Еще в январе или феврале 1940-го Муля Гуревич решил познакомить Мура с Майей Левидовой, семнадцатилетней младшей дочерью советского журналиста и театрального критика Михаила Левидова. Муля сказал родителям Майи: “Мур живет под Москвой, он очень там скучает. Он рисует, любит искусство, и Ваша дочка <…> учится в художественном училище, тоже художница, я думаю, что им будет интересно вдвоем. Можно, я вам приведу его?” Родители согласились: “Конечно, пожалуйста, ради бога, пусть приходит”.279
И Муля Гуревич, и сама Марина Цветаева были рады, что Мур заведет знакомство с девушкой из такой семьи. Михаил Левидов был ярким и самобытным человеком. Философ Борис Парамонов сравнивает его с Роланом Бартом и находит в статьях Левидова “набросок той культурологии, которую развили уже во второй половине века французские новые философы”.280 Мур называл Левидова “местным Свифтом”, “очень едким и остроумным человеком с обезьяньим лицом”.281 В 1939-м как раз вышла 400-страничная книга Михаила Юльевича о Джонатане Свифте.
В двадцатые годы Левидов был большим начальником, одним из руководителей советской пропаганды: возглавлял иностранный отдел “Окон РОСТА”, заведовал отделом печати Народного комиссариата иностранных дел. Его брат Александр Тивель руководил секретариатом Зиновьева, работал секретарем Агитационно-пропагандистского отдела Исполкома Коминтерна, заведовал Иностранным отделом ЦК ВКП(б). В 1937-м Тивель был арестован и вскоре расстрелян. Его брата исключили из рядов советской номенклатуры, но пока не трогали. Левидов оставался журналистом и литератором, писал в ЖЗЛ о великих шахматистах, первых чемпионах мира Вильгельме Стейнице и Эммануиле Ласкере.
В двадцатые Михаил Юльевич много ездил по Центральной и Западной Европе. Майя родилась в Лондоне. Муру всегда были интересны советские девушки, побывавшие за границей. Жизнь за границей для него – особое отличие. Лидия Либединская, с которой Мура познакомили летом 1940-го, вспоминала, как Мур, будто невзначай, спросил, была она когда-нибудь за границей. Получив отрицательный ответ, он потерял всякий интерес к девушке.282
Мур, сам того не зная, поразил воображение Майи. Она ожидала встретить мальчика, юношу, – а к ней пришел молодой мужчина в хорошем заграничном костюме, взрослый, очень умный и привлекательный. Ему можно было дать лет двадцать пять, а не пятнадцать: “Я было ошеломлена, когда его увидела. Он действительно производит ошеломляющее впечатление, совершенно ошеломляющее”.283
Мур держался с ней легко и естественно. Когда позвали обедать, он не стал отнекиваться, как это часто делают из ложной скромности, ответил: “С удовольствием, с большим удовольствием”. Мур казался уверенным, даже самоуверенным молодым человеком без комплексов. Майю поразило, что Мур в первый же вечер спросил ее: “Скажите, а где здесь у вас туалет?” Мальчики из интеллигентных московских семей такого себе не позволяли. Она даже поделилась с матерью: “Мам, он какой-то странный, не постеснялся у меня спросить, где туалет”. На самом деле такая откровенность понравилась и самой девушке, и ее маме: “Знаешь что, он очень воспитанный человек. Ты еще не знаешь, что такое настоящее воспитание. Потому что гораздо лучше спросить, где туалет, чем сидеть и мучиться целый вечер”.284
В разговоре Мур не стеснялся спорить со взрослыми и мог легко перебить даже Цветаеву: “Вы ерунду говорите, Марина Ивановна!” Тем более он не церемонился с Майей. Попросил ее показать новую картину. Та с гордостью показала ему портрет, выполненный в реалистической манере. Мур заметил: “Скажите, а неужели вам не скучно так делать?”
Мур и Майя в 1940-м оказались будто в разных исторических эпохах. Время русского авангарда прошло. Торжествовал реализм, в особенности социалистический. В СССР от художника требовали в первую очередь умения рисовать. Прежде чем начать художественный поиск, нужно овладеть ремеслом, техникой. Какое впечатление это производило на французского интеллектуала тридцатых годов, представить несложно. “Я видел в Тифлисе выставку современной живописи – из милосердия о ней лучше было бы вообще не упоминать”285, – писал Андре Жид. Мур тоже привык к совсем другому искусству, где оригинальность идеи ценилась выше мастерства. Мастерство, собственно, ценить перестали. Поэтому Мур искренне не понимал, зачем тратить годы, выписывая скучные натюрморты. Для карикатур Георгию хватало собственного воображения и той техники, что была у него от природы. Он показал свои рисунки Майе и озадачил ее еще больше: “Знаете, у нас в художественном училище никто таких карикатур не умеет делать”. Мур воспринял это как похвалу, хотя Майя имела в виду другое: так никто не рисует, в голову никому не придет так рисовать.
Еще в 1939 году, очевидно, летом или в самом начале осени Георгий ездил из Болшево в Москву, чтобы поступить в художественную школу, но провалился на экзаменах. Подробностей мы не знаем, это было еще время “темных месяцев”. Зато знаем, что неискушенным школьникам в Болшево рисунки Мура нравились286, они напомнили им популярные антифашистские карикатуры Бориса Ефимова, которые печатались тогда в центральных газетах.
28 июня 1940 Мур пришел в Московский союз художников, показал свои карикатуры: “Там эти рисунки просмотрела зав. отделом самодеятельного сектора, много раскритиковала, сказала даже, что «извините за выражение»: некоторые вещи – кривляние”. Советскую художницу потрясло, что Мур не только не умеет, но и не хочет писать в реалистической манере, что у него вовсе нет “работ «молодого, начинающего художника»”. Она спросила: “Неужели вы никогда не хотели изобразить вашу сестру или мать?” Ответ Мура, очевидно, поставил художницу в тупик, но она всё же порекомендовала ему подготовиться к выставке “Наша Родина” и предложила приехать на подмосковную базу “самостоятельного сектора” Московского союза художников. “Так я и поеду на их базу!”, – подумал Мур. Из разговора он сделал свой вывод: “Эта женщина нельзя сказать, что культурная; что тупая в отношении искусства – это можно сказать”.287
Увы, дело было не в одной лишь этой даме. Мур хотел поступить в студию при Союзе художников. Но мальчику дали понять, что с такими рисунками в студию его не примут. Один из художников (имени Мур не называет, просто не запомнил), “чрезвычайно быстро посмотрев” его рисунки, важно заметил: надо “упорно работать”, “по крайней мере, 2 часа в день”, “работайте сами, превозмогайте трудности”. Мур даже грязно выругался (в дневнике): “Вот п…! Точно я пришел за этой морализаторско-иронически-протекционной белибердой об упорстве и трудолюбии! По крайней мере – туда я ни ногой; мне такие советы не нужны”.288
Эта неудача не сразу заставила Георгия отступиться от идеи стать художником. Имя Цветаевой открывало Муру двери известных живописцев и графиков. Карикатуры Мура видели и хвалили далеко не последние художники: уже известный в то время живописец Роберт Фальк, которого Эренбург сравнивал с Полем Сезанном, Николай Радлов, иллюстратор и карикатурист, руководитель графической секции Московского союза художников, и, наконец, Кукрыниксы – самые популярные художники-карикатуристы в СССР. Более того, иллюстратор и график Алексей Кравченко, увидев рисунки Мура, заявил, что тот уже “готовый мастер”. Это тот самый Алексей Кравченко, знаменитость не только российская, но общеевропейская, обладатель Гран-при парижской Международной выставки декоративного искусства и художественной промышленности (1925 год). Его работы еще при жизни покупала Третьяковка. Но Муру не довелось поучиться у Кравченко: Алексей Ильич умер в своей мастерской на Николиной горе 31 мая 1940 года. А остальные, по-видимому, хвалили Мура, но не собирались заниматься его обучением.
Учительницей его могла бы стать Юлия Леонидовна Оболенская. Она была знакома с Цветаевой и Сергеем Эфроном еще до революции. В те времена Юлия Оболенская была молодой, подающей надежды ученицей Бакста, Добужинского и прежде всего Петрова-Водкина. В 1940-м она делала иллюстрации к изданиям “Детгиза” и преподавала во Всесоюзном доме народного творчества им. Н.Крупской. Оболенская занималась с такими учениками, которые не знали, чем пейзаж отличается от натюрморта: “…мы стремимся помочь самодеятельным художникам правдиво отразить в своих картинах действительность и содействовать средствами искусства общественно-политическому воспитанию масс”.289 Но изменились времена – очевидно, изменились и взгляды былой ученицы Петрова-Водкина. 2 июля Мур пришел к ней на консультацию. Видимо, Юлия Леонидовна была хорошим преподавателем и умела убеждать, потому что после разговора с ней Мур не стал ругаться, а просто с горечью написал: “В каком-то смысле за последнее время я оказался «развенчанным» в своих графических талантах. В конце концов выяснилось, что фактически не было ничего такого необыкновенного, выяснилось, что я <…> рисовал только «абстрактные карикатуры», совершенно идиотские и никчемные. Я это обнаружил слишком поздно. Но я ни о чем не жалею и никогда не жалел, вот так! Совершенно ясно, что мои карикатуры должны иметь определенный смысл и быть реалистичными. Без этого они ничего не стоят. Раньше я находил выход в абстрактности, теперь надо выбирать более трудный и «ответственный» путь. Завтра-пoслезавтра я начну писать маслом натюрморты и рисовать их карандашом, как сказала Оболенская. Мне нужно идти по совершенно иному пути, чем раньше”.290
Но переделать себя Мур не смог и в тот же день с ненавистью написал о будущем натюрморте: “Черт подери! Какая это будет видимо дрянь! Мне очень хочется быть писателем и бросить рисование и графику”.291 Мур и в самом деле сделал рисунок маслом (ненавистный ему натюрморт) и даже остался доволен своей работой: что поделаешь, “скучновато, но необходимо”. Однако продолжать заниматься живописью не захотел.
Последней попыткой найти нового учителя, что подходил бы его вкусам и склонностям, Мур обязан поэту и переводчику Александру Кочеткову, новому хорошему знакомому Цветаевой. Кочетков посоветовал Муру обратиться к Владимиру Фаворскому, бывшему ректору легендарного ВХУТЕМАСа. Кочетков договорился о встрече, и 10 июля в десять утра Мур пришел к Фаворскому. Знаменитый педагог, художник, иллюстратор, сценограф впечатления на Георгия не произвел: “Это бородатый субъект лет 60-и, на вид мямля. Он мне ничего путного не сказал. Опять сказал, что нет студий. Постарается что-нибудь найти для меня (в чем сильно сомневаюсь); сказал, что по рисункам ничего нельзя сказать; сказал, что нельзя быть только графиком и что «У нас графики занимаются живописью». Сказал, что если ничего со студией не получится, то придется мне самому заниматься (здрассте!). Я теперь твердо решил, что один заниматься не буду. Лучше поступлю в Институт западной литературы, чем корпеть, как дурак, над натюрмортами”.292 Совет ходить в музеи и делать зарисовки со статуй – обычная, заурядная и необходимая для начинающего художника работа – вызвал у Мура приступ ярости: “Вот идиоты! Никуда я не пойду!”293
Он оставляет и намерение стать художником, и на время даже перестает рисовать карикатуры. К ним он вернется позже, уже в годы войны, и они будут иметь успех. Но интересоваться современной живописью и спорить с любителями реалистического искусства, как спорил еще зимой и весной с Майей Левидовой, он не перестанет.
Рисовать так, чтобы походило на оригинал. Искусство идет за жизнью. Так Майе говорили в ее Художественном училище памяти 1905 года – или в Училище памяти искусства, как называла его Майя. Но в семнадцать лет она еще верила своим педагогам и потому горячо возражала Муру. Темпераментная и вспыльчивая, как многие южане, Майя возмущалась словами Мура. Мур стоял на своем. “Говорил Мур спокойно, несколько свысока, а иногда искренне изумляясь, вообще моей глупости изумляясь”294, – вспоминала Майя Левидова.
Майя и Мур вместе ходили в Музей нового западного искусства на Пречистенке (улице Кропоткина). В наши дни почти не осталось тех, кто видел этот легендарный музей своими глазами. Но сохранились фотографии и воспоминания. Остался в исторической памяти образ музея, опередившего свое время. Созданный сразу после революции из коллекций Ивана Морозова и Сергея Щукина, музей был уникальным собранием импрессионистов, постимпрессионистов, фовистов, кубистов, примитивистов. Даже европейская публика к ним еще не привыкла. Их называли шарлатанами чаще, чем гениями. Слава только-только пришла к этим художникам. Недавно даже картины Пикассо никто не хотел покупать. Гюстав Кайботт завещал государству свою коллекцию импрессионистов, но картины Эдгара Дега, Камиля Писсарро, Клода Моне, Эдуарда Мане сначала и принимать не хотели. Как повесить эту мазню в Лувре или в Люксембургском музее? А в 1918-м в революционной Москве появляется целый музей! В декрете, подписанном Лениным и Бонч-Бруевичем, коллекция Щукина названа исключительным собранием великих европейских мастеров, что “по своей высокой художественной ценности имеет общегосударственное значение”295. А ведь Щукин был коллекционером более смелым и радикальным, чем Морозов.
Только в 1922-м американец Альберт Барнс, крупнейший в мире собиратель Ренуара и Сезанна, создаст в Филадельфии “Barnes Foundation”, но большая часть его коллекции была закрыта для публики. Музей современного искусства в Париже появится в 1961-м (хотя планировали открыть еще в 1937-м), государственный музей современного искусства в центре Помпиду – в 1977-м, а знаменитейший Музей д’Орсэ – в 1986-м!
Правда, все эти музеи богатели, постоянно пополняя свои коллекции, а советский Музей нового западного искусства новых картин не покупал. Хуже того, картины потихоньку начали распродавать за рубеж. Так, Мур в 1940-м уже не мог увидеть в Москве “Ночное кафе” Ван Гога – картину продали еще в начале тридцатых.[34] Но остались янтарные таитянки Гогена и “Голубые танцовщицы” Дега, “Кувшинки” Клода Моне и “Оперный проезд в Париже” Камиля Писсарро. “Танец” Анри Матисса еще соседствовал с его же “Музыкой”, и было трудно представить, что эти картины можно разделить между двумя музеями.[35]
В 1940-м современное искусство было уже не в чести. Время от времени разворачивались кампании по борьбе с “формализмом”, как в СССР называли модернизм. А на Западе современное искусство торжествовало. Вкусы Мура и Мити сформировались в Париже, городе художников. Эренбург писал, будто в Париже было сорок или даже шестьдесят тысяч художников и “сотни магазинов художественных принадлежностей. Целые улицы торговцев картинами. Одновременно в городе открыто до пятидесяти выставок. На больших выставках тысячи полотен. Часто на улице видишь художника перед мольбертом на складном стульчике – он пишет пейзаж. Если это на окраине, где люди проще и общительнее, позади художника толпятся прохожие, они смотрят, иногда дают советы: живопись интересует всех”296. Так что в Москву Мур приехал, уже неплохо разбираясь в современной живописи. И с удивлением узнал, что в СССР современное искусство называют формализмом. Поэтому он тут же завязал дискуссию с Майей.
МУР: Я с ней был в Музее нового западного искусства, ну и поспорили же мы там! Она ненавидит т. н. формализм в искусстве – я же его обожаю.297
МАЙЯ: Я не понимала, ну не понимала, что делали там такие художники, как Матисс, такие странные, даже импрессионисты, и, конечно, у нас там были какие-то споры, хотя где-то подсознательно мне тоже что-то нравилось в них, но я еще этого не осознавала. И все-таки я считала, что это мои какие-то странные заскоки, и что нужно восхищаться художниками, которые делают всё как живое.298
Аргументы обеих сторон известны. Для человека, воспитанного на реализме, “Старый еврей с мальчиком” из “голубого периода” Пикассо очень выразителен, но цвета на картине так неестественны… Таитянская “Королева” Гогена угловата в сравнении с “Большой одалиской” Энгра и тем более с тициановской “Венерой Урбинской”. Грандиозные полотна Матисса похожи на рисунки неумелого ребенка, увеличенные многократно. Анри Руссо просто не умел рисовать (что правда, кстати). Даже “Обнаженная” и “Девушки в черном” Ренуара слегка расплываются, как на некачественных фотографиях.
Мур мог бы сказать своей подруге, что после изобретения фотографии реализм в живописи архаичен, что художники во Франции и в Америке уже нашли совсем другие пути. Но чтобы полюбить эту новую живопись, надо иначе на нее смотреть. Не знаю, мог ли Мур объяснить это Майе так же ярко, как Осип Мандельштам на страницах “Путешествия в Армению”: “Ни в коем случае не входить как в часовню. Не млеть, не стынуть, не приклеиваться к холстам. Прогулочным шагом, как по бульвару, – насквозь! Рассекайте большие температурные волны пространства масляной живописи. Спокойно, не горячась – как татарчата купают в Алуште лошадей, – погружайте глаз в новую для него материальную среду”.299
Для Мура и Мити Музей западного искусства был окном в их прошлое. Митю оно притягивало всё больше и больше. Притягивало и Мура, хотя он еще себе в этом не признавался. Как бы Мур ни убеждал себя в 1940-м, что его Франция кончилась, что ничего хорошего там нет и не будет, каждая встреча с Митей напоминала ему о Париже, а поход в музей переносил в мир современной французской культуры, к Майолю и Пикассо, к Матиссу, Сезанну, Дерену. Интересно, что русский авангард Мура не так интересовал, хотя он и знал о нем. Он даже отнесет восхищение “крайностями футуристов” к числу специфических недостатков русских людей.
Мура совершенно не интересовал Музей имени Пушкина. Кажется, он там и не бывал, хотя знал, конечно, что Музей изящных искусств основан его дедом, Иваном Владимировичем Цветаевым. Однажды они с Митей договорились встретиться рядом с этим музеем – но только затем, чтобы пойти потом на “Музыкальную историю” в кинотеатр “Востоккино”. Исторический же музей Мур просто ненавидел. В школе заставляли “тащиться в музей срисовывать всякую древнюю всячину”, “делать эти чертовские зарисовки”. Ходил несколько раз, зарисовывал, но лишь “из-под палки”. В Третьяковской галерее Мур бывал вместе с Митей[36], хотя тот жаловался, “что не переносит этой галереи и может ходить только в Музей нового западного искусства”.
Мур ходил к Майе не ради одних дискуссий о живописи и графике. Его интерес был вполне определенным: “Майя обладает маленьким ростом и изящным телом. Она, бесспорно, красивее моих остальных знакомых. Она любит одеваться и всегда хорошо одета и элегантна”, “она как-то меня наполняет свежим воздухом, чорт возьми”.300301
Муру интересно: как будет выглядеть Майя летом, в легком платье, подчеркивающем ее фигуру? Обнаженной он ее не представлял даже в своем подробнейшем интимном дневнике. Однако и весенних наблюдений за внешностью Майи хватило для просто восторженной оценки, очень редкой для Мура: “У нее высокая грудь и тело совершенное – меня оно здорово зажигает”.302 Так он мало о ком писал. Пожалуй, только на трех женщин он смотрел со столь явным вожделением: на Майю Левидову, на Марию Белкину в 1940-м и на Валю Предатько в 1941-м.
Майя знала себе цену. И много лет спустя она гордо скажет, что была красивее других девушек! Она замечала, что нравится Муру, и ничто как будто не мешало развитию их романа – а никакого развития не было. Можно сколько угодно листать порножурналы, болтать с Митей о воображаемых оргиях, но вот прикоснуться к девушке, поцеловать ее – совсем другое. Как перейти от разговоров о превосходстве Матисса над Суриковым к тому, что волнует намного больше? Мур не знал, как переменить их отношения. Он был неопытен. Ему казалось, будто женщину надо очаровывать, тратя на нее деньги и пуская пыль в глаза. А где взять столько денег? “Я не могу повелевать, направлять, а это всегда необходимо с женщинами, они этого всегда ждут…”303
Майя, девушка из приличной еврейской семьи, не могла сама сделать первый шаг. К тому же и встречались они редко. 24 февраля Мур виделся с Майей, а потом заболел. Приезжал в Москву нечасто и у Левидовых не появлялся. Майя спрашивала через Мулю Гуревича: почему Мур к ней не ходит? Муру это польстило, но на свидание он не поспешил.
Муля посоветовал Муру пригласить Майю в кино, однако Мура это только разозлило. Лишь 23 апреля Георгий собрался к Левидовым, но Майи не было дома. 2 мая он наконец-то попадет к ним, вот только к этому времени чувства Мура стали как-то угасать. Его всё больше одолевали сомнения: “Мне не кажется, что я смог бы добиться хотя бы целовать Майю”, – пишет он. Ему “не суждено быть с ней в интимных отношениях”. Он всё больше уверяет себя, что неинтересен Майе как мужчина. “Конечно, мне приятно глядеть на Майю и пить коньяк ее присутствия, но ей-то каково?”304 А дружить лучше с мальчиком, с тем же Митей прежде всего, а не с девушкой. “Короче говоря: если это знакомство с Майей мне ничего не сулит, то зачем его продолжать?”305 Долгожданное свидание 2 мая ничем не кончилось. Мур скучал, читал книжки, пил чай и, кажется, просто не знал, о чем говорить с Майей.
Пройдут десятки лет, и Майя Михайловна Левидова прочитает дневник Мура. Прочитает с явной досадой, ведь Мур ей очень нравился, с ним ей было интересно. Но слишком рано она встретила Мура. Семнадцатилетняя Майя не доросла до пятнадцатилетнего Георгия. Вот года через два она вела бы себя совершенно иначе: не спорила бы об искусстве, а пыталась понять более умного и начитанного мальчика. “Если бы я встретилась с Муром через два года, это был бы другой разговор. Он бы тогда был очень доволен нашими беседами об искусстве, и не только о живописи, но и о литературе и т. д.”306 В словах Левидовой заметно женское сожаление. Они с Муром прошли мимо друг друга. Правда, осенью Мур снова виделся с Майей, но не решился за ней ухаживать. К этому времени он оставил занятия живописью. Теперь он и подавно неинтересен Майе, считал Мур.
Судьбы Мура и Майи еще неожиданно соприкоснутся. В Ташкенте в 1942–1943-м Георгий подружится с Эдуардом Бабаевым, впоследствии – известным литературоведом и… будущим мужем Майи Левидовой.