Проживал в Полтавской губернии, в Роменском уезде, штабс-капитан Овчинников. Человек еще не старый, голосом целое поле покрывал, чин не генеральский, – служить бы ему да служить. Однако ж пришлось ему в запас на покой податься, потому пил без всякой пропорции: одну неделю он ротой командует, другую – водка им командует.
В хутор свой, как в винный монастырь, забрался, чересполосицу монопольную бросил, кажный день стал прикладываться. Русская водочка дешевая, огурцы свои, дела не спешные, – хочешь умывайся, хочешь и так ходи. Утром в тужурку влезет, по зальцу походит, – в одном углу столик с рябиновой, в другом с полынной… Так в прослойку и пил, а уж как очень со зла побуреет, подойдет к окну да по стеклу зорю начнет выбивать, пока пальцы не вспухнут.
Компании себе никакой, однако, не составил. Батюшка по соседству трезвенный оказался; даже отворачивался, когда мимо проезжал, потому на всех подоконниках у господина Овчинникова наливки так и играли. Прочие тоже опасались, – штабс-капитан пил беглым маршем, интервалы короткие. Который гость отстанет, догонять должен, а не то коленом в мякоть, – поди подавай рапорт румынскому королю. Сидит это он как-то летом один, скворца хромого пьяным хлебом кормит, – оммакнет в рюмку, да птичке и поднесет. Все ж веселее, будто и не один пьешь. Скворец у него крепкий оказался; гусей пьяными вишнями споил, – облопались, в одночасье подохли… Собака благородной масти, Штопор по прозванию, сбежала. Кажный сбежит, не только благородный, ежели ему в глотку чистый спирт без закуски капать.
Сидит это господин Овчинников, а время около полуночи было. Сам с собой в зеркале чокается: «Будь здоров, сукин племянник! – Покорнейше благодарю!» и рюмку себе на лоб… Вгонит ее в нутро, будто карасином давится, а сам новую цедит. Уж и зорю по стеклу не выбивал, пальцы набрякли. Только нацелился по двенадцатой, а может, и по шешнадцатой пройтись, глядь, из бутылки малиновая жилка ползет. Жилка за жилкой, сустав за суставом, все на свое место встали, – цельная погань на край горлышка села, на штабс-капитана смотрит, хвостом в носу ковыряет. Как есть бесенок, масть вот только неподходящая: обнакновенно они в черноту ударяют, а спиртная нечисть в зелень.
Штабс-капитан ничего, – не удивляется. Даже обрадовался, не с мухами же тихий разговор вести.
– Наконец, – говорит, – заявились. Давно вас заждался! Почему ж ты, однако, малиновый?
Соскочил бес поближе, на чернильницу сел, потягивается.
– Потому, – отвечает, – форму у нас переменили. Которые по купечеству приставлены, по запойной, значит, части, – обмундирование у них, действительно, старое оставлено, зеленое. А какие к военным прикомандированы, особливо к запасным, – те теперь малиновые.
Пондравилось штабс-капитану, что такое к военным внимание. Ус пожевал, рюмку об штанину вытер, наточил водки, гостю подвигает.
– Пей, адъютант. Экой ты мозгляк, однако… Поди, водка из тебя так в чистом виде с исподу и вытечет…
– Не извольте беспокоиться. Не пью-с.
Ну, господин Овчинников не таковский, чтоб в своем доме такие слова слышать.
– А я тебе приказываю. Пей, клоп малиновый! Не то туфлей по головизне тюкну, и икнуть не успеешь.
Бес копытцем мух отогнал и дерзким голосом выражает:
– Не пью. Пять раз вам повторять? Службы не понимаете, а еще военный. Ежели бы бесы, которые к пьяницам приставлены, сами пить стали, что бы это было…
Обиделся штабс-капитан, пальцем с амбицией помахал:
– Обалдуй ты корявый, разницы не знаешь. Пьяницы – это из нижних чинов, а из офицерского звания – алкоголики.
– Хочь алкоголик, хочь католик, – мне без надобности. Своего не упустим…
– А ты при мне бессменно, что ли?
– Само собой. Когда спите, я отдыхаю. Не взвод же к вам приставлять. Жирно будет.
– Давно при мне?
– Как вы еще в подпрапорщиках состояли, с той самой поры… Скучно мне с вами, господин Овчинников, не приведи черт!
– Какого же хрена тебе от меня надо? Чтоб я вокруг дома со шваброй промеж ног ползал?
– Зачем же-с. При вашем чине неподходяще. Пьете вы скучно. Ни веселости, ни поступков. При кузнеце я раньше болтался, так тот хоть с фантазией был. Напьется, я ему в глаза с потолка плюну, а он лестницу возьмет, да по ней задом наперед начнет лезть, пока в портках не запутается. Свалится, из носа клюква течет, а сам песни поет, собачка подтягивает… Интересно.
Фукнул штабс-капитан. Рюмку отставил, усы сапожной щеткой расчесал и говорит:
– Дурак ты серый. Тебе повышение дали, ко мне назначили, а ты об кузнеце вспомнил. Плюнь-ка в меня, попробуй, я тебя, гниду, вместе с домом спалю!
– Зачем же мне в вас плевать-то? Тоже я разницу понимаю. А дом спалите, сами и сгорите. Преждевременно это, потому разворот вашей судьбы еще не определился.
– Какой такой мой разворот?
– Не могу знать. Это от водки да от старших чертей зависит.
– А ты-то сам из каких будешь? Какие еще там у вас старшие?
– Как же. Примерно как у вас, военных. Сатана вроде полного генерала. Дьяволы да обер-черти на манер полковников. Прочие черти глядя по должности: однако все на офицерских вакансиях состоят. Ну, а мы – легкие бесы, крупа – на посылках. Наш чин – головой об тын…
Взъерепенился тут штабс-капитан, как индюк на лягушку. Как вскочит, как загремит, аж вьюшки задребезжали:
– Так ты, шпингалет, стало быть, вроде нижнего чина?! Да как же ты, глиста малиновая, при мне сидеть насмелился! Встать по форме, копыта вместе!..
И словами его натуральными покрыл вдоль и поперек до того круто, что стряпуха на кухне с перепугу с топчана свалилась.
Однако бес не сробел. Не то чтоб встать, лег на край стола, языком, будто жалом тонким, поиграл и господина Овчинникова с позиции так и срезал:
– Первое дело, как вы есть в запасе, не извольте и фасониться. Где гром, там и молния, а вы, можно сказать, при одном голом громе остались. Второе дело: не я вам, а вы мне, хочь я и рядового звания, подчинены… Счастливо оставаться, ваше высокородие, а ежели не сытно, дохлым тараканом закусите, – здорово на зубах хрустит…
Да с этим напутствием под стол скользнул, будто уж в подполье.
Крякнул хозяин, бутылку-матушку, чтоб обиду запить, перевернул, – ан в бутылке одно лунное сияние. В сухом виде предмет бесполезный.
Чуть вторая полночь из сада сквозь окна глянула, бес тут как тут. А уж Овчинников испугался было, не обиделся ли нечистый, – алкогольная моль, – за вчерашнее.
Вылез бес из бутылки, над лампой малиновые лапки посушил, спирт так болотным языком и вспыхнул.
– Ну, что ж, – спрашивает, – опять филимониться будете либо умственный разговор поведем честь честью?
– Черт с тобой! Трезвый я б тебе морду хреном натер, а в натуральном своем виде не могу без разговора. Зовут-то тебя как?
– Имени еще у меня нету. Очередь не дошла. Который черт у нас черные святцы составляет, седьмой год болен лежит, – ведьма ему за прыткий характер хвост с корнем вырвала. А фамилия моя Овчинников.
– Как Овчинников?! Ах ты, козел беспаспортный! Да это ж моя прирожденная фамилия…
– Так точно. Ваша и есть, – не ворона, не улетит. Мы завсегда по своим выпивающим для удобства фамилии носим. А ежели вам обидно, буду я рапорта Овчинниковым-младшим подмахивать…
– Рапорта подаешь?
– А как же. Да вы не тревожьтесь. Я честно. Вы вот счет путаете. Я рюмки лишней не прибавлю. Однако ж у вас послужной список подмок густо…
– Что так?
– Животных спаиваете. Да и не я вас подбивал, – хочь и бес, а до такой азиатчины не дошел… Позавчерась невинной козе картофельную шелуху перцовкой вспрыснули… А у нее дите. Нехорошо, сударь, поступаете. Лучше уж дохлых мук в табачке настаивать да в гитару с ложечки лить. Оченно против пьяной одури развлекает.
Нахмурился штабс-капитан, засопел. Ишь ты, сволота, еще и нотации читает… Губернантка безмордая.
Видит бес, что разговор в землю уходит, а ему тоже скучно за зеркалом с пауком в прятки играть. Перевел он стрелку, невинным голосом выражается:
– Извините, господин, давно я спросить вас собирался. Что энто за круглая снасть на главном подоконнике у вас стоит?
Штабс-капитан мутным глазом окно обшарил, перегар проглотил и обстоятельно бесу отвечает:
– Энто, друг, не снасть, а «штабс-капитанская сласть». Когда, стало быть, арбуз дойдет, в руках хрустит и хвостик у него вялым стручком завьется, – чичас я дырочку в нем проколупаю и скрозь воронку спирта волью, сколько влезет. Дырочку воском залеплю да глиной кругом арбуз густо и обмажу. Недели три его на солнышке на окне выдержу, спирт всю медовую мякоть съест, сахар в себя впитает… А потом, душечка ты моя, глину я оскробу, пробочку восковую к черту и сок, стало быть, скрозь чистый носок процежу… Так аромат по всей комнате и завьется. Деликатная вещь, – другая попадья хлебнет, так вся шиповником и зарозовеет. Однако ж я только на именины свои и потребляю, потому меня это дамское пойло не берет… Я, брат, теперь на перцовку с полынной окончательно перешел, да и то слабо. Хочь на колючей проволоке настаивай…
Заинтересовался бес до чрезвычайности. Да как же он рукоделие энто овчинниковское проморгал? Пристал, как денщик к мамке, скулит-умоляет: дай ему хоть с полчашечки «штабс-капитанской сласти» попробовать. И про устав свой забыл, до того губы зачесались.
Ан хозяин уперся. Повеселел даже, глаза заиграли. Ишь, ржавчина, чистой водки не пьет, подай ему сладенькую! Сложил четыре шиша, бесу поднес и для уверенности восковой свечой глину на арбузе крест-накрест со всех сторон закапал. Будто печать к денежному ящику приложил… Расколупай теперь. Гитарку взял: трень-брень, словно никакого беса и в глаза не видал.
– Угобзился, – говорит бес, – оченно вас за угощение благодарим. Уж когда вы, господин, на теплую фатеру в преисподнюю в особое отделение попадете, угощу и я вас тогда! Будьте благонадежны.
Удивился штабс-капитан, даже тужурку застебнул.
– А разве… там… для нас особое отделенье есть?
– Как не быть. Ублаготворят вас по самые ушки…
Ну, тут уж хозяин взмолился: расскажи да расскажи, какое там обзаведение… Само собой интересно, – душа своя, некупленная. Как ей там, голубушке, опохмеляться придется.
Однако и бес язык узелком завязал.
– Не скажу, лучше, господин, и не мыльтесь. Присягу через вас не нарушу… Давно ли у вас арбуз-то на окне стоит?
– Недели две с гаком. Поди, совсем настоялся. Да ты брось про арбуз-то.
– Зачем бросать, подымать некому… А вот ежели вы, господин, завтра о полночь печать с арбуза снимете, так и быть, нонче душу из вас в сонном естестве выну и на часок ее туда контрабандой доставлю. Насчет энтого присяги не принимал. По рукам, что ли?
А сам на арбуз косится, кишка в нем главная, наскрозь видно, так и играет…
– По рукам, – говорит штабс-капитан. – Погоди, последнюю для храбрости пропущу…
Минуты не прошло, отвалился Овчинников от бутылки, на пол сполз. Лампа погасла. Поковырялся бес около поднадзорного своего, в лапе чтой-то зажал – вроде паутинки голубенькой, – спиртом так от нее и шибануло… Вихрем на копытце закружился и скрозь пол угрем ушел. Только половицы заскрипели.
Очухалась штабс-капитанская душа в алкогольном отделении, в самом пекле, притулилась в угол, во все бестелесные глаза смотрит. В пару да в дыму ее не видать, народу прорва, словно блох в цыганской кибитке…
Грешник тут один навстречу попался: штопор каленый в него ввинчен был по самую ручку, из пупка кончик торчал.
– А что здесь, – спрашивает Овчинников, – и военный отдел есть либо все вперемешку?
– Ох, есть, – говорит грешник. – Новичок вы, надо полагать. Сейчас вами займутся…
Испужался Овчинников, руками замахал.
– Да мне не к спеху! Не извольте беспокоиться… А вы сами из каких будете?
– Акцизный чиновник. На земле в пьяном виде подрался, пробочник в меня собутыльник и всадил. Вот теперь он во мне наскрозь и пророс, мочи моей нет… Плюньте на кончик, остудите хочь малость, слюнка у вас еще свежая.
Плюнул Овчинников, зашипел штопор, грешник пот со лба вытер.
– Ох, спасибо! Ежели интересуетесь, пройдите вона туда за русскую печь, там военных мучат. Дела по горло, черти с копыт сбились, авось вас не скоро приметят.
– А нижние чины, извините, отдельно или с офицерским составом вместе?
– Ох, не могу знать… Матросы, кажись, есть. А солдаты не очень-то прикладывались, в казарме не загуляешь… Однако ж не ручаюсь… Ох, ирод мой ко мне направляется, мочи моей нет.
Так от него Овчинников и прыснул. Обогнул русскую печь, видит, бильярды понаставлены, черти заместо шаров головы катают. Эва! Признал. Вон подполковник Сидоров, капитан Кончаковский… Страсти-то какие! Оба в запрошлую Масленицу в бильярдной скончались, – на пари друг дружку перепивали…
Дальше – больше. Из водки пруд налит; берега шкаликовые, – голые моряки руками в лодках гребут, языками до водки дотягиваются… А она, матушка, от них так и уходит, так и отшатывается… Мука-то какая!
За прудом в беседочке агромадная бутыль стоит, ведер, поди, на сто, вся как есть спиртом налита… А в спирту знакомые кавалеристы настаиваются: которые ротмистры, которые чином повыше. Одни совсем готовы – ручки-ножки макаронами пораспустили, другие еще переворачиваются, пузыри пускают.
Потупил штабс-капитан глаза, дух перевел. Слышит – музыка гремит… Черти на армейских разгуляях верхом едут, за плечами, заместо винтовок, шпринцовки торчат. Шпорами раскаленными в бока грешников бьют, на дыбки подымают. Многих он тут признал, даром что без мундиров, в одних ремешках поперек брюха. С левой стороны покойный воинский начальник Мухобоев удила грызет, пена так мылом на пол и валит. Во второй колонне командир нестроевой роты, который по весне в бане горчишным спиртом опился, – черт его по ушам сороковкой бьет, а он задом, как кобыла на параде, так во все стороны и порскает… В хвост полковой адъютант Востросаблин, – тоже, стало быть, скапустился. А уж на что пить был горазд: бывало, в холодный самовар зубровки нальет, черешневый чубук опустит, да и сосет, как дите. А теперь дослужился, – ведьма на нем козлозадая сидит, друшлаком под брюхо взбадривает, – срам-то какой…
Гремит музыка, – бесы на пригорке в пустые кости свистят, будто в гвардейские сопелки… Дьявол эскадронный команду подает:
– Слезай! Жеребцам морды открыть! Шпринцовки на руку! Вали!
Враз черти, каждый своему грешнику, в нутро полный шприц водки вогнали. Только, значит, те проглотили, облизнуться не успели, а черти назад по команде всю водку и выкачали… Мука-то, мука-то какая!
Бросился Овчинников промеж чертовых ног, чтобы, не дай бог, нечистым на глаза не попасться. По темному коридорчику пробежал, пол весь толченым бутылочным стеклом посыпан, – все подошвы как есть ободрал. Видит, в две шеренги грешники стоят, медную помпу качают. Пот по голым спинам бежит, черти сбоку похаживают, кого шомполом поперек лопаток огреют, кому копытом в зад жару поддадут.
Спрашивает штабс-капитан правофлангового:
– Для кого, милый, стараетесь? Куда спирт-то гоните?
Тот копоть с лица шакенбардой вытер, с осторожностью объясняет, пока надсмотрщик рогатый на другом фланге бушевал:
– Для себя, друг, стараемся. Мы все тут офицеры запаса, которые по пьяному делу службу побросали. Раз в неделю спирт себе под котлы накачиваем, – военных чиновников на денатурате, а нас на чистом спирте кипятят… Кабы знать, за версту бы эту белую головку на земле обходил. Качай теперь да кипи, только тебе и удовольствия…
Отошел штабс-капитан по стенке. Головка у него вспухла, коленки подламываются, от винного букета глаза фонарями вздуло. Вот, стало быть, какая ему позиция предстоит альбо еще градусом крепче.
За локоть его тут ктой-то перехватил, так он квашней и осел. Ужели сейчас мучить начнут, законного срока не дождавшись…
Ан глянул вбок, весь просиял, будто своего полка капельмейстера увидел: бес это его малиновый за руку снизу тянет, подмигивает:
– Ну что ж, все обсмотрел?
– Так точно, – отвечает штабс-капитан, сам руки по швам держит. – Покорнейше благодарим.
– То-то. Ты, поди, думал – финиками-пряниками тут вас, спиртодуев, кормить будут… А самого главного небось не видал?
Затрясся Овчинников, не знает, об чем речь. И без главного сыт.
– Подполковника интендантского не видал, который живую тварь вином спаивал?
Посерел Овчинников, будто пеплом ему личность натерли…
– Никак нет… А разве за это особо полагается?
– А вот ты полюбуйся.
Видит штабс-капитан – сидит на карусели, на горячей терке хлипкий, припаянный старичок. А в середке, где механику крутят, – скворцы, гуси, собачки, всякая пьяная живность… Как налегли они на железную ось, да как стало старичка встряхивать, да качать, да подбрасывать, да вокруг себя в двойной пропорции вертеть, – хочь и не смотри! Мутит его, корежит, кишки к горлу подступают, а сблевать, между прочим, не может. Ну, а зверье, конечно, радо: верещит, лает, гогочет, – передышку на малый миг сделают, старичку на плешь монопольным сургучом покапают – и еще пуще завертят. Давится прямо подполковник, до того ему тошно, а облегчиться нельзя.
Закрыл тут штабс-капитан личико руками, на пол мешком опустился. Не выдержал, значит… Потер ему малиновый бес шершавым хвостом уши, кое-как в чувствие привел, через руку перекинул и потаенной шахтой наверх, в Роменский уезд, Полтавской губернии, верхом на сквознячке так и вознесся.
Сидит штабс-капитан у окна хмурый, как филин, кислое молоко хлебает. На столик с полынной глянет, – так к кадыку и подкатит…
Полночь пробило. Слышит он – шуршит за зеркалом, сухой бессмертник качается, – малиновое мурло на свет выползает.
– Здравствуйте, господин! Молочком закусываете?
– Пшел вон, тухлоглазый. Я сегодня трезвый… Как кокну тебя подстаканником, – слизи от тебя не останется. Зеркала вот только жалко.
Удивился бес. Голос, действительно, натуральный. Будто и другой кто разговаривает. Подбородок чисто побрит. Рубаха свежая… Пуговицы на тужурке, которые удавленниками висели, все крепкой ниткой подтянуты. Чудеса…
– А как же, – говорит, – насчет «штабс-капитанской сласти»? Я свое сполнил, а вы про подстаканник намекаете. Некоторые благородные слово свое держат…
Встал штабс-капитан. Расписки не давал, ан честь в трубу не сунешь… С арбуза печати сбил, глину обломал, на стол поставил. Сам отвернулся.
Прыгнул бес на арбуз, верхом сел, да как припадет – и процеживать не стал.
– Ох, до чего, дяденька, скусно. За-зы-зы… До середки дошел… Пошли вам черт доброго здоровья.
Ушками шевелит, хвостик то в кольцо завьет, то стрелкой выпрямит… Хрюкает, ножками сучит, – дорвался Игнашка до сладкой бражки…
Отвалился, обмяк, из малинового кирпичным стал. Повернулся к штабс-капитану, сам баланс на арбузе еле держит.
– А ты что ж? Вали! Я с твоей сласти добрый стал… Пей в мою голову, считать не буду. Потому я нынче сам в алкоголиках состою. Клюква-бабашка, сбирала Парашка, на базар носила, чертенят кормила…
Снял господин Овчинников, слова не сказавши, со стены вишневый чубук, окно распахнул, подошел сзади к бесу да как дунет в него из чубука, так он, сквозная плесень, во тьму и вылетел, будто и не гостил.
С той поры и сгинул. Мужички только сказывали, будто у пьяных, которые из монополии по хатам расползались, стали сороковки из карманов пропадать. Да в лесу ктой-то мокрым голосом по ночам песни выл, осенний ветер перекрикивал… Человек не человек, пес не пес, – такой пронзительности отродясь никто и не слыхивал.
А штабс-капитан окончательно на молоко перешел. Даже хромого скворца, который по старой памяти в руку клювом долбил, пьяного хлеба требовал, – от этого занятия отучил. Спасибо малиновому бесу…
Батюшка мимо проезжал, головой покрутил: на окнах у господина Овчинникова заместо наливок бумажные анделы на нитках красовались, – случай в Роменском уезде необнакновенный.
Однако ж, как и допрежь того, гости овчинниковский хутор полным карьером объезжали. Постный чай да кислое молоко… Уж лучше к кадке в дождь подъехать да небесной жидкости в чистом виде напиться.
Послал в летнее время фельдфебель трех солдатиков учебную команду белить. «Захватите, ребята, хлебца да сала. До вечера, поди, не управитесь, так чтобы в лагерь зря не трепаться, там и заночуете. А к завтрему в обед и вернетесь».
Ну что ж! Спешить некуда: свистят, да белят, да цигарки крутят. К вечеру, почитай, всю работу справили, один потолок да сени на утреннюю закуску остались. Пошабашили они, лампочку засветили. Сенники в уголке разложили – прямо как на даче расположились. Начальства тебе никакого, звезда в окне горит, сало на зубах хрустит, полное удовольствие.
Подзакусили они, подзаправились. Спать не хочется – соловей над гимнастикой со двора так и заливается, прохлада из сеней волной прет. Порылись они в кисетах-карманах, самое время закурить – ан табаку ни крошки…
Вот один солдатик и говорит:
– Что ж, голуби, обмишурились мы, соломки из тюфяка не покуришь… Без хлеба обойдешься, без табаку – душа горит. Придется нам в город в лавку идти, час еще не поздний.
Второй ему свой резон выставляет:
– На кой ляд всем троим две версты туды-сюды драть. Мало ль мы на службе маршируем?.. Давайте на узелки тянуть, – кому выйдет, тот и смотается.
А третий, рябой, свой план предоставляет:
– Время терпит. Узелки, братцы, вещь пустая. Давайте-ка лучше сказки врать. Кто с брехни собьется, на настоящую правду свернет, тому и идти…
На том и порешили.
Умостились они на сенниках, сапоги сняли, ножки подвернули, – первый солдатик и завел:
– В некотором полку, в некоторой роте служил солдат Пирожков – из себя бравый, глаз лукавый, румянец – малина со сливками. Служил справно, все приемы так и отхватывал, – винтовка в руках пташкой, честь отдавал лихо – аж ротный кряхтел… Однако ж был и у него стручок: чуть в город его уволят, так он к бабьей нации и лип, как шмель к патоке. Даже до чрезвычайности…
Не перебивайте-ка, братцы, спервоначалу будто и правда означается, ан сейчас чистая брехня и пойдет… Встретился Пирожков как-то на гулянке в городской роще с девицей одной завлекательной, – поведения не то чтобы легкого, не то чтобы тяжелого, середка на половинке. Сели они на травке, – цветок сбоку к земле клонится, девушка к цветку, Пирожков к девушке, – под мышку ее зажал, аж в нутре у нее хрустнуло. Однако ж не на ангела напал, – вывернулась рыбкой, да как двинет локтем под жабры, – так Пирожков и екнул.
– Что ж, – говорит солдат, – ужели тебя, девушку, в невинном виде и поцеловать нельзя?
А она, известно, осерчавши, потому блузка у нее от солдатского усердия лопнула, сатин по шесть гривен аршин.
– Тогда, – говорит, – меня поцелуешь, когда командир полка перед тобой во фронт станет.
Да с тем юбку в зубки, в кусты и улетела…
Вертается солдат в роту, – дюже его заело… То да се, занятия начались, дошло до отдания чести, да как во фронт становиться… Новобранцев отдельно жучат, – кто ногу не доносит, кто к козырьку лапу раскорякой тянет, – одновременности темпа не достигают. А старослужащие ничего: хлоп-хлоп, один за другим так и щелкают.
Дошло до Пирожкова, – экая срамота. Лихой солдат, а тут, как гусь, ногу везет, ладонь вразнобой заносит, дистанции до начальника не соблюдает, хочь брось. А потом и совсем стал, – ни туда, ни сюда, как свинья поперек обоза. Взводный рычит, фельдфебель гремит, полуротный ландышевыми словами поливает. Ротный на шум из канцелярии вышел: что такое? Понять ничего не может: был Пирожков, да скапутился. Хочь под ружье его ставь, хочь шкварки из него топи – ничего не выходит. Прямо как мутный барбос.
Фельдфебель тут к ротному подскочил, на ухо докладывает:
– Образцовый солдат был, ваше высокородие… Чистая беда! Придется его, видно, в комиссию послать, видно, у него мозговая косточка заскочила…
Подумал ротный, в усы подышал:
– Повременить придется. Авось очухается… Ужель такого солдата лишаться? В город его только нипочем не пущать, а то он, во фронт становясь, начальника дивизии с ног собьет, всю роту испохабит.
Время бежит. Пирожков ничего, тянется, – по всем статьям первый, окромя того, чтобы во фронт становиться. Как занятия, – его уж насчет этого и обходили; что ж зря камедь ломать, дурака с ним валять.
Ан тут-то и вышло. Нежданно-негаданно завернул в роту полковой командир. Ногти солдатские обсмотрел, сборку-разборку винтовки проверил. А потом отдание чести. Стал сбоку монумент монументом, солдатики так один за другим перед ним и разворачиваются, знай только перстом знак подавай: «проходи который…» Видит полковник, все прошли, один бравый солдат по-за койкой столбом стоит.
– А это что за прынц такой? Пятки у него, что ли, стеклянные. А ну-кась, выходи, яхонт!
Подлетает тут ротный, – так и так, – да все насчет солдатской мозговой косточки и выложил. Как загремит командир полка, аж все голуби с каланчи, супротив роты, послетали:
– Какая там косточка! Показывать не умеете!.. Растяпа разине на ухо наступил. Я ему эту косточку в два счета вправлю. Эй, орел, поди-кась сюда! Стань на мое место! Вот я тебе сейчас сам покажу.
Отошел командир полка подале, да как стал шаг печатать, так по стеклам гулкий рокот и прошел… Ать-два! На положенной дистанции развернулся перед Пирожковым, каблук к каблуку, руку к козырьку. Красота!
– Понял? – спрашивает.
– Так точно, ваше высокородие.
– А ну-ка, сделай сам!
Ахнул тут и Пирожков: шаг в шаг, плечики в разворот, хлопнул во фронт перед командиром, да так отчетисто, – чище и в гвардии не сделаешь…
– Ну, вот, – говорит командир, – видали? Показать только надо как следовает.
Удобрился он тут до Пирожкова, как мачеха до пасынка, приказал его для разминки чувств в город до вечера отпустить. А тому только того и надо. Пришел скорым шагом в рощу, походил, побродил, разыскал свою кралю…
Дале что ж и говорить… Пришлось ей белый флаг выкинуть, на полную капитуляцию сдаться, потому условие он честно сполнил – бабьей их нации сто батогов в спину! Так-то вот, братцы, а за табачком-то идти не мне…
Крякнул второй солдат, начал свое плести:
– Жила у нас на селе бобылка, на носу красная жилка, ноги саблями, руки граблями, губа на губе, как гриб на грибе. Хатка у нее была на отлете, огород на болоте, – чем ей, братцы, старенькой, пропитаться?.. Была у нее коровка, давала – не отказывалась – по ведру в день, куда хошь, туда и день. Носила бабка по дачам молоко, жила ни узко, ни широко, – пятак да полушка, толокно да ватрушка.
Пошла как-то коровка в господские луга – на тихие берега, нажралась сырого клевера по горло, брюхо-то у ей, милые мои, и расперло… Завертелась бабка, – без коровки-то зябко, кликнула кузнеца, черного молодца… Колол он корову шилом, кормил сырым мылом, – лекарь был хоть куда, нашему полковому под кадриль. Да коровка-то, дура, упрямая была, – взяла да и померла.
Куды тут, братцы, деваться, чем ей, старенькой, пропитаться? Наложила она полное решето мышей, надоила с них пять полных ковшей, стала опять разживаться…
Ан тут, в самые маневры, зашли к ей лихие кавалеры, господа молодые офицеры:
– Нет ли у тебя, бабушка, молочка заморить пехотного червячка? Пока полевая кухня подойдет, кишка кишку захлестнет…
Поскребла бабка загривок, дала им жбан мышиных сливок. Выпили, поплевали, в донышко постучали, да и в сарае спать завалились. Только глаза завели, слышат – мыши в головах заскребли, скулят-пищат, горестно голосят.
– Что ж это за манера, господа офицеры? Бабка нас дочиста выдоила, молоком нашим вас напоила, а мышата наши голодом сидят, гнилую полову лущат… Благородиями называетесь, а поступаете неблагородно.
Приклонил тут старший офицер ухо к земле, поймал старшую мышь в золе, посадил на ладонь, да и спрашивает:
– Что ж нам теперь, пискуха, делать? Платили за коровье, выпили на здоровье, ан вышло – мышье. Мы тому не повинны…
Старшая мышь и говорит:
– А вы, ваши высокородья, пожалейте наше отродье. Деньги-то у вас военные – пролетные, люди вы молодые – беззаботные. Соберите в фуражку по рублю с головки, старушке на коровку…
Ну-к что ж… Офицеры – народ веселый, завернули полы, набросали в фуражку с полсотни бумажек, старушке поднесли, да и прочь пошли.
С той поры, братцы, мышей в деревне развелось, хочь брось… Кто всех сочтет, тот за табачком и пойдет.
Третий, рябой, принахмурился, соломину из тюфяка перекусил и начал:
– Не с чего, так с бубен… Прикатил, стало быть, дагестанский прынц в наш полк для парадного знакомства. Повезли его в тую ж минуту в офицерское собрание господ офицеров представлять. Глянул кругом полковой командир, брови нахохлил, полкового адъютанта потаенным басом спрашивает:
– С какой такой стати все младшие офицеры тут, а ротных командиров будто пьяный бык языком слизал?
Полковой адъютант с ножки на ножку переступил и вполголоса рапортует:
– Все, господин полковник, по неотложным делам отлучившись. Первой роты командир под винтовкой стоит – тетка его за разбитый графин поставила; второй роты – бабушку свою в Москву рожать повез; третий роты – змея на крыше по случаю ясной погоды пускает; четвертой роты – криком кричит, голосом голосит, зубки у него прорезываются; пятой роты – на индюшечьих яйцах сидит, потому как индюшка у него околевши; шестой роты – отца дьякона колоть чучело учит; седьмой роты – грудное дитя кормит, потому супруга его по случаю запоя забастовала…
– Стой! – закричали земляки. – Вот и проштрафился…
– Как так проштрафился?
– А разве ж ты, моржовая твоя голова, не знаешь, что завсегда, как восьмой роты командирова супруга в запой войдет, – их высокородие дите самолично из рожка кормит?.. Дуй скорее за махоркой, а то из-за брехни твоей и так припоздали…