Зарумянился корнет, однако вылезать-то из невода надо.
– К племяннице вашей я точно подкатился. Однако будьте без сумления. Все честь честью. Потому как на вокзале, по случаю заносов, застрял, – сразу к вам ввалившись, на отомане и заснул. А насчет намерений ничего у меня не было. Оне девушки хладнокровные, даже до невозможности.
Рассвирепел тут батальонный, крючок на воротничке сорвал:
– Да вы что ж это, корнет, со мной в чехарду играете?.. Отродясь у меня племянницы не было. Я человек вдовый и над собой таких надсмешек не дозволю. Да, может, вы и не корнет, а, извините, жулик маскарадный? Да я чичас всю вашу сбрую запру, а вас к воинскому начальнику на рассвете в одних прохладных рейтузах отправлю… Эй, Алешка!..
Почернел гость залетный в лице, ан тут не взовьешься. Потерял голову – поиграй желвачком. Однако сообразил: из тылового кармана билет свой отпускной вынул. Так, мол, и так, занапрасно позорить изволите. А насчет племянницы, бог ей судья. Либо я перепил, либо недопил, – наваждение такое вышло, что и сам начальник главного штаба карандаш пососет.
Повертел батальонный офицерскую бумажку в руках, языком цокнул, засовестился:
– Прошу покорно меня извинить. Я человек полнокровный, да и случай больно уж сверхштатный. Может, Алешка в энтом разе узелок развяжет. Эй, Алешка! Горниста за тобой спосылать, что ли?
Является, стало быть, Алешка. В темном углу у портьерки стал, шароварки оправил, руки по швам, стрункой.
Батальонный ему форменный допрос делает:
– Дома был все время?
– Так точно. На куфне, вас дожидавшись, у столика всхрапнул.
– Рожа у тебя почему в саже?
– Самоварчик для вашего высокородия ставил… В трубу дул, а оттедева от напряжения воздуха сажа в морду летит. Куда ж ей деваться?
– Ладно, не расписывай. Господина корнета видишь?
– Так точно.
– Хорошо видишь? Возьми глаза в зубки.
– Явственно обозначается. Мундир ихний и сапожки на ковре лежат, а их благородие отдельно стоять изволят. Прикажите подобрать?
– Не лезь, рукосуй, пока не спрашивают! Как их благородие к нам попал?
– В гости с вашим высокородием, надо полагать, явились. Чайку с лимоном прикажете на две персоны либо каклетки со сладким горошком разогреть?
– Погоди греть, как бы я тебя сам не взгрел… А вот теперь я тебе расскажу. Дверь я ключом сам открыл, – была на запоре. Понял?
– Так точно. Сам на два поворота замкнул. Замок у нас знаменитый.
– Так-с… Взошел в кабинет, ан у меня на отомане под буркой теплый корнет храпит. Вот они-с. Что ты на это скажешь? В замочную дырку он пролез, что ли?
– Никак нет. Замочную дырку я завсегда с унутренней стороны бляшечкой прикрываю…
Усмехнулся батальонный, да и корнет повеселел, – сел на стул сапожки натягивать. Ишь какой, мол, солдат аккуратный.
– Так-так. Мозговат ты, Алешка, да и я не на глине замешан. Каким же манером, еловая твоя голова, корнет к нам попал? Тут, брат, не замком, – чудом тут пахнет.
– Не могу знать. Насчет чудес полковой батюшка больше меня понимают. А только дозвольте разъяснение сделать.
– Говори. Ежели дельное скажешь, полтинник на пропой дам.
– Весной, ваше скородие, случай был: полковой капельмейстер по случаю полнолуния на крыше у городского головы очутились. Изволите помнить?
– Ну-с.
– Сняли их честь честью. Пожарные солдаты трехколенную лестницу привезли. Доктор полковой разъяснение сделал, будто это у них вроде лунного помрачения. Лунный свет в них играл.
– Ну-с?
– Может, и их благородию таким же манером паморки забило…
Посмотрел батальонный на корнета, корнет на батальонного, оба враз рассмеялись.
– Ну, это ты, ангел, – говорит корнет, – моей гнедой кобыле рассказывай. Какое же теперь полнолуние, луны и на полмизинца нынче нет.
– Да, может, ваше благородие, в вас это с запрошлой луны действует? Вроде лунного запоя…
Махнул тут батальонный рукой:
– Заткнись, Алешка! Не то что полтинника, гривенника ты не стоишь. Посадил корову на ястребя, а зачем неизвестно. Тащи-ка сюда каклеты. У меня от ваших чудес аппетит, как у новорожденного. Да и гость богоданный от волнения чувств пожует. Прошу покорно…
Тронулся Алешка легким жаворонком: пронесло, слава Тебе Господи. А батальонный ему в затылок:
– Стой! А чего это ты, шут, между протчим, все хрипишь? Голос у тебя в другую личность ударяет…
– Виноват, ваше скородие. Надо полагать, как в самовар дул, жилку себе от старания надсадил… Папироски на подоконнике, не извольте искать.
Да поскорее от греха два шага назад и за дверь.
Сидят, закусывают. Снежок по стеклу шуршит, каклетки на вилках покачиваются. Пожевал батальонный, к коньяковой собачке руку потянул: гнездо цело, да птичка улетела…
– Однако… И здоровы ж энти лунатики пить-то! Чокнуться даже нечем. Да вы будьте без сумления, пехота не без запаса… Эй, Алешка, гони-ка сюда зверобой, в сенях на полке стоит. Сурьезная водочка… А между прочим, корнет, здорового вы, надо быть, дрозда зашибли, допрежь того как в лунном виде под бурку мою попали. Ась?
– Так точно. По случаю заносов, на вокзале флакона два-три пристроил.
– Конечно. Чего ж их жалеть… А за племянницей неизвестного дяди полевым галопом изволили все ж таки дуть? Я по службе вас старше… Сам кобелял в свое время. Валите…
– Так точно. Был грех.
– А в чем она, племянница, одевши-то была?
– В черной тальме. А может, и в белой. Снег в глаза бил, и я, признаться, на раскатах очень заносился… Вот платочек запомнил: в павлиньих узорах, округ головы зеленые махры…
Затоптал батальонный каблуками, глазки залучились, по коленке корнета хлопнул.
– Так и есть. Это ж вы за племянницей нашего старшего врача лупили. В тиатре она на комедь смотрела… Через дом от нас живет. Ах, корнет-пистон, комар тебя забодай! Ну и хват! Ан потом снежком ее занесло, ветром сдуло, а вы в мою калитку от двух бортов с разлета и попали… Ловко. Эй, Алешка! Что ж зверобой? Протодиакона за тобой спосылать, что ли?
А Алешка за портьеркой задержался, разговор ихний слушавши. Спервоначалу так весь сосулькой и заледенел, а потом видит, какой натуральный поворот делу даден, – взошел бесстрашно, рюмками звякнул. Встал перед ими – душа на ладони – и дополнение светлым голосом сделал:
– Запамятовал, ваше скородие, виноват. Как за дровами в самую полночь в сарайчик отлучился, – черный ход на самую малость у меня был не замкнут. Может, в эту самую дистанцию их благородие к нам в лунном виде и грохнули. Больше неоткуда, потому чердак у нас изнутри замазан. Таракан и тот не пролезет.
Объяснил чистосердечно, батальонный окончательно повеселел, – военный начальник точность любит, а не то чтоб на чудесном помеле корнеты скрозь штукатурный потолок под бурку вваливались. Отпустил он Алешку сны досыпать, а сам по пятой зверобой-рюмке невинный вопрос задает:
– Ну что ж, сынок, пондравилась тебе докторская племянница? Лимон с гвоздикой.
– Так точно. Сужет приятный, да с крючка сорвалось… Руку только нацелился поцеловать, – чуть зубов не лишился. Огонь девка!
Батальонный так и покатился.
– Эх ты, вьюнош скоропалительный. Да она ж горбунья! В градусах да в снежной завирушке ты и не разглядел… Ручку? Ее ж потому одну доктор из тиатра отпустил, что все ее в городе знают… Кто ж на такую вилковатую березу окромя мухобойного залетного корнета и польстится?
Насупился корнет, губу щиплет. Досада… Да скорей за шестую рюмку. Зверобой конфуз осаживает, известно.
Поднял тут батальонный голову: ишь как в сенях ветер скворчит. Скрозь портьерку ему невдомек, что не в ветре тут суть, а энто Алешка, гнус, морду себе башлыком затыкает… Смех его разбирает – вот-вот по всем суставам взорвется…
Шел солдат на станцию, с побывки на позицию возвращался. У опушки поселок вилами раздвоился: ни столба, ни надписи, – мужичкам это без надобности. Куда, однако, направление держать? Вправо аль влево? Видит, под сосной избушка притулилась, сруб обомшелый, соломенный козырек набекрень, в оконце, словно бельмо, дерюга торчит. Ступил солдат на крыльцо, кольцом брякнул: ни человек не откликнулся, ни собака не взлаяла.
Наддал он плечом, взошел в горницу. Видит, на лавке старая старушка распространилась, коленки вздела, на полати смотрит, тяжело дышит. Из себя словно мурин, совсем почернела. В переднем углу заместо иконы сухая тыква висит, лапки в одну шеренгу прибиты.
– Здравствуй, бабушка… Куда на станцию поворот держать – вправо аль влево?
– Ох, сынок… На обгорелый дуб целиной-лугом ступай. Пешему не заказано… Да не подашь ли мне, старой, водицы испить. Совсем, сынок, помираю.
Зачерпнул солдат ковшиком, сам все на передний угол посматривает.
– Что ж у тебя, бабушка, иконы-то не видать? Из татарок ты, что ли?
– Тьфу-тьфу, служивый… Русская я, орловской породы, мценского завода. Да знахарством все промышляла по слабости здоровья. Рукоделье такое: бес ухмыляется, ангел рукой закрывается. Стало быть, образ мне в избе держать несподручно. Всухомятку молюсь, – на порог выйду, звездам поклонюсь, «Славу в вышних» пошепчу… Авось Господь Бог услышит.
– А по какой части, бабушка, ты орудуешь больше? По штатской аль по военной?
– По штатской, яхонт, по штатской. Остуду, скажем, между мужем-женой прекратить альбо от зубной скорби заговорить… Деток кому подсудобить, ежели потребуется. Худого не делала. А по военной что ж… В стародавние годы заговоры по ратному делу действовали, пули свинцовые отводили. А ныне, сынок, сказывают, кулеметы какие-то пошли. Так веером стальным и поливают. Управься-ка с машинкой этакой…
Вздохнул солдатик.
– Ну, бабушка, ничего. На себе поснесем, да вас побережем. Кланяйся родителям в случае чего… В запрошлом году они скончавшись. Будь здорова, бабушка, помирай себе с богом…
Только встал, обернулся, – слышит, у ног тварь какая-то мяучит, о сапог мягкая шуба трется, а ничего не видит. Протер он обшлагом буркалы, – что за бес… Плошка пустая у порога подпрыгнула, метла прочь сама откатилась, голос шершавый все пуще мяучит-надрывается.
– Ох, – говорит, – бабка! Что же это за наваждение? Душа кошачья у тебя по избе без лап, без хвоста бродит…
– А это, соколик, кот мой, Мишка. Плесни-ка ему молочка в плошку. Я сегодня по слабосильности с лавки не вставала. Голоден он, чай.
– Да где кот-то, бабушка?
– Плесни, плесни. Экой ты, солдат, надоеда…
Налил солдат из крынки полную плошку. Глядит: молоко стрепенулось, кверху подпрыгивает, будто ложечкой кто сливки сбивает. Брызги во все стороны… Дрожит плошка, молоко убывает да убывает, глядь-поглядь – само в себя ушло, края подлизаны, даже до сухости…
Обалдел солдат, на бабушку уставился. Усмехается старушка.
– На войне был, а пустякам удивляешься. Настой-зелье я по своей секретной надобности сварила, остудить под лавку поставила. А он, дурак Мишка, сдуру лизнул, – вот и бестелесным стал. Да пусть он так бродит, мне все одно помирать. Авось в бестелесном виде промышлять ему способнее будет.
Загорелась солдатская душа до чужого ковша, – по какой причине и сам не знает…
– Ох, родненькая… Дай-ка мне состава энтого, умора ведь какая… Солдатикам на позиции тошно, тоска смертная. А тут этакая забава… Уж я за тебя в варшавском соборе рублевую свечу поставлю: окопный солдат вроде как святой, – тебе это не без пользы будет.
Закашлялась старушка, зашлась, поплевала в тряпочку, отдышалась и говорит:
– Экий ты младенец стоеросовый… Ну что ж, бери, – свои бросили, чужой пожалел, водой попоил. Только смотри, шути да откусывай… Ежели какую тварь либо человека в бестелесный вид приведешь, помни, орел: только водкой зелье мое и прополаскивается. Рюмку-другую вольешь, сразу предмет в тело свое войдет, натуральность свою обнаружит…
Солдат одной рукой за чашку, другой за баклажку. Перелил, бабушке в пояс поклонился и за дверь – целиной-лугом на обгорелый дуб, к своей станции. Зелье на боку в баклажке булькает – аж селезенка у солдата с радости заиграла, до того забавная вещь.
С этапа на этап – докатился солдат до своего места, в аккурат час в час в свою роту заявился. О ту пору полк ихний в ближний тыл на отдых-пополнение оттянули. Старослужащим вольготнее стало, – винтовку почистил, шинель залатал и вались на свою койку, потолочные балки в бараке пересчитывай.
А свежих бородачей во дворе обламывают. Занятие идет, соломенное чучело колоть учат: штык по шейку всади, да назад одним духом с умом выверни. Ходит ротный, присматривает, не очень и ему весело запасных вахлаков обтесывать. Зевнул в белую перчатку, фельдфебеля спрашивает:
– А что ж, Назарыч, Шарика нашего не видать?
– Не могу знать. Второй день в безвестной отлучке. Тоже тварь живая, амуры, надо быть, тыловые завелись.
Повернулся ротный на подковках, Назарычу занятия предоставил, в канцелярию пошел приказы полковые перелистывать. Слышит, за перегородкой в углу кто-то подсвистывает, Шарика кличет, – в ответ собачка урчит, веселым голосом огрызается. Поглядел он в щелку: сидит это солдатик Каблуков, что намедни с отпуска вернулся, на сундучке. Одна нога в сапоге, другая в портянке. Свистит, пальцами прищелкивает, а перед ним, – господи, спаси-помилуй! – пустой сапог в воздухе носится, кверху носком взметывается.
Дрогнул ротный, а уж на что храбрый был, самому дьяволу не спустит. За столик рукой придержался. Дошел до порога, за косяк ухватился… Стрепенулся Каблуков, вскочил, вытянулся, – а сапог округ него так вприсядку и задувает, уши по голенищам треплются, а из голенища, будто из граммофонной дыры: «ряв-ряв!» Да вдруг сапог прямо на ротного, будто к родному брату, – по коленке его хлопает, в руку подметкой тычется…
Побелел ротный, – на елку бы влезть, да елки нетути…
– Ох, – говорит, – Каблуков! Плохо мое дело… Прошлогодняя контузия, вот она когда себя оказывает. Беги за Назарычем, пусть меня скорей в лазарет свезет… А то, пожалуй, оборони бог, кусаться начну.
Оробел Каблуков, к земле прирос. Однако кое-как губы расклеил:
– Не извольте, ваше высокородие, тревожиться. Сапог натуральный, интендантской кожи. А что он сам летает, будьте без сумленья, собачку я бестелесную учил поноску носить. Да тут вы сбоку взошли, не приметил я, напужал только ваше высокородие занапрасно.
Выпучил ротный глаза.
– Что ты… окстись… Какая такая бестелесная собачка?
– Да наш Шарик. Я его, ваше высокородие, наскрозь прозрачной настойкой для забавы обработал. Скажем, как стекло: виду нет, а в руку взять можно.
Ротный так на сундучок и опустился:
– Ну, Каблуков, придется, видно, нас двоих в тихое отделение на лазаретной линейке везти. Я телесные сапоги в воздухе ловить буду, а ты бестелесной собачкой забавляться. Вишь, что война из людей делает.
Однако Каблуков, хоть и подчиненный, поперек тут врезался, видит, чем дело пахнет. Обсказал все, как есть, про помирающую старуху да про кошкино молоко.
– Я ж, ваше высокородие, против присяги не пошел. Мог в лучшем виде сам себя смыть, стеклянным студнем по всей Расее перекатываться… Поймай-ка у сокола на плече, у бабы под мышкой… Ан к окопной страде вернулся. Вы, ваше высокородие, извольте сундучок ослобонить, я вам чичас все наружу произведу, – от своего начальника какие ж секреты.
Звякнул сундучок веселой пружиной. Каблуков одной рукой шкалик вытащил, другой невидимую собачку к себе притянул, бестелесную пасть ей раскрыл.
– Ишь ты, ртуть кучерявая!.. Ротный армейский цуцик, а насчет водки отворачивается. За пальцы меня хватать? Своего отделенного начальника?! Готово, ваше высокородие, извольте получить.
И действительно… Бабушке твоей Хны-Хны, преподобной Печерице! Сапог сам собой наземь шмякнулся, а промеж пальцев у Каблукова мясная собачка Шарик вьется, пасть раззявила, нос морщит, лапой по языку мажет, винный дух соскребывает.
Ротный по сторонам глянул, воздух глотнул, Каблукову в самое ухо выпалил:
– Никому не показывал?
– Никак нет. Я, ваше высокородие, всей роте сюрприз готовил. В балагане на ярманке и за двугривенный такого сюжета не покажут. Пусть, думаю, узнают, кто есть таков Егор Каблуков…
– Эх ты, – говорит ротный, – телятина с косточкой… Смотри ж, чтобы мышь не прознала, чтоб муха не догадалась… Чтоб ветер не подсмотрел. Ох, Каблуков, чего это мы с тобой теперь разделаем… Наград в штабе не хватит.
И пошел к дверям, будто в мазурке поплыл, – один глаз лукавый, другой за-дум-чи-вый…
Часы заведи, а ходить сами будут. К закату из полкового штаба вестовой в барак вкатывается: экстренно, мол, Каблукову явиться, да чтоб с ротной собачкой пожаловал. Фельдфебель удивляется, землячки рты порасстегнули, однако Каблуков ни гугу. Ноги шагают, а рука в затылке скребет: беспокойства-то сколько от старушки этой помирающей произошло.
Переступил он через штаб-крылечко, писаря за столами переглядываются, полковой адъютант, насупившись, ус теребит, – почему, мол, такая секретность? Через него же первого всякие тайности проходили, а тут на-кось, – серый солдат со сверхштатной собачкой, и хочь бы слово… Обидно.
Провели Каблукова в дальний закуток. Сам командир полка коридорную дверь на два поворота замкнул, вторую прикрыл, – ох, милый друг, Егор Спиридонович, что-то будет… И ротный тут же: один глаз лукавый, другой и того лукавее.
Дернул командир плечом, щеки пламенем отливают. Дать бы ему, Каблукову, промеж глаз, а ротного налево-кругом на гауптвахту, суток на десять, пока не очухается… Ан сначала-то проверить надо.
– Ну что ж, показывай, голубь. А уж потом и я тебе по-ка-жу…
И зубом золотым скрипнул.
Подтянулся Каблуков. Он что ж, худого не замышлял. Схватил Шарика поперек живота, баклажку вынул, да в пасть ему пропорцию и влил: сгинул Шарик, как дым разошелся.
Повеселел тут солдат совсем, а командира полка аж в малиновый румянец вдарило.
– Разрешите, ваше высокородие, фуражечку вашу?
Насмелился Каблуков, снял со стола да бестелесной собачке в зубы. И пошла, братцы мои, командирова фуражка козлом по всей горнице скакать, будто нечистая сила в нее из-под половиц поддувает…
Перекрестился командир мелкой щепотью.
– Тьфу-тьфу… Простая деревенская баба, кочерга ей под пятое ребро, а какую военную химию удумала…
Глаз у него, конешно, по-иному заиграл: та же опара, да другой кисель. Потрепал Каблукова по защитному погону, ротного к грудям прижал.
– С богом! Валите в мою голову. Только чтоб и воробей на телеграфной проволоке до поры-времени не услышал… Убью!
Обратил Каблуков Шарика в первобытное состояние, – шкалик-то с собой прихватил, – и за ротным на вольный воздух выкатился.
А ротный так и кипит. Чичас через фельдфебеля десять отчаянных самохрабрейших охотников вызвал. В баню их собрал, потому к бане рощица примыкала, – очень это по диспозиции способно было. Выстроились молодцы, один к одному – хочь в Семеновский полк в первую роту – и то не подгадят. Разведчики рьяные – блоха за немецкой пазухой повернется, и то уследят.
Про помирающую старушку ротный им, само собой, обсказывать не стал. Зачем православных землячков в сумление вгонять, – по нечистой линии сам Скобелев сдрейфит…
– Вот, – говорит, – львы, слыхали небось, – аэропланты теперь наши в краску-невидимку красить начали. Достигаем до точки. Разговор был, что и наушники такие к моторам приспособлять начали. Глушители то исть. Фыркнет он в небо, – ни цвета, ни зуда, ни стрепета. Врагу каюк, нам чистая польза… Ан теперь в главном штабе у нас новую вещь удумали… Состав такой безвредный один доктор химический сообразил. Хлебнешь рюмку, сразу тебя в бестелесность ударит, – ни ногтей, ни пупка, будто столб воздушный на невидимых подметках. Поняли, львы?
– Так точно, поняли. А как же опосля, ваше высокородие, когда замирение произойдет? У нас у всех жены-дети. Неудобно по домашности…
Усмехнулся ротный.
– Ничего, не робей. Вернемся с разведки, всем по чарке поднесу. Водка вмиг состав этот створаживает, опять все в теплое тело войдем. Ужель стану я солдат своих самолучших портить? Да и я ж с вами… Из приварочной экономии командир всем по десяти целковых обещал, окромя награды, – да и я от себя прибавлю… Подошвы войлоком все подшили?
– Так точно, подшили.
Повеселели львы. Да и Каблукова взмыло: ишь ты, с какой малости такое дело развернулось… А насчет доктора, может, ротный и правду сбрехнул: доктор этот в мирное время, может, в орловском земстве служил, – старушка от него и позаимствовала.
– Ну, Каблуков, – говорит ротный, – действуй… Только как же насчет обмундирования? Немцы ж по пустым штанам-гимнастеркам палить будут. Это нам, друг, не модель.
– Не извольте тревожиться. Обмундирование я, ваше высокородие, спрысну. Уж насчет этого сам призадумывался, – однако действует… На Шарике ж ошейника и видом не видать было. Винтовок, между прочим, брать не придется. Сталь-дерево нипочем не поддается. Старушка-то недоглядела…
Сверкнул ротный глазом.
– На кой ляд нам винтовки! Не в них в этом деле сила… Только, ребята, друг дружку на аршине дистанции бечевками связать надо, а то разбредемся, как туман в поле. Говорить-то только тихим шепотом придется. Господи благослови! Действуй, Каблуков.
Выстроились десять охотников в ряд. Кажному Каблуков по деревянной ложке налил, ротному последнему. Спрыснул всех, сам остатки хлебнул… Пронзительный состав…
Скрипнула дверь. В рощице за баней кусты зашуршали, будто ветер зеленую дорожку надвое распахнул. А ветра, между прочим, и с детское дыхание не было: на лугу спокой-тишина, пушинку оброни, сама наземь падет и не дрогнет. Огни кое-где по окраинным халупам зажглись, туман вечерний у моста всколыхнулся, – воздух сам с собой разговаривает:
– Эх, покурить бы теперь, ваше высокородие…
– Я тебе покурю. Пополам перерву, да еще надвое…
– Кто там с правого фланга споткнулся?
– Ничего… Держалась кобыла за оглоблю, да упала. Вали, землячки, дальше…
Отмахали верст с десять. Притомились солдатики, потому хочь видимости в них не было, однако пятки горят, как у настоящих. По дороге, как через местечко шли, баба-полька, – из себя медь на рессорах, – руками всплеснула, к фонарю отскочила, глаза выкатила… «Иезус-Мария!» Плечо горит, будто медведь облапил, – а на улице никого… Затряслась, подол собрала – и ходу.
Зыкнул ротный, по голосу сразу признать можно:
– Какой там кобель на правом фланге озорует? Смотри, Востяков, как в тело войду, морду тебе за это самое набью окончательно. Зачем бабу обижаешь?
– Подвернулась она, ваше высокородие. Виноват. Эх, горе, на веревочке идем, а то занятно уж очень, как в этом самом виде ежели бы подкатиться к ней по-настоящему…
– Я тебе подкачусь… Обменяйся с ним, Козелков, местом. Разыгрался он что-то, как бугай в клевере.
У крайних домов на взгорье спохватился ротный:
– А ну-кась, Каблуков. Веревочку я тебе приспущу. Смотайся-ка в лавочку, колбасы возьми конец, а то, окромя хлеба, провианту с собой не прихватили.
– Да как, ваше высокородие, брать-то? Колбаса по воздуху поплывет, купец с перепугу крик подымет, лавку замкнет. Попаду я тогда, как козел в прорубь.
Двинул его ротный невидимым локтем в невидимую косточку.
– Порассуждай у меня! Ты, хлюст, думаешь, что ежели скрозь тебя фонарь видать, так ты и разговаривать можешь? Каблуки вместе! В походе кур-гусей слизываешь, ни одна бабка не встрепенется, – а тут учить тебя. Рупь смотри, в кассу вбрось, не азиаты мы колбасу даром брать.
Слетал Каблуков тихо-благородно. Рупь за колбасу, конечно, многовато… Полтинник подкинул, семь гривен сдачи себе отсчитал. Пошли дальше. Собачки ко следам их принюхиваются, воют. Растолкуй-ка им, в чем тут секрет… Камнями кое-как отогнали, – неудобно ж команде по такому делу со свитой идти.
К самым, почитай, позициям нашим подошли. Темень кругом, не приведи бог. Прожектор кой-где немецкий из речки светлым хоботом рыщет. Сползет, и совсем ослепнешь… Хочь ты телесный, хочь бестелесный, а ежели сам не видишь, – куда пойдешь.
Свернул ротный командир в бор.
– Ложись, братцы. Пожуем малость, да и спать. Завтра чуть свет перейдем линию. Лопатки-то с собой прихватили?
– Так точно, – как приказано. Под гимнастерки подоткнули.
– То-то. Первым делом под их пороховой погреб подкоп подведем. Верстах в двух от ихнего расположения, это нам доподлинно известно. Бог поможет, и начальника их дивизии в лучшем виде скрадем – и не фукнет. Наделаем, львы, делов. Только смотри у меня – ни чихать, ни кашлять… К бабам ихним ни-ни, знаю я вас, бестелесных… Ежели у кого ненароком бечевка лопнет, помни: сигнал – пароль «Ах вы сени мои, сени!»… По свисту своих и найдешь… Из подвигов подвиг, господи благослови.
К сосне притулился, шинельку подтянул – и готов. На войне заснуть – люльки не надо, проснуться – и того легче.
…………………………………
Только это серая мгла по низу по стволам пробилась, вскочил ротный, будто и не спал. Глянул округ себя, да так по невидимой фуражке себя и хлопнул. Вся его команда не то чтобы львы, будто коты мокрые стоят в одну шеренгу во всей своей натуральности… Даже смотреть тошно. Веревочка между ими обвисла, сами в землю потупились, а Каблуков всех кислее, чисто как конокрад подшибленный.
Дернул бестелесный ротный за веревочку – хрясь!.. – от команды отделился да как загремит… Хочь и не видать, а слышно: лапа перед ним сосновая так и всколыхнулась. С пять минут поливал, все пехотноармейские слова, которые подходящие, из себя выдул. А как немного полегчало, хриплым голосом спрашивает:
– Да как же это, Каблуков, сталось?! Стало быть, состав твой только от зари до зари действует. Стало быть, старушка твоя…
И пошел опять старушку эту благословлять. Не удержишься, случай уж больно сурьезный.
Вскинул Каблуков глаза, кается-умоляет:
– Ваше высокородие! Без вины виноват. Хочь душу из меня на колючую проволоку намотайте, сам больше того казнюсь. Вчерась, как колбасу покупал, штоф коньяку заодно спроворил. Старушка-то помирающая, оглобля ей в рот, явственно ж сказала: только водкой политура эта бестелесная и сводится. А про коньяк ни слова. Выпили мы ночью без сумления по баночке. Ан вот грех какой вышел…
Что ротному делать? Не зверь ведь, человек понимающий. Ткнул легонько Каблукова в переносье.
– Эх ты, вареник с мочалкой… Что ж я теперь полковому командиру доложу. Зарезал ты меня…
– Не извольте, ваше высокородие, огорчаться. Немцы, допустим, газовую атаку произвели, – состав наш и разошелся. Так и доложите…
Голос за сосной ничего, добрее стал:
– Ишь ты, дипломат голландский. Ладно уж. Только смотри, ребята, никому ни полслова. Ну что ж, давай и мне коньяку, надо и мне слюду бестелесную с себя смыть.
Смутился Каблуков, подал штоф, а там на дне капля за каплей гоняется. Опрокинул ротный, пососал, ан порции, однако, не хватило. Заголубел весь, будто лед талый, а в тело настоящее не вошел.
– Ах, ироды… Слетай, Каблуков, на перевязочный, спирту мне добудь хочь с чашечку. А то в этом виде как же ворочаться-то: начальник не начальник, студень не студень…
Благословил этак в полсердца Каблукова, в вереске под сосной схоронился и стал дожидаться.