Все время, пока мы оставались там, оно металось и прыгало, приседало и кружилось как юла, а иногда мы слышали, как оно смеялось, вертясь. Я видывал, как молодые девушки, проплясав всю зимнюю ночь напролет, все еще пляшут, даже когда наступает зимний день. Но они бывают не одни: молодые люди составляют им компанию. Это же странное существо было в полном одиночестве. Там в углу у камина скрипач водит смычком. Это же существо плясало без всякой музыки, если не считать крика бакланов. Девушки были молоды, и жизнь в них била ключом. Это же был жирный и бледный человек, уже немолодых лет.
Наконец мы увидели, что на пристани на вершине мачты появился флаг. Этого только и ждал Сэнди. Он поднял ружье, прицелился и спустил курок. Раздался выстрел – и затем пронзительный крик с Басса. Мы протерли глаза и взглянули друг на друга как сумасшедшие, так как после выстрела и крика существо бесследно пропало. Светило солнце, дул ветер, и перед нами было пустое место, на котором всего секунду назад прыгало и кружилось чудовище.
Весь обратный путь я плакал, и меня лихорадило от ужаса. Взрослые чувствовали себя немногим лучше, и в лодке Сэнди мало говорили, а только призывали имя божие. А когда мы подошли к молу, то увидели, что все скалы вокруг пристани усеяны поджидавшими нас людьми. Оказалось, что они нашли Лапрайка в припадке; он улыбался и держал в руках челнок. Послали мальчика поднять флаг, а остальные остались в доме ткача. Можете быть уверены, что им это не доставляло ни малейшего удовольствия; они стояли и тихо молились – никто не хотел молиться громко, – глядя на эту страшную фигуру. Вдруг Тод с ужасным криком вскочил на ноги и, истекая кровью, упал замертво на станок.
При осмотре трупа обнаружили, что свинцовая дробь не проникла в тело колдуна – с трудом нашли одну дробинку. Но у самого его сердца оказалась серебряная монета деда.
Не успел Энди кончить, как случилось чрезвычайно глупое происшествие, не оставшееся без последствий.
Нэйль, как я говорил уже, сам был рассказчиком. Я впоследствии слышал, что он знал все гайлэндские легенды. Он очень много мнил о себе, и другие привыкли высоко ставить его. Рассказ Энди напомнил ему другой, который он прежде слышал.
– Я уже знал этот рассказ, – сказал он. – Это рассказ об Уистине Море Мак-Джилли Фадриге и о Гавре Воре.
– Это совсем не то! – воскликнул Энди. – Это история моего отца, теперь покойного, и Тода Лапрайка. Заруби это себе на носу, – прибавил он, – и держи язык за зубами.
Известно, и это подтверждено историческими данными, что лоулэндские дворяне прекрасно ладят с гайлэндерами; к сожалению, это вряд ли можно сказать про лоулэндских простолюдинов. Я уже раньше замечал, что Энди постоянно готов был ссориться с нашими тремя Мак-Грегорами, а теперь стало ясно, что столкновение между ними неизбежно.
– Такие слова не говорят джентльменам, – сказал Нэйль.
– «Джентльменам»! – воскликнул Энди. – Какие вы джентльмены, гайлэндская сволочь! Если бы вы могли видеть себя так же, как вас видят другие, то вы отказались бы от своей спеси.
Нэйль произнес какое-то гэльское проклятие, и в ту же минуту в руках его очутился кинжал.
Размышлять было некогда: я схватил гайлэндера за ногу, повалил его на землю и завладел его вооруженной рукою, не успев сообразить, что я делаю. Товарищи его бросились ему на помощь; у меня и Энди не было оружия, и нас было двое против троих. У нас, казалось, не было надежды на спасение, как вдруг Нэйль закричал по-гэльски, приказав остальным отступить, и выразил мне покорность самым унизительным образом, отдав даже свой кинжал, который я, впрочем, вернул ему на следующий день, когда он повторил свои обещания.
Мне стало ясно: во-первых, я не должен был слишком рассчитывать на Энди, который прижался к стене и стоял бледный, как смерть, пока все не кончилось; во-вторых, мое собственное положение относительно гайлэндеров очень благоприятно: они, должно быть, получили особые указания охранять мою безопасность. Но если я и нашел, что Энди недоставало храбрости, я не имел основания упрекнуть его в неблагодарности. Он, положим, не выражал мне свою благодарность словами, но его мнение обо мне и обращение совершенно переменились. А так как он продолжал побаиваться наших товарищей, то мы с тех пор почти всегда были вместе.
Семнадцатого сентября, в день, когда была назначена мои встреча со стряпчим, я возмутился против своей судьбы. Мысль о том, что он ждет меня в «Королевском гербе», удручала меня. Мне было страшно подумать, как он объяснит себе мое отсутствие и что он скажет, когда мы когда-нибудь встретимся. Я вынужден был признать, что моим оправданиям будет трудно поверить, но мне казалось невыносимым выглядеть в его глазах трусом и лжецом, в то время как я всегда стремился выяснить истину, словно находя в этом горькое удовлетворение; я повторял мысленно эти слова и, оглядываясь назад, перебирал в памяти все свои поступки.
Мне казалось, что по отношению к Джемсу Стюарту я вел себя как брат. Я имел право гордиться своим поведением в недавнем прошлом, и мне только надо было подумать о настоящем. Я не мог переплыть море, не мог и лететь по воздуху, но у меня был Энди. Я оказал ему услугу, и он полюбил меня. Это был рычаг, за который мне следовало ухватиться: я должен был еще раз попытать счастье.
День клонился к вечеру; ничего не было слышно, кроме плеска воды о скалы; море было спокойно, и мои четыре товарища разбрелись: трое Мак-Грегоров полезли вверх по скале, а Энди с библией в руках уселся на солнце среди развалин. Там я нашел его, погруженного в глубокий сон. Когда он проснулся, я горячо стал просить его мне помочь, приводя множество доводов в доказательство своей правоты.
– Если бы я мог поверить, что это будет хорошо для вас, Шоос! – сказал он, глядя на меня поверх очков.
– Я хочу спасти человека, – убеждал я, – и должен сдержать свое слово. Что же может быть лучше этого?
– Да, – сказал он, – это очень благородно с вашей стороны. Но как же мне поступить? Я тоже должен сдержать свое слово, как и вы. А что вы мне предлагаете – нарушить его ради денег?
– Энди, разве я говорил о деньгах? – воскликнул я.
– О, слова ничего не значат, – сказал он, – тут важна суть. Дело заключается вот в чем: если я окажу вам услугу, которой вы от меня требуете, я потеряю свое место. Тогда, разумеется, вам придется возместить мне мои убытки и даже немного больше, из чувства чести. Но разве это не подкуп? И если бы я еще был уверен, что у вас будет возможность это сделать! Если вас повесят, что я буду делать? Нет, это невозможно. Оставьте меня, милый мой, и дайте Энди дочитать главу.
Я помню, что в глубине души я был очень доволен таким результатом, и во мне проснулось почти благодарное чувство к Престонгрэнджу, который хоть незаконным и насильственным способом, но избавил меня от опасностей, соблазнов и затруднений. Однако в этом чувстве было слишком много мелкого и трусливого, чтобы оно могло долго длиться: мысли о Джемсе снова не давали мне покоя. День, назначенный для суда, 21 сентября, я провел в таком удрученном состоянии, какого мне, кажется, никогда не приходилось испытывать, разве только на острове Эррейд. Большую часть времени я пролежал на склоне горы, в состоянии, среднем между сном и бодрствованием: тело мое было неподвижно, а голова полна тревожных мыслей. Иногда я действительно спал, но и во сне меня преследовал вид зала суда в Инверари и заключенного, который оглядывался по сторонам, стараясь найти отсутствующего свидетеля… И я снова просыпался с мрачными мыслями и болью во всем теле. Энди, кажется, наблюдал за мной, но я мало обращал на него внимания.
Наутро, в пятницу, двадцать второго, прибыла лодка с провизией, и Энди вручил мне в руки пакет. На конверте не было адреса, но он был запечатан правительственной печатью. В нем лежали две записки. «Мистер Бальфур теперь сам видит, что вмешиваться слишком поздно. За поведением его будут наблюдать и вознаградят за благоразумие». Вот что было в первой записке, очевидно написанной левой рукой. Разумеется, в этой фразе не было ничего, что бы могло скомпрометировать писавшего, даже если бы его и обнаружили. Печать, заменявшая подпись, находилась на отдельном листке, на котором не было написано ни черточки. Но вторая записка вызвала у меня еще большее удивление. Она была написана женским почерком. «Мистер Бальфур извещается, что о нем осведомлялся друг с серыми глазами», – прочитал я на простонародном наречии. Меня поразило, что такое письмо, да еще с правительственной печатью, попало ко мне в такую минуту. И я стоял как дурак. Воспоминание рисовало мне серые глаза Катрионы. Я с радостным чувством подумал, что, вероятно, она – это друг. Но кто ж написал это письмо и вложил его в один конверт с письмом Престонгрэнджа? И почему он счел нужным послать мне такое приятное, хотя чрезвычайно неопределенное извещение на Басс? Я не мог вообразить себе никого, кроме мисс Грант. Я помнил, что ее сестры обратили внимание на глаза Катрионы и даже дали ей соответствующее прозвище, а сама она имела привычку обращаться ко мне на простонародном языке, вероятно в насмешку над моей неотесанностью. Оставалось, следовательно, выяснить один пункт, а именно: как вообще Престонгрэндж позволил ей вмешаться в такое секретное дело и вложить свое сумасбродное послание в его конверт. Но и тут у меня появилась догадка. Во-первых, в молодой леди было что-то своенравное, и папаша, может быть, находился под ее влиянием больше, чем я думал. Во-вторых, следовало припомнить обычную тактику Престонгрэнджа: он всегда действовал вкрадчиво и при всех обстоятельствах не снимал маски дружбы. Он должен был понять, что мое заключение возмутило меня. Может быть, эта шутливая дружеская записка предназначалась для того, чтобы меня обезоружить?
Говоря откровенно, она, кажется, действительно обезоружила меня. Я вдруг почувствовал прилив нежности к красивой мисс Грант за то, что она выказывает интерес к моим делам. Упоминание о Катрионе навело меня само собой на более мирные мысли. Если адвокат слышал о ней и о нашем знакомстве, если я угожу ему тем «благоразумием», о котором упоминалось в письме, то к чему все это могло привести? Мне казалось, что я вижу хитрости Престонгрэнджа, и все-таки я попался на эту удочку.
Я еще находился под этим впечатлением: сердце мое билось, серые глаза Катрионы светились передо мной, точно две звезды, когда Энди прервал мое размышление.
– Я вижу, что вы получили хорошие известия, – сказал он.
Я заметил, что он с любопытством глядит мне в лицо: вместе с тем мне, точно видение, представились Джемс Стюарт и суд в Инверари, и мысли мои сразу повернулись, точно дверь на петлях. «Суд, – подумал я, – иногда тянется дольше, чем предполагают. Если я даже прибуду в Инверари и слишком поздно, то все-таки можно будет предпринять что-нибудь в интересах Джемса. Что же касается моей чести, то это будет лучшим средством спасти ее». В одну секунду, почти без размышлений, я успел составить себе план действий.
– Энди, – спросил я, – так это будет завтра?
Он отвечал, что ничего не изменилось.
– А что вам сказали относительно часа? – спросил я. Он сказал, что это должно совершиться в два часа пополудни.
– А относительно места? – продолжал я.
– Какого места? – спросил Энди.
– Места, куда вы меня высадите, – сказал я.
Он признался, что об этом ничего не было сказано.
– Прекрасно, – заметил я, – это устрою я. Ветер дует с востока, а мой путь лежит на запад. Возьмите свою лодку, я нанимаю ее. Будем весь день подниматься вверх по Форту, и завтра в два часа вы высадите меня на том месте на западе, куда мы успеем добраться.
– Ах вы безумец! – воскликнул он. – Вы все-таки хотите попытаться попасть в Инверари!
– Вы угадали, Энди, – сказал я.
– Ну, вас трудно переупрямить, – заметил он. – Мне было очень жаль вас вчера весь день, – прибавил он. – Видите ли, я до тех пор не был совершенно уверен, чего вы на самом деле хотите.
Он словно пришпорил хромую лошадь.
– Скажу вам по секрету, Энди, – сказал я, – мой план имеет еще другое преимущество. Вы можете оставить этих гайлэндеров на утесе, и одна из ваших кастльтонских лодок заберет их завтра. Нэйль глядит на вас странным взглядом: возможно, что, как только я уеду, дело опять дойдет до кинжалов: эти дикари чрезвычайно злопамятны. Если вас будут допрашивать, то это послужит вам извинением: наши жизни были в опасности, и так как вы отвечали за мою жизнь, то предпочли спасти меня от соседства гайлэндеров и держать остальное время заключения в лодке. Знаете ли, Энди, – сказал я, улыбаясь, – мне кажется, что это очень благоразумный выход.
– Правда, мне не нравится Нэйль, – сказал Энди, – да и он, вероятно, мне не желает добра. Мне не хотелось бы иметь с ним дело. Там Энстер лучше справится с ними. Да, да, – сказал Энди. – Том сумеет лучше меня обращаться с ними. Честное слово, чем больше я думаю об этом, тем менее вижу возможности, чтобы нас хватились. Остров… Но, черт возьми, об острове совсем забыли. Э, Шоос, вы умеете быть дальновидным, когда хотите. Не говоря уже о том, что я обязан вам жизнью, – прибавил он более торжественно и подал мне руку в знак согласия.
После этого мы без разговора быстро спустились в лодку и поставили парус. Гайлэндеры в это время были заняты приготовлением завтрака, так как они обыкновенно занимались стряпней. Но один из них влез на стену, и наше бегство было замечено. Мы не отплыли и двадцати саженей от утеса; все трое стали бегать по развалинам и по отмели, где приставали лодки, точно утки вокруг разоренного гнезда, окликая нас и крича, чтобы мы вернулись. Мы еще находились за ветром и в тени утеса, которая огромным пятном ложилась на воду. Но вот почти одновременно мы выбрались на ветер и на солнце; парус надулся, лодку накренило, и мы сейчас же отошли так далеко, что не слышали больше голосов гайлэндеров. Нельзя передать тот ужас, который их охватил на утесе, где они остались теперь без поддержки цивилизованного человека и без защиты библии. Даже водки им не было оставлено в утешение, – несмотря на поспешность и тайну нашего отъезда, Энди успел захватить ее с собой.
Прежде всего мы позаботились отправить Энстера в бухточку у Глентейтских скал, чтобы покинутые нами гайлэндеры были освобождены на следующий день. Оттуда мы отправились вверх по Форту. Ветер, сначала очень сильный, стал быстро спадать, но ни разу не затихал совсем. Мы весь день двигались вперед, хотя иногда довольно медленно. Успело уже стемнеть, когда мы добрались до Куинзферри. Чтобы соблюсти в точности мои обязательства перед Энди, я должен был остаться в лодке. Я думал, однако, что не сделаю ничего дурного, сообщаясь с берегом письменно. На конверте Престонгрэнджа, правительственная печать которого, вероятно, немало удивила Ранкэйлора, я при свете фонаря написал ему несколько необходимых слов, которые Энди доставил по назначению. Через час он вернулся обратно с кошельком, полным денег, и уверением, что завтра в два часа меня будет ждать оседланная лошадь в Клакманнан-Пуле. Покончив с этим и бросив камень, служивший нам якорем, мы под парусом улеглись спать.
На следующий день, задолго до двух часов, мы уже были в Пуле, и мне не оставалось ничего более, как сидеть и ждать. Я почувствовал, что у меня нет особенного желания выполнить мои намерения до конца. Я был бы рад всякому сносному извинению, чтобы отказаться от них, но так как такового не оказывалось, то волнение мое было так же велико, как если бы мне предстояло давно ожидаемое удовольствие. Вскоре после часа на берег привели лошадь, и я увидел, как, в ожидании моей высадки человек, который привел ее, ходил взад и вперед, усиливая тем мое нетерпение. Энди очень точно соблюдал время моего освобождения, показывая, что решил буквально сдержать слово, но не более. Через пятьдесят секунд после двух часов я был уже в седле и мчался во весь опор к Стирлингу. Через час с небольшим я проехал через этот город и проскакал вдоль Алан-Уотера, как вдруг поднялась буря. Дождь ослеплял меня, ветер чуть не выбил из седла, и наступившая темнота застала меня в пустынном месте, где-то к востоку от Бальуйддера. Я не совсем был уверен, взял ли я правильное направление, а лошадь начинала уже уставать.
Второпях, желая избегнуть потери времени и избавиться от надоедливого проводника, я следовал, насколько это было возможно для верхового, по тому же пути, как во время бегства с Аланом. Я делал это вполне сознательно, идя на риск, который оказался основательным, когда разразилась буря. Последняя знакомая мне местность находилась около Уам Вара, где я проезжал, должно быть, около шести вечера. Я до сих пор считаю особенным счастьем, что около одиннадцати достиг места своего назначения, то есть дома Дункана Ду. Где я скитался до этого времени, могла бы, пожалуй, сказать лишь моя лошадь. Знаю только, что два раза я падал, раз перелетел через седло и очутился в шумящем потоке. И лошадь и всадник были в грязи по самые глаза.
От Дункана я узнал новости относительно суда. Во всей этой части Гайлэнда за ним следили с глубоким интересом; вести о нем распространялись из Инверари с быстротой, на которую только способны человеческие ноги. Меня обрадовало известие, что до довольно позднего часа в эту субботу дело еще не было закончено и все думали, что оно будет перенесено на понедельник. Подстрекаемый этим известием, я не остался поесть, но, так как Дункан согласился быть моим проводником, продолжал путь пешком, взяв еду с собой и жуя на ходу. Дункан нес с собой фляжку водки и ручной фонарь, который светил нам, только пока мы шли под защитой домов, так как он сильно тек и гас при каждом порыве ветра. Большую часть ночи мы скитались под проливным дождем, ничего не видя, и день застал нас бродящими бесцельно по горам. Вскоре мы наткнулись на хижину на берегу ручья, где нам дали перекусить и указали направление на Инверари. Незадолго до окончания проповеди мы подошли к дверям инверарской церкви.
Дождь слегка обмыл меня сверху, но я еще был по колени в грязи, вода текла с меня ручьем. Я так устал, что едва передвигал ноги, и лицо мое было бледно, как у привидения. Я, без сомнения, более нуждался в сухой одежде и постели для отдыха, чем во всех благодеяниях христианской веры. Несмотря на это, будучи уверен, что для меня важнее всего немедленно показаться публике, я открыл дверь, вошел в церковь в сопровождении грязного Дункана и, увидев вблизи свободное место, сел на него.
– В-тринадцатых, братия, на самый закон надо смотреть как на средство милосердия, – говорил священник, с видимым удовольствием развивая свой тезис.
Проповедь произносилась на английском языке из внимания к суду. Здесь присутствовали судьи со своей вооруженной свитой, в углу около двери сверкали алебарды, и скамьи, против обыкновения, пестрели одеждами юристов. Все присутствующие в церкви, начиная с герцога Арджайльского и лордов Эльчиса и Кильверрапа, вплоть до алебардистов, составлявших их свиту, были погружены в глубокую задумчивость. Священник и несколько человек, стоявших у дверей, увидели, как мы вошли, но сейчас же позабыли об этом; остальные не обратили на нас внимания. Итак, я находился среди друзей и врагов, не замеченный ими.
Первый, кого я узнал, был Престонгрэндж. Он сидел, наклонившись вперед, как хороший ездок на лошади; губы его шевелились от удовольствия, глаза были прикованы к священнику: проповедь, очевидно, нравилась ему. Чарлз Стюарт, наоборот, почти спал и выглядел бледным и измученным. Симон Фрэзер вел себя непристойно среди этой внимательной толпы; он сидел, заложив ногу на ногу, рылся в карманах, кашлял, поднимал брови и ворочал глазами направо и налево, то позевывая, то скрывая улыбку. Иногда он брал библию, лежавшую перед ним, пробегал по ней глазами, казалось, читал немного, опять просматривал, затем бросал книгу, зевая.
Беспрерывно вертясь на своем месте, он случайно взглянул на меня. С секунду он сидел пораженный, затем вырвал из библии пол-листка, нацарапал на нем несколько слов карандашом и передал ближайшему соседу, шепотом сказав ему что-то. Записка дошла до Престонгрэнджа, который бросил на меня только один взгляд. От него она перешла в руки мистера Эрскина, оттуда к герцогу Арджайльскому, сидевшему между двумя другими лордами суда, и его светлость, повернувшись, взглянул на меня вызывающим взглядом. Последним из всех меня увидел Чарли Стюарт, который тоже стал писать и рассылать во все стороны записки. Я не мог в толпе проследить за их направлением.
Эти записки возбудили общее внимание. Все, кто был в курсе дела или считал себя таковым, шепотом давали объяснения, остальные задавали вопросы. Самого священника, казалось, привело в замешательство волнение в церкви, внезапное движение и шепот. Голос его утратил свою звучность, он совершенно смутился и не мог продолжать проповедь с той же убедительностью. Для него, должно быть, до конца жизни осталось загадкой, отчего проповедь, четыре части которой прошли с-громадным успехом, потерпела неудачу на пятой.
Я же продолжал сидеть на своем месте, вымокший и усталый, очень волнуясь при мысли о том, что должно случиться, но в восторге от успеха своего появления здесь, в церкви.