Нехорошая? – спросил я. – Почему?
– Потому что это песня привидения, – сказал он, – у которого голова отрублена от туловища.
– Здесь не может быть привидений, Нэйль, – заметил я, – они не стали бы тревожиться для того, чтобы пугать бакланов.
– Вы думаете? – спросил Энди. – Могу уверить вас, что здесь водилось нечто похуже привидений.
– Что же здесь было хуже привидений, Энди? – спросил я.
– Колдуны, – сказал он, – или, по крайней мере, один колдун. Это странный рассказ. Если хотите, я расскажу вам его, – прибавил он.
Мы, разумеется, все захотели послушать Энди, и даже наименее знакомый с английским языком гайлэндер присел и превратился весь во внимание.
– Мой отец, Том Дэль, – мир его праху! – в юности был диким, необузданным мальчишкой, не обладавшим ни рассудительностью, ни любезностью. Он любил молодых девушек, любил рюмочку, любил драку, но никогда я не слышал, чтобы он годился на какое-нибудь честное дело. То да се, и он наконец поступил в солдаты и служил в гарнизоне здешнего форта, – это был первый случай, чтобы кто-нибудь из Дэлей очутился на Бассе. Скверная то была служба! Начальник сам варил эль. Кажется, нельзя представить себе что-нибудь хуже! Провизию доставляли на утес с берега, но дело это велось небрежно, и бывали времена, что пищей гарнизону служила рыба и застреленные солдатами птицы. В довершение всего, то было время гонений. Смертельно холодные камеры все были заняты святыми и мучениками – солью земли, которой она была недостойна. И хотя Том Дэль и носил ружье и был простым солдатом, любившим девушек и рюмочку, как я уже говорил, но душа его была праведнее, чем того требовало его положение. Он знал кое-что о славе церкви; он порою серьезно сердился, видя, как обманывают святых божьих, и сгорал от стыда, потому что словно помогал такому темному делу. Иногда ночью, когда он стоял на часах и все было пустынно кругом, а зимняя стужа свирепствовала в замке, он вдруг слышал, как какой-нибудь узник затягивал псалом, остальные подхватывали его, и священные звуки поднимались из различных камер, так что этот старый утес среди моря казался тогда небом. Он чувствовал в душе сильнейший стыд, грехи его росли пред ним до размеров Басса и даже еще больше. Главным же грехом было то, что он помогает мучить и губить служителей церкви божьей. Но он старался бороться с этим чувством. Наступал день, вставали товарищи, и его благочестивые мысли исчезали.
В те дни на Бассе жил божий человек, по имени Педен-пророк. Вы, вероятно, слышали о Педен-пророке?
С тех пор не было никого подобного ему, и многие думают, что не было и прежде. Он был дик и свиреп, жутко было глядеть на него, жутко слушать: на лице его точно отражался Страшный суд. Голос его, резкий, как у баклана, звенел в ушах людей, а слова его жгли, как раскаленные уголья.
На утесе жила молодая девушка, должно быть не особенно порядочная, так как это было не место для приличных женщин. Но, кажется, она была красива, и они поладили с Томом Дэлем. Случилось, что Педен был в саду и молился, когда Том с девушкой проходили мимо него, и девушка вдруг стала, смеясь, передразнивать молитву святого. Тот поднялся и взглянул на обоих так, что от его взгляда у Тома подкосились ноги. Но, когда Педен заговорил, в голосе его зазвучало больше грусти, чем гнева.
«Бедняжка, бедняжка! – сказал он, глядя на девушку. – Ты визжишь и смеешься, но господь приготовил для тебя смертельный удар, и в чудесную минуту суда ты взвизгнешь только раз!»
Несколько дней спустя она бродила по скалам в обществе двух-трех солдат. Налетел сильный порыв ветра, раздул ее юбки и унес девушку со всем, что на ней было. Солдаты заметили, что она успела только раз взвизгнуть.
Этот случай, без сомнения, произвел некоторое впечатление на Тома Дэля, но вскоре оно сгладилось, и парень не исправился. Раз как-то он поспорил с другим солдатом.
«Черт меня возьми!» – сказал Том, так как любил чертыхаться.
И вдруг он увидел, что на него печально смотрит Педен: весь изможденный, в старой одежде, лицо у него длинное, глаза горят, – протянул вперед руку с черными ногтями: ведь он не заботился о своем теле.
«Фуй, фуй, бедняга, – воскликнул он, – бедный, безумный человек! «Черт меня возьми!» – сказал он, и я вижу черта следом за ним».
Сознание своей вины нахлынуло на Тома, как морская волна. Он бросил пику, которая была у него в руках.
«Я не хочу более поднимать оружие против Христа!» – сказал он и сдержал слово.
Сначала ему пришлось выдержать борьбу, но когда начальник увидел, что решение его твердо, то уволил его со службы. Том поселился в Норт-Бервике, женился там и заслужил уважение всех порядочных людей.
В тысяча семьсот шестом году Басс перешел в руки Дальримплей, и права охранять его добивались двое. Оба они были достойные люди, так как прежде служили солдатами в гарнизоне, умели обращаться с бакланами, знали время, подходящее для охоты, и цены на них. Кроме того, оба были – или казались – серьезными людьми, умеющими вести приличный разговор. Одним был Том Дэль, мой отец, другого же звали Лапрайк; обыкновенно его называли Тод Лапрайк, но я никогда не слыхал, было ли это его настоящее имя, или эта кличка была дана ему из-за его характера[5]. Раз Том по этому делу отправился к Лапрайку и повел с собой за руку меня, тогда еще маленького мальчика. Тод жил в переулке к северу от кладбища. Это был мрачный и страшный переулок. Дом Тода находился в самом темном углу переулка, и знавшие его не любили бывать в нем. Дверь его в этот день не была заперта, так что я и отец мой вошли прямо в дом. Тод по профессии был ткач. Станок его стоял в глубине комнаты, и около него сидел сам хозяин, несколько располневший, бледный, невысокого роста человек, похожий на слабоумного, с какой-то блаженной улыбкой на губах, от которой у меня пробежал мороз по коже. Рука его держала челнок, но глаза были закрыты. Мы звали его по имени, кричали ему в ухо, трясли его за плечи, – все напрасно! Он продолжал сидеть на табурете, держал челнок и улыбался, как полоумный.
«С нами крестная сила, – сказал Том Дэль, – это нехорошо!»
Не успел он сказать эти слова, как Тод Лапрайк пришел в себя.
«Это ты, Том? – спросил он. – Очень рад видеть тебя, любезный. Со мною случаются иногда подобные обмороки, – продолжал он, – это от желудка».
Оба стали разговаривать о Бассе и о том, кому из них будет поручено охранять его. Мало-помалу они разругались и расстались в гневе. Я хорошо помню, что, когда я с отцом возвращался домой, он несколько раз повторил, что ему не нравится ни Тод Лапрайк, ни его обмороки.
«Обморок! – говорил он. – Я думаю, что людей сжигали на костре за подобные обмороки».
Вскоре мой отец получил Басс, а Тод остался ни при чем. Впоследствии люди вспоминали, как он принял это известие.
«Том, – сказал он, – ты еще раз одержал верх надо мной, и я надеюсь, что, по крайней мере, ты получишь на Бассе все, что ожидал».
После находили, что это были многозначительные слова. Наконец настало время, когда Том Дэль должен был охотиться на молодых бакланов. К этому он привык давно: он еще ребенком лазил по скалам и теперь не хотел никому доверить это дело. Привязанный за веревку, он ползал по самым крутым, высоким склонам утеса. Несколько здоровых малых стояли на вершине, держа веревку и следя за его сигналами. Но там, где находился Том, были только скалы, да море внизу, да бакланы, которые кричали и летали взад и вперед. Весеннее утро было прекрасно, и Том посвистывал, ловя молодых птиц. Много раз он потом рассказывал мне о том, что с ним произошло, и каждый раз у него на лбу выступал холодный пот.
Случилось, что Том взглянул наверх и увидел большого баклана, клевавшего веревку. Тому это показалось необычайным и несогласным с привычками птицы. Он сообразил, что веревки не особенно крепки, а клюв баклана и утес Басс чрезвычайно тверды и что ему будет не очень приятно упасть с высоты двухсот футов.
«Шш… – сказал Том, – шш… пошла прочь!»
Баклан глянул прямо в лицо Тому, и в глазах у него появилось что-то жуткое. Бросив один только взгляд, он снова принялся за веревку; теперь он клевал как бешеный. Никогда не существовало баклана, который бы работал подобно этому: он, казалось, прекрасно знал свое дело, держа мягкую веревку между клювом и острой зазубриной утеса.
В душу Тома закрался страх.
«Это не птица», – подумал он.
Он бросил взгляд назад, и в глазах его помутилось.
«Если у меня закружится голова, – сказал он, – Тому Дэлю конец».
И он подал знак, чтобы его подняли.
Казалось, баклан понимал сигналы: он тотчас бросил веревку, расправил крылья, громко крикнул, описал в воздухе круг и прямо устремился в лицо Тома Дэля. Но у Тома был нож, он выхватил его, и холодная сталь заблестела на солнце. Казалось, что птица была знакома и с ножами, потому что, как только блеснула сталь, она снова вскрикнула, но не так громко и как бы разочарованно и улетела за скалу, так что Том не видел ее больше. И как только баклан улетел, голова Тома упала на плечи, и его потащили, точно мертвое тело, болтавшееся вдоль скалы.
Чарка водки – он никогда не ходил без нее – привела его в чувство, насколько это было возможно, и он сел.
«Скорее, Джорди, беги к лодке, смотри за лодкой, скорее, – кричал он, – не то этот баклан угонит ее!»
Птицеловы удивленно переглянулись и постарались его успокоить. Но Том Дэль не успокоился, пока один из них не побежал вперед, чтобы следить за лодкой. Остальные спросили, полезет ли он снова вниз продолжать охоту.
«Нет, – сказал он, – ни я не спущусь, ни вас не пошлю. И как только я буду в состоянии стать на ноги, мы уедем с этого дьявольского утеса».
Понятно, они не теряли времени, да и хорошо сделали: не успели они доплыть до Норт-Бервика, как у Тома разыгралась жесточайшая горячка. Он пролежал все лето. И кто же был так добр, что приходил наведываться о его здоровье? Тод Лапрайк! Впоследствии люди говорили, что, как только Тод подходил к дому, горячка Тома усиливалась. Этого я не помню, но отлично знаю, чем все кончилось.
Стояла осень. Дед мой отправился на ловлю скатов, и я, как все дети, стал просить, чтобы он меня взял с собой. Помню, что улов был большой и, следуя за рыбой, мы очутились вблизи Басса, где встретились с другой лодкой, принадлежавшей Сэнди Флетчеру из Кастльтона. Он тоже недавно умер, иначе вы могли бы сами спросить его. Сэнди окликнул нас.
«Что там такое на Бассе?» – спросил он.
«На Бассе?» – переспросил дед.
«Да, – сказал Сэнди, – на его другой стороне?»
«Что там такое? – удивился дед. – На Бассе не может быть ничего, кроме овец».
«Там что-то похожее на человека», – сказал Сэнди.
«На человека!» – воскликнули мы, и нам это очень не поправилось: у подножия утеса не было лодки, на которой можно было привезти человека, а ключи от тюрьмы висели дома у изголовья складной кровати моего отца.
Мы сблизили наши лодки и вместе подошли к острову. У деда моего имелась зрительная труба: он прежде был моряком и плавал капитаном на рыболовном судне, которое затопил на мелях Тэя. Когда мы посмотрели в трубу, то действительно увидели человека. Он находился в углублении зеленого склона, немного ниже часовни, у самой тропинки; метался, прыгал и плясал как сумасшедший.
«Это Тод», – сказал дед, передавая трубу Сэнди.
«Да, это он», – отвечал Сэнди.
«Или кто-нибудь, принявший его образ», – сказал дед.
«Разница небольшая, – произнес Сэнди, – черт ли это или колдун, я попробую выстрелить в него». – И он достал ружье, из которого стрелял в дичь (Сэнди был известным стрелком во всей окрестности).
«Подожди, Сэнди, – сказал мой дед, – прежде надо хорошенько его рассмотреть: иначе это дело может дорого обойтись нам обоим».
«Что тут ждать? – заметил Сэнди. – Это будет божий суд, разрази меня бог!»
«Может быть, и так, а может быть, и иначе, – сказал мой дед, достойный человек. – Не забывай правительственного прокурора, с которым ты, кажется, уже встречался».
Это была правда, и Сэнди пришел в некоторое замешательство.
«Ну, Энди, – сказал он, – а как бы ты поступил?»
«Вот как, – отвечал дед. – Так как моя лодка идет быстрее, я вернусь в Норт-Бервик, а ты оставайся здесь и наблюдай за этим. Если я не найду Лапрайка, я вернусь, и оба мы поговорим с ним. Но если Лапрайк дома, я вывешу на пристани флаг, и ты можешь стрелять в это существо».
На этом они и порешили. Я перелез в лодку Сэнди, думая, что здесь произойдет наиболее интересное. Мой дед дал Сэнди серебряную монету, чтобы вложить ее в ружье вместе с свинцовой дробью, так как известно, что монета смертельна для оборотней. Затем одна лодка отправилась в Норт-Бервнк, а другая не двигалась с места, наблюдая за таинственным существом на склоне утеса.