C.V. WEDGWOOD
THE THIRTY YEARS
WAR
© Перевод, ЗАО «Центрполиграф», 2019
© Художественное оформление, ЗАО «Центрполиграф», 2019
Сколько их стоит вкруг тебя, надеясь поделить твои одежды?[1] Не обещаны ли они многим, кои ждут только часа твоей погибели? Долго ли еще ты надеешься прожить в благоденствии? Воистину, столько лишь, сколько пожелает Спинола.
Памфлет, 1620
1618 год был похож на многие другие годы в те неспокойные десятилетия вооруженного нейтралитета, которые порой случаются в истории Европы. Атмосфера, насыщенная предчувствием борьбы, периодически разражалась грозами политических смут. Дипломаты сомневались, взвешивая серьезность каждого нового кризиса, политики обдумывали последствия, коммерсанты жаловались на неустойчивость рынка и колебания курсов, а 40 миллионов крестьян, на которых покоилось громоздкое здание цивилизации, возделывали свои поля, вязали свои снопы и не интересовались делами далеких властителей.
В Лондоне испанский посол требовал казни Уолтера Роли (Рэли), а вокруг дворца собралась толпа, осыпавшая проклятиями короля, слишком слабого, чтобы его спасти. В Гааге соперничество двух религиозных группировок вновь и вновь перерастало в открытый бунт, а вдову Вильгельма Оранского Молчаливого (1533–1584, убит по заказу испанского короля Филиппа II наемным убийцей) освистывали на улицах. Между Францией и Испанией сложились крайне напряженные отношения, поскольку обе державы претендовали на контроль над долиной Вальтеллиной (ныне в Италии, провинция Сондрио в Альпах) – важнейшей дорогой из Италии в Австрию. В Париже боялись скорого разрыва и европейской войны; в Мадриде гадали, удержится ли под таким давлением недавно заключенный брак инфанты Анны с юным королем Франции. Семнадцатилетний Людовик XIII относился к авансам супруги с ледяным равнодушием, и расторжение неосуществленного брака могло в любой момент разрушить последнюю гарантию дружбы между правящими династиями Франции и Испании. Напрасно австрийские кузены испанского короля посредничали из Вены и ненавязчиво предлагали устроить помолвку молодого эрцгерцога и французской принцессы: регентское правительство в Париже, проигнорировав их, вступило в переговоры о ее браке со старшим сыном герцога Савойского – заклятого врага и австрийских, и испанских властей.
Разоблачение испанского заговора, имевшего целью свергнуть республиканское правительство в Венеции, и восстание протестантов в Вальтеллине угрожали погрузить Италию в войну. В Северной Европе честолюбивый король Швеции Густав II Адольф вырвал Эстляндию и Ливонию из рук русского царя[2] и строил планы на прочный союз с голландцами, который в случае успеха позволил бы им сообща господствовать в северных морях Европы. В Праге протестанты, восстав в подходящий момент, свергли непопулярное католическое правительство.
Политический мир находился в таком нервном напряжении, что любой из этих инцидентов мог быть воспринят чересчур обостренно. Осведомленные люди не сомневались, что война рано или поздно случится, и сомневались только в непосредственных причинах и масштабах конфликта; материальные и моральные противоречия, раздиравшие политическую жизнь, были совершенно ясны.
23 мая 1618 года в Праге произошло восстание; этот день традиционно считается началом Тридцатилетней войны. Но лишь через семнадцать месяцев даже государственным мужам тех стран, которые больше всего затронула война, стало ясно, что она разгорелась именно из-за этого, а не иного события, случившегося в те неспокойные времена. За эти месяцы дела в Чехии (Богемии) постепенно стали отождествляться с политической обстановкой в Европе. Сама эта обстановка и дала толчок к войне.
Устранение некоторых физических препятствий и недостатков в области административного управления за последние сто лет настолько изменило условия жизни, что нам нелегко разобраться в политике XVII века, не понимая ее механизма. Работа правительства была организована из рук вон плохо; политикам не на кого было опереться; честность, расторопность и благонадежность встречались нечасто, и типичные государственные мужи в своих действиях, по-видимому, исходили из неизбежности постоянной утечки денег и информации.
Скорость дипломатической коммуникации в Европе ограничивалась скоростью гужевого транспорта, на котором основывалось всякое сообщение, а в политические расчеты вмешивались неразумные силы природы: противный ветер и сильный снегопад порой могли затормозить или ускорить международный кризис. Важнейшие решения приходилось задерживать, а в каких-то совсем уж отчаянных случаях перекладывать на подчиненных, не имея времени посоветоваться с вышестоящей инстанцией.
Несовершенный порядок распространения новостей не позволял общественному мнению играть сколько-нибудь доминирующую роль в политике. Основная часть крестьян пребывала в полном неведении о происходящих вокруг событиях, безмолвно терпела их последствия и восставала, только если условия жизни становились совершенно невыносимыми. Горожане благодаря более эффективной передаче знаний имели возможность хотя бы в зачаточном виде выражать общественное мнение, но лишь относительно богатые и образованные люди могли постоянно усваивать и пользоваться политической информацией. Подавляющее большинство народа оставалось бессильным, невежественным и безразличным. В силу этого публичные действия и личные качества отдельных государственных деятелей приобретали несоразмерную важность, и дипломатическими отношениями в Европе управляли династические амбиции.
Неуверенность в будущем и тяготы жизни поощряли в правителях безответственность. Войны не приводили к немедленным бунтам, потому что в основном их вели профессиональные армии, а гражданское население – за исключением районов боевых действий – оставалось незатронутым, по крайней мере до тех пор, пока его не начинали обдирать как липку поборами и налогами, потому что у воюющих кончились деньги. И даже там, где шли сражения, бремя войны поначалу казалось не таким тяжким, как в наш уравновешенный цивилизованный век. Кровопролитие, изнасилования, грабежи, пытки и голод не так ужасали людей, которые сталкивались с ними в повседневной жизни, хотя и в более мягких формах. Разбойные нападения не были редкостью и в мирное время, пытки применялись в большинстве уголовных процессов, страшные и растянутые во времени казни совершались на глазах у толпы зрителей; землю то и дело опустошали чума и голод.
Даже образованные люди придерживались грубых взглядов на жизнь. Под маской вежливости скрывались примитивные нравы; пьянство и жестокость были обычным явлением во всех классах, судьи чаще проявляли суровость, чем справедливость, гражданские власти чаще действовали скорее круто, нежели эффективно, а благотворительность не могла ответить на все нужды людей. Лишения были слишком естественным делом, чтобы о них говорить; и зимняя стужа, и летний зной внезапной напастью обрушивались на неготового европейца: в их домах было слишком сыро и холодно для первой и слишком душно для второго. И правители, и нищие одинаково привыкли к вони от гниющих отбросов на улицах, грязным канавам между домами, к виду падальщиков, которые слетались на горы мусора и клевали разлагавшиеся трупы висельников. По дороге из Дрездена в Прагу один путешественник насчитал «больше ста сорока виселиц и колес с трупами грабителей, и еще свежими, и полуразложившимися, и останками убийц, которым на колесах одну за другой переломали конечности».
Война должна была лежать особо тяжким и долгим бременем на плечах этих людей, чтобы заставить их громко возмутиться, но к тому времени уже никто ничего не мог поделать.
Франция, Англия, Испания, Германия – уже в XVII веке историк встречает эти абстрактные конгломераты разнородных элементов. Самосознающая себя нация существовала, даже если связь этой нации с составляющими ее людьми с трудом поддавалась определению; у всех народов были свои проблемы на границах, свои меньшинства, свои разногласия. Некоторым профессиям была свойственна поразительная для современного ума текучесть: никто не считал странным, если французский полководец вел армию на французов, и преданность делу, вере, даже господину обычно ценилась выше, чем верность стране. Несмотря на это, национальная принадлежность уже начинала приобретать новый политический смысл. «Никто не может не любить своей страны, – писал Бен Джонсон, – тот, кто утверждает обратное, может восторгаться своими словами, но сердцем он там».
Но главным образом национальными чувствами мог воспользоваться государь, с правлением которого они были связаны, и, за редким исключением, династия в европейской дипломатии считалась важнее нации. Международную политику скрепляли королевские браки, а ее движущей силой была личная воля государя и интересы его семейства. С практической точки зрения неверно приравнивать династии Бурбонов и Габсбургов к Франции и Испании.
Между тем основы общества менялись так, что перед правителем вставал новый ряд проблем. В большинстве стран Западной Европы у власти стояла аристократия, сформированная в таком обществе, где землевладение и власть были неразрывно связаны друг с другом. Эта форма правления сохранилась и после того, как деньги сменили землю в качестве действующей силы, и политическая власть оставалась в руках тех, кто не имел богатства для осуществления своей воли, а торговые классы, имевшие средства, но не власть, часто находились к ней в оппозиции.
Возвышение класса, не зависящего от земли, уравновешивалось соответствующим упадком крестьянства. В феодальной системе, основанной на взаимных обязательствах между сеньором и держателем земли, серв (крепостной) занимал признанное, хотя и низкое положение. Открытое недовольство крестьян начинается со времен краха феодализма, когда землевладельческие и правящие классы начали обращать труд своих крепостных в деньги и использовать условия землепользования для извлечения прибыли.
Феодальная система предопределила такой мир, в котором все были связаны с землей и ответственность за физическое благополучие человека ложилась на землевладельца. По мере того как эта структура все больше отдалялась от реального положения дел, на церковь и государство легли новые обязанности. Медленный транспорт, плохое сообщение и нехватка денег не позволяли центральному правительству создать необходимый механизм для того, чтобы нести это растущее бремя, и государство раз за разом передавало свои полномочия уже существующим институтам – мировым судьям в Англии, приходским священникам и местным землевладельцам в Швеции, деревенским старостам и городским бургомистрам во Франции, знати в Польше, Дании и Германии. Таким образом, без содействия этих незаменимых помощников ни одно правительство не могло рассчитывать на то, что его распоряжения будут выполнены. Именно это дало польским, немецким и датским дворянам и английским джентри власть над центральным правительством, несоразмерную их фактическим богатствам, и восстановило баланс между землевладельческим и купеческим классами.
Однако не было ни адекватной связи между законодательной и исполнительной властью, ни четкого понимания того, как использовать государственные деньги. Поскольку налогообложение складывалось в основном как замена прежней воинской повинности, взыскание денег в сознании людей неразрывно переплеталось с военными лишениями. Идея взимания налогов на общественные службы еще не родилась. Парламенты, штаты, сеймы и кортесы – все эти частично представительные органы, возникшие за предыдущие века, полагали, что требовать денег можно только в кризисной ситуации, и упорно отказывались помогать правительству исполнять его повседневные обязанности. Это заблуждение породило немало зол. Монархи предавались легкомысленному расточительству в ожидании будущих доходов, распродавали земли короны, отдавали в заклад свои королевские привилегии и таким образом последовательно ослабляли центральное правительство.
Этим непониманием объясняются обиды и подозрительность по отношению к властям, характерные для средних классов в начале XVII века, – обиды, которые проявлялись в постоянном неподчинении и эпизодических мятежах. Переходные периоды всегда отличаются плохим управлением; таким образом, главной потребностью времени была эффективность власти. Остро чувствуя общую незащищенность, эта малая часть населения, обладавшая влиянием, была готова принять любое правительство, лишь бы оно гарантировало мир и порядок.
Итак, стремление иметь голос в политических решениях главным образом объяснялось не столько принципом свободы, сколько желанием иметь эффективное правительство. Теории о добре и зле, о божественном предопределении или естественном равенстве людей превращались в объединяющие лозунги, символы, за которые люди с чистым сердцем отдавали жизнь – и король Англии под топором палача, и австрийский крестьянин на колесе. Но успех или неудача в конечном итоге зависели от эффективности административного аппарата. Лишь немногие люди настолько бесстрастны, что предпочли бы жить в лишениях при правительстве, которое считают правильным, чем в довольстве при том, которое им кажется неправильным. Представительное правительство в Богемии (Чехии) потерпело крах потому, что работало значительно хуже, нежели деспотизм, который оно сменило, и Стюарты пали не потому, что идея божественного происхождения королевской власти оказалась несостоятельной, а по причине некомпетентности их правительства.
Возможно, поколение, жившее перед Тридцатилетней войной, не было добродетельнее предыдущего, но оно уж точно отличалось большей набожностью. Реакция против материализма эпохи Возрождения, начавшаяся в середине предыдущего века, достигла своего апогея; духовное возрождение пронизало все общество до самых корней, и религия стала реальностью тех, для кого политика оставалась бессмысленной, а общественные события – неизвестными.
Богословская полемика стала обычным чтением для всех слоев общества, проповеди руководили политическим курсом, а досуг скрашивали трактаты о морали. У католиков культ святых достиг неслыханного за много веков размаха и занял господствующее место в жизни как образованных классов, так и народных масс; чудеса помогали озарить мрак окружающего мира светом надежды. Перемены в материальных условиях, крушение старых традиций и несоответствие отмирающих порядков новому веку подталкивали мужчин и женщин к духовному и необъяснимому. Те, кто не попал в широкие объятия церквей, нашли прибежище в оккультизме: из Германии во Францию проникло розенкрейцерство, в Испании набирали силы иллюминаты. В образованных слоях общества росли страхи перед колдовством, а в народных массах распространилось поклонение дьяволу. Черная магия распространилась от северных пустошей Шотландии до средиземноморских островов, держа в мстительном ужасе и свирепых кельтов (в Шотландии, Уэльсе и Ирландии), и угнетенных крестьян в России, Польше и Богемии (Чехии), и рассудительных немецких купцов, и невозмутимых йоменов в Кенте в Англии.
Суеверия расплодились благодаря многочисленным брошюрам и листкам, которые сразу же фиксировали и преувеличивали всякое непонятное событие. Страхи перед потусторонним не отпускали даже образованного человека. Один известный ученый из Вюртемберга приписывал смерть брата «грабителям или привидениям». Князь Ангальтский (Анхальтский), умный и рассудительный юноша, без малейшего удивления и сомнения записал у себя в дневнике, что видел призрака. В семействе курфюрста Бранденбургского свято верили в Белую даму, которая якобы предупреждает о приближении смерти, а как-то раз дала такую оплеуху назойливому пажу, который ей надоедал, что тот вскоре отдал богу душу. Герцог Баварский считал, что на его жену наложили проклятие бесплодия, и велел изгонять из нее бесов.
В моду вошло псевдонаучное увлечение астрологией. Сам Кеплер, полушутя, полунегодуя, говорил, что астроном может прокормить себя, только исполняя капризы «глупенькой дочери» астрономии, то есть астрологии. Сам он принадлежал к тому узкому кругу проницательных мыслителей, которых те тревожные времена побуждали исследовать не вершины веры, а устройство и возможности материального мира. Во второй половине XVI века в Падуе, Базеле, Монпелье и Вюрцбурге открылись школы анатомии. В Риме в 1603 году и в Ростоке в 1619-м были предприняты попытки создать общества по изучению естественной истории. В Копенгагене и во всех датских школах молодой и просвещенный король поощрял преподавание физики, математики и естественных наук. Открытие Уильямом Гарвеем кровообращения за несколько лет радикально перевернуло медицину – ровно в то время, когда утверждение Галилея о том, что Земля вращается вокруг Солнца, произвело революцию в изучении материального мира.
Противоположность веры и науки отчасти была признана еще до открытия Галилея. Лютер неистово обрушивался на разум, называя его «блудницей». Считалось, что философия, наука и процессы рационального мышления безопасны только в том случае, если ими руководила богодухновенная религия. Источник истины – прямое божественное откровение, а научные факты, подтвержденные лишь свидетельством умственных и физических способностей человека, могли оказаться всего лишь расчетливым дьявольским обманом. Естественный консерватизм человеческого разума помогал церкви противостоять новому мировоззрению. Люди искали уверенности, а не новых причин для сомнений, и, поскольку научные открытия озадачивали их странными теориями о земле, по которой они ходят, и о телах, в которых обитают, люди со все большим рвением обращались к религии с ее надежными гарантиями.
Никогда еще церкви не казались такими сильными, как в первые десятилетия XVII века. И все-таки хватило одного поколения, чтобы они лишились политического господства. Крах уходит корнями в ситуацию 1618 года. Главная борьба шла между откровением и рационалистическими взглядами, но церкви не сумели распознать опасность и объединиться. Мелочная борьба между католиками и протестантами затмила собой более важную проблему, и таким образом церкви собственными руками вырыли себе могилу.
На первый взгляд, в Европе существовало две ветви христианства: католическая и протестантская[3], но на самом деле вторая была так явно разделена внутри себя, что по сути сложились три враждующие партии. Реформацию возглавляли два выдающихся вождя – Лютер и Кальвин, и их учения, а вернее, политические следствия их учений разделили ее на два лагеря, возникших один за другим и конкурирующих друг с другом. Как человек эмоциональный, а не рациональный, Лютер легко пал жертвой амбиций правящих классов: светские власти приветствовали его учение, ибо оно освобождало их от вмешательства папы-иноземца, и молодое движение, еще слишком слабое, чтобы крепко стоять на собственных ногах, стало прислужником государства. Оно не утратило своей духовной силы, но ее, по крайней мере отчасти, подавила сила материальная, и новая церковь процветала в богатстве и респектабельности своих прихожан и росла, потому что ее защищали короли и одобряли торговцы. Это говорится не в осуждение лютеранству, ведь человек преследует собственные интересы и в высоком, и в низком, и ни князья, ни народы не принимали лютеранство исходя из какого-то неприкрытого цинизма, как это видится позже при анализе их мотивов. Конечно, они верили, потому что хотели верить, но главным для них была вера, а не желание. И некоторые из них умерли за свою веру.
Кроме того, не утратил своей важности и первоначальный порыв против папства, поскольку его тут же присвоили светские власти и поставили на службу в своей извечной борьбе против властей духовных. Если реформированная церковь, обосновавшись за спиной государства, уже не особо поощряла мятежников, то по крайней мере она разрушила единство католического христианского мира и открыла дорогу для большей свободы мысли.
Тем не менее благонамеренное вмешательство Лютера в духовные вопросы решило проблему религии только для части общества; народные волнения не утихли, а лишь усилились с появлением новой веры, которая в силу того, что ею тотчас же воспользовались правящие силы, не показала никакого духовного превосходства над католической церковью. Возрождение католической и протестантской Европы произошло благодаря не Лютеру, а двум другим личностям, которые действовали одновременно с двух противоположных сторон. В 1536 году Кальвин опубликовал свой трактат Christianae Religionis Insti-tutio – «Наставление в христианской вере»; а за два года до того, в 1537 году, Игнатий Лойола основал Общество Иисуса (орден иезуитов).
Лютер, добросердечный немец, видел в религии опору и утешение человечества, сострадал своему ближнему и заговорил, потому что больше уже не мог молчать. Кальвин видел в религии откровение божественного разума, совокупность непреложных выводов из боговдохновенных писаний, благо само по себе, независимо от материальных потребностей человеческого рода. Основополагающие доктрины кальвинизма – это учения о благодати и предопределении; окончательная участь любой души, будь то в раю или в аду, предустановлена всеведущим Богом, и человек рождается либо с благодатью, либо без нее.
Это суровое учение, никого не стремящееся утешать, отличалось одним качеством, которое возвышало его над учением Лютера. Оно составляло не просто новую теологию, а и новую политическую теорию. Учредив институт старейшин (пресвитеров), Кальвин вверил мирянам заботу о нравственном состоянии общества и руководство над духовенством. Эта новая теократия, которая ставила Бога превыше всего, а общину – выше священника, объединила авторитарный и представительный принципы с теорией ответственности индивида перед общиной. По мере распространения кальвинистской организации и доктрины монархические правительства Европы по очереди сталкивались с тем вызовом, который бросала им религия, так как она сама по себе являлась конкурирующим политическим образованием.
Католическая церковь эпохи Возрождения достигла такой высоты культуры и цивилизации, на которой грубая этика ее основателей стала совершенно неуместной, и римское духовенство забывало о том, что варвары из-за Альп требовали от папы одновременно и больше, и меньше того, чтобы он все так же играл роль главного покровителя искусств среди европейских государей. На усилившиеся нападки извне церковь могла ответить только внутренней реформой, и ею церковь доказала свою неисчерпаемую жизнеспособность.
Первый шаг к внутренней реформе был сделан в Риме, когда в 1524 году появился орден театинцев. Этот новаторский орден не был монашеским, хотя его члены давали тройной обет целомудрия, бедности и послушания; его членами были мирские священники, которые предавались не только интеллектуальным занятиям, но и проповедовали и трудились среди народа. В орден принимали только отпрысков благородных семейств, и его основатели намеревались сделать его местом обучения для служителей церкви с обновленными духовными силами. Их врата были слишком узки, и семинария превратилась не в школу пастырей, а в оранжерею для будущих руководителей церкви; оттуда Контрреформация брала не приходских священников, а епископов, кардиналов и пап.
По-настоящему Контрреформация началась только после основания в 1534 году Общества Иисуса (ордена иеузитов). В каком-то смысле это был последний и величайший из воинствующих орденов; в своем наивысшем развитии – иерархия прекрасно подготовленных людей, связанных клятвой беспрекословного подчинения своим начальникам и управляемых генералом, так что по сути ее организация напоминала армейскую. Когда католическая церковь вышла из Тридентского собора вооруженной для борьбы, в лице иезуитов она получила боевой отряд, готовый нести веру в любую точку земного шара любыми средствами и любой ценой. Под влиянием иезуитов инквизиция, зародившаяся в Испании, была вновь учреждена в Риме в качестве эффективного инструмента для обнаружения и искоренения ереси.
Кальвинизм прижился в Германии, Польше, Богемии (Чехии), Австрии, Венгрии, Франции, однако не обладал необходимой силой для того, чтобы сохранить завоеванное. Будучи новой религией, он не мог подрубить глубокие корни традиции, как это удавалось учению иезуитов. Более того, иезуиты являли собой отборное войско, избранное для своего призвания. Кальвинисты же по мере распространения их религии превратились в неоднородную массу разрозненных общин без центрального управления. К тому же, хотя это была самая активная и деятельная среди новых ересей, они не могли взять на себя роль защитников и проповедников протестантской веры, как это сделали иезуиты для римской церкви. Они образовали воинствующее левое крыло протестантства, как иезуиты образовали воинствующее правое крыло католичества, но с той лишь разницей, что иезуиты отстаивали более-менее общее дело, а кальвинисты ненавидели собратьев-протестантов, особенно лютеран, едва ли не больше, чем самих папистов.
Единственной серьезной оппозицией, с которой столкнулись иезуиты в своей собственной церкви, было сопротивление капуцинов, но и оно имело форму соперничества, а не открытой вражды. Орден капуцинов – реформированная ветвь францисканцев – был основан за несколько лет до Общества Иисуса, но не сумел оставить такого же четкого следа в истории Контрреформации. Однако в первые годы XVII века они не сильно отставали от иезуитов в своем миссионерском пыле и намного опережали их в понимании политических интриг. Они специализировались на дипломатии и представляли собой неофициальных посредников между ведущими католическими монархиями, и в этой роли иезуиты, которые с самого начала больше занимались распространением веры и образованием молодежи, не пытались их заменить. Если бы два ордена действовали сообща, они обладали бы всеми необходимыми ресурсами для объединения католического христианского мира против еретиков. Однако с годами их соперничество переросло во вражду и лишь усилило, а не устранило отчужденность между католическими правительствами Европы. Примечательно, что иезуиты пользовались наибольшим влиянием в Испании и Австрии, а капуцины – во Франции.
Таким образом, в католической церкви возник разлом, не столь очевидный, но фактически столь же серьезный, как и между двумя главными протестантскими церквями. Если бы дело дошло до конфликта между Римом и еретиками, с обеих сторон неизбежно возникли бы разнонаправленные интересы, которые в существенной степени изменили бы равновесие сил.
Между тем ненависть между противостоящими конфессиями становилась все озлобленнее. Те, кто имел сомнительную привилегию исповедовать не ту религию, которой придерживались в стране их проживания, подвергались постоянной опасности. В некоторых частях Польши протестантские пасторы рисковали самой своей жизнью; в Чехии, Австрии, Баварии католические священники взяли в руки оружие. Путешественникам всегда угрожала опасность; в кантоне Люцерн и в Шварцвальде схватили и сожгли купцов-протестантов.
В первые годы Реформации слабость католических правителей вынудила многих из них пойти на уступки своим протестантским подданным, так что, во всяком случае официально, в католических странах было больше протестантских конгрегаций, чем католических – в протестантских. За исключением Италии и Испании почти все католические государства были вынуждены терпеть у себя ту или иную протестантскую общину. Этот факт, безусловно, усиливал ощущение несправедливости и опасности у католиков, а при малейшем нарушении протестантских привилегий официально протестантские правительства вскипали от негодования.
Постоянно сохранялась возможность столкновения. На первый взгляд, католицизм как старшая и более сплоченная вера должен был победить в этом конфликте. Едва минуло сто лет после Реформации, и католическая церковь еще лелеяла отнюдь не иллюзорную надежду на воссоединение христианского мира. Попытка не удалась. Невозможно объяснить эту неудачу какой-то единственной причиной, но все же одна из них выделяется меж всеми остальными. Судьба церкви роковым образом переплелась с судьбой австрийской династии, и территориальная зависть, которую вызывала эта династия, отразилась на католической церкви, посеяв раздор среди тех, кто должен был ее защищать.