И вот Зак, дрожащий, совершенно распсихованный, колючий, чуть не всхлипывающий (в 17-то лет!), наконец, с нашей помощью кое-как покинул отдел.
Атмосфера обещала взорваться звуком, но пока стучали наши сердца от ожидания, необычности, чуть праздничной взвинченности, взволнованности, молодой радости… У молодости свой собственный разум, совсем не такой, как у самой личности – это не мы живем в юности, а она в нас. И Зэкери скоро отвлекся, посмотрел по сторонам, увидел что-то интересное. Иногда мне хочется быть, как он, бесшабашной, с детскими печалями – но это лишь моя слабость, желание уйти от трудностей, от дум. Оказывается, я начинаю лениться…
– А в Ирландии двухэтажные автобусы – зеленые, – заметил вдруг Зак. В голову иногда приходят совершенно неожиданные мысли.
– Кто это сказал?
– Ирландка.
– Какая?
– Айрис.
– Кто такая?
– Ну, она хотела стать моей сестрой.
– В смысле?
– Выйти за моего старшего брата.
– А он?
– Испугался.
Мне захотелось поговорить о его братьях, об их занятиях, узнать, наконец, их имена. Я столько раз собиралась расспросить Зака обо всем, но постоянно отвлекалась, забывала. И снова не получилось никакого занимательного рассказа – мы подошли к входу в Эмпайр-Пул и протянули билеты на контроль.
На Западе очень странные концертные площадки – свет почти отсутствует, из-за чего, естественно, не видно ни стен, ни внутреннего убранства, а бедному артисту вообще приходится смотреть в черную пропасть под ногами. В зрительном зале царит темнота, и только над сценой вращаются голубоватые прожекторы – видны только корпусы в виде довольно ярких пятен, а свет от них будто чем-то поглощается, и если какая-то его доля и пронизывает пространство, то это кажется зловещими, дьявольскими отблесками. Тяжелая обстановка – и люди вокруг, люди, люди… сумасшедшей толпой. Все они раскачиваются, как волны, и если не попадешь в ритм, тебя обязательно толкнут и опрокинут. Никто на концерты не наряжается, все в джинсах, майках, кроссовках, куртках – зато навешивают на себя золото, железо, пластмассу и красятся до неузнаваемости, становятся страшными, при мимолетном освещении – даже жуткими и опасными; когда ревут (от лучших, наверное, чувств), на лице образуются темные подтеки с волнистыми и углообразными краями, глаза становятся в два раза больше и не выражают радости, никакого подобия расслабленности – сплошные порывы неопределенного качества, театрально подчеркнутые и доведенные до экзальтации. Кричат, как звериное общество, тянут руки, как проклятые, отлученные… Такое создается впечатление, будто не на концерте находишься в цивилизованном городе, а, как минимум, наблюдаешь заклинания при кострах в какой-нибудь самой дальней и доисторической индейской глуши. Артист – темная фигура, никакого вида… А потом обрушивается шквал звука – и тогда только зажимай с непривычки уши!
Музыка призвана уводить нас от реальности, отвечать личным чувствам каждого, питать их или корректировать – и подобная обстановка может послужить неплохой проверкой для качества мелодии. Бывают моменты, когда отдаешься неотъемлемой красоте и уже не замечаешь ничего вокруг. В такие минуты считаешь себя автором, композитором, ибо гениально слушать надо тоже уметь. Если бы только у меня был музыкальный центр с эквалайзером и супербасами, я бы не взялась ещё стадностью отравлять свои проблемы!
Велика была толпа, но стоило мне повернуть голову – и я увидела Алойк совсем близко. Она надела красную футболку, завязала волосы, на ее веках уже не было теней, только губы – ярко-красные, модные. Это не была ее маска, это было вновь истинное ее лицо, потому что упорное достоинство в глазах превращало некоторую, может быть, распущенность в абсолютную свободу и внутреннюю силу, обусловленную такой свободой. Столько жизни было в ней, столько физического подъема, но без напряжения, словно она играла в волейбол и не пропускала ни одного мяча. Возможно, Макс и меня видел на корте именно такой… Я чувствовала себя такой. А влажная, горящая отдельными пятнами красота Алойк заставляла меня чувствовать это вновь. Полет, приятное сокращение мышц, покой в душе – имя ему удовлетворение… Тогда в моей голове и зародились преступные мысли. Они лишний раз доказали, какая я непредсказуемая, чувствительная, увлекающаяся – и ветреная, ветреная абсолютно, непостоянная, ненасытная… Но об этом после.
На сцене появился Скутер. Не могу сказать, чтоб я была его поклонницей и хотела бы пополнить им свою музыкальную коллекцию, но меня интересовали, даже удивляли и его облик, и его шоу. Хотя это и неправда, но мне все время казалось, что он неживой – механический, божественный, какой угодно, только не человек. Оскал звериный, глаза неподвижные, будто стеклянные и раскрашенные. Я слишком уяснила, что все блондины – холодные, но этот был скала и ледокол одновременно. И как только можно под таким образом вводить в репертуар столь громкую музыку? Непонятно, откуда может взяться усилие души. А он и не пел, только время от времени вставлял какие-то непонятные слова ужасным голосом, от которого тряслись стены. Продолжалась музыка, а он вновь и вновь пересекал сцену и на краях ее резко раскидывал руки, будто его пронзало звуком; тогда он казался единственным героем огромной высокогорной оперы.
Героической была музыка… Не знаю, отчего это зависело – от громкости, от безмолвия, бессловесности, от ассоциаций… Чувствовался мне, и не с помощью органов, наполненный чем-то воздух – словно каким-то веществом. Это находилось уже внутри меня и будоражило кровь. Мелодия перерабатывалась во мне в нечто ощутимое – и оно, в свою очередь, распирало грудь, будто порываясь на волю, в пространство. Так окружающий мир входил в меня, а я растворялась в мире – вечная метаморфоза первоначала, хаоса, из которого все получается, но куда все и уходит… Я становлюсь титаном, могу объять необъятное, множусь в целую армию, нахожу мужское начало – разве это невозможно? В любом живом, в древности задуманном, скрывается тайна – тайна мудрости и силы, и мы ее знаем, мы носим ее генетически, подсознательно. Оказывается, есть шанс вскрыть феномен мира! Тьма породила свет – и внутри нас девственная темнота! Кто об этом думал? И там зарождаются светлые слезы, светлые помыслы, блестящие идеи – чувство прекрасного и жажда искусства, когда это надуманное прекрасное вырывается наружу. В мире все так здорово связано – и почему только самое что ни есть естественное иногда обзывают пошлостью? Да, во мне парень – и он гораздо лучше, чем я! А самое главное – пробудился он от прекрасного, от музыки, от могучего громкого звука, похожего на клич в горах. И случилось это не сейчас, в зале, а очень давно, когда я ещё начинала жить… Песни идут одна за одной, я не запоминаю названий – зачем? Мне хорошо в этой музыке – как в чем-то былом – приятном, родном, живительном, первоначальном, ПЕРВОМ… Как известно, все первое всегда воспринимается острее. И картинки прошлого начинают возвращаться ко мне – так много уже прошлого, мертвый груз всего ПЕРВОГО… Может быть, каскад своеобразной музыки постепенно привел меня к пониманию, а это отдельная мелодия здесь и не ключевая? Но стоило как следует разлиться, разыграться и войти в полную силу песне «How much is the fish», я вдруг вспомнила свою первую любимую музыку. Весь этот концерт, оказывается, сплошная ностальгия по бывшей когда-то новизне моей уже старой и проверенной идеи-фикс.
Мне было пять лет, когда я услышала песню группы «Европа» под названием «The final countdown» – и такое она произвела на меня впечатление, что я до сих пор живу под властью ассоциаций, возникших у меня в результате прослушивания. С тех пор я нравственно больна героизмом и мужским началом. Я пишу о сплошной самоотверженности, военной славе, подвигах; я воспеваю мужскую красоту, мои литературные герои – сплошные мальчишки, все они – мои близнецы. Я в себе чувствую парня. Во всех встречных и поперечных молодых людях я ищу прекрасное – и здорово завожусь, когда нахожу. Некоторые думают, что я очень влюбчивая, но это не любовь, а гордость создателя. Это так же трудно понять, как бисексуализм признать положительным явлением. Боже, что с нами станет?!
Последняя по программе песня наполнила меня новым смыслом – может быть, он и был мне сейчас нужнее. Но я шла на концерт с совершенно другим настроем, другими мыслями, готовая настроиться на громкую музыку. И вдруг этот Скутер так меня поразил… Стало еще темнее. Он вынес на середину сцены стул и уселся с гитарой. Зазвучала мелодия – грустная, на одних тонах, без барабанной дроби, но огромная, отдающая эхом, громом… И тогда он запел… Все вокруг заплавало в каких-то помехах. Я уже не могла четко видеть его – он весь был в тумане, но мне казалось, что по склоненному лицу текут слезы или дождь, стирая его глаза, его черты, всю его бесчеловечность. Настолько он разбит был в этой позе, настолько великолепен – как умирающий гладиатор.. «Eyes without a face… eyes without a face…» И ничего больше не надо, кроме одной-единственной фразы – в ней главное, в постоянном возвращении к ней. Когда сумасшедший рокер поет тихую балладу – насколько трагичнее она кажется! Мы смотрим, как страдает высокий, сильный, страшный человек, как он сгибается, несгибаемый, под духовностью – и это его добродетель, не поражение, ибо величественно на его одре страдание от любви и ее боли. И он пел, на низких тонах срываясь с голоса, на высоких – разрывая душу мне. И ужасно было лить слезы среди зала, да я не могла их сдержать. Море вокруг, море сладкой боли; наслаждения в боли – пассивное лекарство раздраженных нервов. Я и не понимала, о чем он поет – просто мы находились под одной крышей, и душа сама в себе пела о своем, бесконечно заражаясь похожей болью совершенно случайного человека…
Да, моя эстетика, мое искусство… Как же быть? И я неудачно влюблена. И кажется, мне это на пользу. Раньше я страдала по-черному, совсем не поэтично, утопая в плохих оценках, в семейных скандалах, в пороках своего характера – что неуклонно тянуло на дно, словно срабатывал каждый раз механизм самоликвидации. Слезы были от злости или от страха, меня часто все бесило, било по самолюбию, по положению, по авторитету; настолько это бывало беспросветно, тупо, уныло, лишало сил жить, что-то исправлять, строить планы. А я и не строила планов вне ПЛАНА, мне было некогда и нельзя. Исключение из школы и профессия дворника пугали меня гораздо больше, нежели отсутствие год за годом законченных произведений, дружеской теплоты. Мне не поставят тройку за то, что у меня нет парня. Значит, это пустяк, ничем это не грозит, на аттестате не отразится… И вообще, это – ГЛУПОСТЬ, это – ОТВЛЕКАЕТ, к тому же я – УРОД… Вот так оно пошло и пошло, личная жизнь воспринималась как праздность, ненужность и постепенно заняла место дальше заднего двора. Я даже свыклась с мыслью, что любви у меня не будет – так уж сложилось, не для любви, значит, рождена…
Не бунтую я и теперь – почему что-то должно было измениться? Смирно страдаю, делая из этого идею – и даже стала счастливее. Боль от любви – легкое расстройство, которому можно отдаться, расслабиться, ничего не делать, роптать на жизнь – и главное, не обвинять себя. Я полна теперь жизнеутверждающего чувства, не буднично-прозаического, а созвучного с музыкой, с моими романами – это порыв, даже в грусти! Однообразный быт с вечным «не получается» – вот что истирало душу в бездействии и разум в ничтожестве, а я желала бурных эмоций, чтобы внутри все кололо, кипело и море казалось по колено. Как же мне было не найти счастья в тоске своей, как могла не полюбить тех моментов, когда сердце полно до краев, растревожено и чутко реагирует на неуловимую прежде красоту мира – и если готово сгубить само себя, то только прекрасно, с песней, в честь кого-нибудь, во имя чего-нибудь? И я улетаю от земли на подбитых крыльях, я учусь любить его мировой душой, а не моим лишь отчасти состоявшимся женским началом, я намеренно хочу уйти от земных страстей – злости, обиды, мести, ревности. Все это не то! Как приятно любить выше облаков, обладать святой любовью и хранить ее как чистое стеклышко… Если бы отношения можно было построить такими – да возможно ли?! Особенно для меня. Я и с собой-то не дружу, а что говорить о какой-то еще привязанности. Земному земное, а я как человек – всего лишь мертвец, потому что – совершенный импотент… И зачем мне только это тело? Сколько из-за него было проблем, сколько оно мне душу потравило, поунизило… Бывают, конечно, и в нашей жизни радости совсем подходящие – живые, эмоциональные, самодовольные, но вечное земное счастье слишком успокаивает, а я не могу не грустить – на этом держатся мои произведения. Я обречен… обречена… Кто я – сама не знаю. Душа! – кто это? Он или она?
… Господи, что же такое происходит? Я никогда раньше не видела звезд. Эта мелодия в тумане свела меня с ума – и все еще звучит с каждого светила, что блещут в ночи. Дышу и живу…, задыхаюсь от жизни, от дождя, от тепла. Все Мишуткины атрибуты! Алойк ловит мои руки, а я уж ничего не соображаю.
– О! Я смотрю, ты в восторге?
– Да, в экстазе. Хорошая музыка – моя слабость…
– Макс сказал, что ты увлекаешься танцами. Обязательно заходи ко мне в университет, у нас с тобой найдется, о чем поговорить…
В этот момент я уловила взгляд Энджи, немного затаённый, но, смело и открыто заглянув ей в глаза, я упрямо пожала протянутую руку Алойк.
– Конечно, зайду.
Короткая сцена – никто даже и не понял, что это была сцена. И честно признаться, лучше бы она тогда поскандалила и демонстративно оттащила меня от Каваливкер…
Шла сейчас по темноте домой и смотрела в небо. Хотелось, чтобы рядом не было людей – тогда я бы крикнула изо всех сил: «Мигель!» – без других слов. Человеку приятно, когда его зовут по имени – это психология. Я так хочу, чтобы он почувствовал, что в мире есть я, кричащая в небо его имя и любящая его больше себя – и чтобы он всегда об этом помнил и меня дождался. Иногда страшно – разве могут сбываться все мечты? А потом рассуждаю: «Это не только мое счастье, но и его тоже – и любовь угодна богу, потому что дает предпосылки к продолжению рода. И медаль я получила серебряную, а не золотую… А золотую до сих пор хочу!.. Так, возможно, он – моя высшая награда?»
Мигель, Мигеле, Миг, е ещё лучше – Микки, мягкое, детское прозвище: человек с таким именем никогда не станет злодеем… Какой же ты на самом деле? Смотрю на тебя, и мне кажется, что ты не можешь быть каким-нибудь не таким, как я себе представляю! Иногда у меня возникает чувство, что тебе грустно, и ты зовешь меня, свою любовь, которую уже отчаялся найти. В такие минуты хочется подойти к тебе, погладить, покачать твою голову, поцеловать в лоб, сказать, что я здесь, рядом с тобой, ничего не бойся… Иногда чувствую, что тебе плохо, что с тобой что-то не так – и хочется бросить все, бежать, найти тебя непременно, рыдать – кинуться на шею, сказать, что мне тоже плохо и только с тобой я выживу… Мишка, так жалко тебя и себя! Я и говорю одну сплошную жалость, как будто все несчастья мира расписаны в наших грустных глазах…
Тоска глядит… Вот уставится и сверлит дырку. От предметов отражается, от стен, окон, дверей, людей входящих, людей уходящих – как затянет! – и хочется выть на луну… Как собаке…
– Что случилось с тобой, моя Энджи? У тебя всегда было ровное настроение – доброжелательность, предсказуемость, флегматичность. В тебе не было взрывов. Я и не помню, когда ты в последний раз плакала…
– Когда чуть не ослепла… А теперь мне кажется, что лучше бы я не видела этого мира…
– Отойди от окна, Энджи, там уже нет солнца. Ты просто пытаешься спрятать от меня глаза – и напрасно… Я видела, как ты расстроилась, когда не нашла диска… и тебе не удалось вновь увидеть Джордана Шелли!
– Шатти, – воскликнула она, выражая восторг от собственных мыслей, но сами эти мысли прозвучали тихо-тихо, – у него прекрасные светлые волосы и бездонные голубые глаза. Он, должно быть, поэт!..
– Ах, Анна, как мне это все знакомо…
– Но ты послушай!.. Мне вдруг представился закат… Красное солнце садится за океаном… Красивое розовое небо… Шум волн, нежный ветерок, теребящий его волосы… Он стоит, озаренный вечерним солнцем, его одежда треплется ветром…, волосы разлетаются в разные стороны… У него задумчивый вид… Я иду по берегу в длинном сарафане, с распущенными волосами… Подхожу к нему… Он поворачивается в мою сторону и откидывает левой рукой волосы назад… Его нежно-голубые глаза улыбаются мне… Мое лицо озаряет счастливая улыбка… Он тоже улыбается мне своей безумно очаровательной улыбкой… Он протягивает руки ко мне…, и я бросаюсь в его объятия… Он подхватывает меня и, прижав к себе, кружит в порыве счастья… Я смеюсь только ему одному… Он опускает меня на песок и смотрит мне в глаза… Солнце освещает наши фигуры…
– Увы, все блондины холодные и недоступные…
– Все? А Макс?
– Энджи! Лучше ругай меня, но не говори, что он хороший…
Она замерла, глядя на меня с мольбой; она уже не понимала, что говорит, не соотносила меня с моими целями – и доказывала мне красоту блондинов, которая давно стала для меня горькой и трагичной… Я словно видела прежнюю себя со стороны! Нас было теперь не трое, а четверо в этой комнате – две парочки… Мне уже казалось, что история с Джорданом Шелли насчитывает много лет, и я уже устала от бесконечных разговоров о нем. Хоть ничего подобного и не было, но предчувствие всего этого за считанные секунды извело душу. Не осталось вдруг никаких сомнений: она его любит! – и пусть я узнала об этом первая, однако возникло чувство досады, будто я что-то пропустила, не доглядела – а попросту, не догадалась раньше… Но это можно было только предсказать, нагадать на кофейной гуще. Как злит осознание себя дураком: вот висело нечто над головой, я и не знала – и вдруг оно упало! Дальнейшие проблемы с последствиями стали видны, словно издеваясь, как на ладони!
– Я просто помечтаю… – продолжает она покорно шептать.
– И замечтаешься… Посмотри на меня, Энджи, я тебе живая натура! Ты видишь, что со мной сталось? И в каком болоте мои мечты? Мне тоже было хорошо первый месяц… Но ты знаешь все лучше меня, потому что я часто была в полном беспамятстве. Зачем же с тобой происходит то же, что со мной? Это абсурд! Мы друг для друга станем насмешками… – несчастные подружки, влюбленные в звезд! А надо мной судьба даже вдвойне посмеялась. Потому что твой Джордан – блондин… Так и хочется воскликнуть: «О боже, как все это понимать?!»
– Я разделю твою участь, Шатти…
– Самое ужасное, что ты начинаешь зависеть от меня и делаешь все, как я – даже бессознательно. Может быть, и нашу любовь именно я вбила тебе в голову?
Но я не дала ей возможности ответить – зачем мне ее надуманные ответы: теперь это только богу известно! Я перевернулась на кровати, рядом с ней, гладила ее руки и снова принялась твердить:
– Твоя любовь опровергает мою, лишает ее единичности, возможности сбыться. Получается, что все фанатки влюбляются в своих кумиров…
– Но я ведь не собираюсь любить его – как поклонница. Неужели ты не веришь в мою искренность так, как в свою? Мы, наоборот, должны увериться в наших чувствах, потому что нас уже двое. Значит, настоящая любовь к звездам действительно бывает.
– Не знаю, что и думать, Энджи… А может быть, мы и в самом деле гомосексуалисты? Мы словно намеренно влюбляемся в мужчин, которые не могут быть с нами. Как будто оправдываем одной невозможностью другую, даже не оправдываем, а прикрываем… Возможно, это мы в принципе не можем быть с ними? Чего тогда стоят наши мечты о них?
Нет, она не знает… Вот жизнь – нарочно не придумаешь!.. Как бы ни было тяжело, сюда же лезут ещё пороки… Я просто страшный эгоист, хотя и твержу всегда, что не против ее отношений с парнями. Теперь ничего нельзя будет рассказать ей без того, чтобы она в ответ на мое нытье не повторяла: «И у меня… И я тоже…» Меня совсем не утешат ее страдания – но придется говорить о каком-то Джордане, успокаивать ее… Какой, спрашивается, из меня утешитель! А может быть, ей уже надоел Мигель, и она в отместку мне придумала этого Джордана? Но если это и так, она потом поверит, что на самом деле его любит… Анна не умеет нарочно лицемерить. По-моему, мы обе стали жертвами взаимной преданности и доверия. Раньше хоть она меня как-то поддерживала, отвлекала на себя – а что будет теперь? Сплошное беспросветное болото в нашей жизни.
12. В воскресенье я проснулась с непонятным, но подозрительным ощущением в горле. Оно словно распухало изнутри и хотя не болело, но всю меня и мою душу наполняло мукой, близкой к содроганию: я подозревала у себя инфекцию. Накануне на нашем потоке разразилась эпидемия свинки, и в пятницу нам всем поставили прививки. Но я могла уже заразиться!.. Целый день я ныла и ходила из угла в угол. Время тянулось медленно, в груди была сушь, глаза слезились, музыка резала уши, меня немного морозило и тянуло в сон, несмотря на то, что я встала в двенадцатом часу. От страха у меня пропал аппетит; жевала только сухое печенье Зака, а потом вдруг стало противно и тяжело в желудке. Надо было выпить хоть горячей воды, но меня затошнило от ее тупого вкуса. Вспомнилось почему-то, что в блокаду люди пухли от кипятка. Никаких медицинских средств от свинки я не знала, поэтому и не принимала, а все маялась дурью дома и чего-то ждала – то ли облегчения, то ли обострения. К вечеру мне показалось, будто я заплываю жаром… Анна сказала, что это может быть реакция на прививку, но я ощущала себя больной и разбитой, во мне было полно неприятных симптомов, которые вызывали злость и протест, но не против самих себя, а против здоровой действительности и некстати яркого солнца. хотелось куда-нибудь провалиться…, но неспокойный сон принялся ночью саднить голову, нагонял массу бреда, я тонула, не забывалась – и все время ощупывала горло, грела дыханием край одеяла, прикладывала к нему…
В понедельник с самого утра провалила две контрольных работы – и свет окончательно стал мне не мил…
– Анна, скажи, пожалуйста, зачем ты меня сюда притащила? – я бросала резкие, отрывистые слова не хуже, чем Алойк, и яростно сжимала свое левое запястье, чтобы немного заглушить ноющий нерв. – Кто просил Линду брать нас с собой?!
– Ты!
– Я?!
– Да-а…
– Бред какой-то…
– Она ещё сердилась, что ты обращаешься к ней с такими просьбами, а сама бросила танцевать…
– Энджи, ты понимаешь, надеюсь, что я не могу здесь остаться? Я чувствую себя преступной, и…
– Шатти, это все глупости. Ты лучше посмотри, как люди танцуют!
Вся эта драма происходила в Альберт – Холле, недалеко от универмага «Хэрродс». Финансы пели романсы, а на сцене танцевала моя идея, как искры чертовского (чертовски хорошего!) пламени. Подмостки вспыхнули, бомбой не разрушенные… Весь этот электрический разряд упал на собственную голову принципом фонтана: из себя и на себя. Сначала, конечно, вода была как вода, струилась водопадом, но после того, как я велела себе заткнуть этот фонтан, – видимо, произошло короткое замыкание. Открываю глаза, сбрасываются последние отходы из слез – и вот уже виден Мигель в красном обличии… И вот уже не он, а я горю в адском пламени! Как в рекламе про красное вино, материализуется из ярких отблесков Мигелевой рубахи девушка в красном платье по имени Ализэ. Что они танцуют, не понимаю. Думаю только, что ей не идет красный цвет, думаю, что идет голубой… Потом возмущаюсь этим мыслям, потому что голубой цвет идет мне. И тогда хочу, чтоб она вообще исчезла… Она вдруг и правда исчезает. Он один идет по краю, вниз смотря с видом никем не спасенного, и вдруг жестом спасителя вытаскивает на сцену какую-то девицу…
Но самое ужасное было, когда он к ней приложился. Поцеловал – и все!
– Паскуда, – сказала Анна, более склонная рубить с плеча.
– Энджи, перестань… Не смей!
– И он стоит твоих слез?!
– Стоит… Он дорого стоит!
– Конечно, грязь со всех собирать дорого обходится…
– К чему это все говорить? Мне легче не станет.
Аплодирует зал – понятно, увы, что вовсе не танцам. Девица, смеясь и плача, висит на шее… страшно сказать – Джейн Деметры (не хватало ещё, чтобы последняя меня увидела!) Рядом с ней визжат ещё несколько клонированных, – словно выпрыгнувших от восторга из той, целованной, – девиц:
– А здорово ты ухватила его за задницу!..
По сторонам взираю – Алойк нет. Энджи тянет на выход:
– Пошли уже домой. И всех пошли, потому что они пошлы.
И едем в Эссекс на ещё полном автобусе, я ее сажу, сама над ней покачиваюсь. Сглатываю и сглатываю: раз – больно, другой – не больно, першит каким-то печеньем или песком, или прахом… Сгорела, наверное, душа… И начинаю по-философски думать о взаимодействиях воды и жара, думаю, что попадание влажных слез на жаркий кристалл вызвало электрический разряд, рассеивающий энергетический туман, что породило (как из ребра Адама, так и из ауры Мигеля) Ализэ и отношение между ними. И думаю, откуда же взялся кристалл, и вдруг вспоминаю, что в слезах содержится соль, которая твердеет в кристаллах. Тогда я не понимаю, почему кристалл горячий… Это, видимо, уже не моя заслуга. Зато перед глазами стоит белый порошок соли, просыпанный на сковороду и прокаленный до бугристого цвета… Так и мой самородок замутнел от чьих-то печей – и результат налицо: продолжает собирать грязь и превращаться в не все то золото, что блестит. Вот и значит – Мигель есть соль… Промывает мою душу, как кристалл… как соль промывает нос… Глаза разъедает – и реакция на соль опять слезы, опять лью слезы. Но удивляюсь я, как же мой просоленный кристаллический Мигель мне-то не просверкал, что ушла я несолоно хлебавши…
Тут заземляюсь я со своим электрическим разрядом и представляю, как бы он меня вытащил вместо той девицы. Ведь я бы ему не позволила – не с этого начинается любовь… А она радуется телячьи, что ей так круто! Вот как говорится: «Нам бы ваши проблемы» – читай: «… для нас это радости», так и «Нам бы ваши радости, мы бы вмиг их умалили до отрицательной величины ниже средней». Что ей прибыло? Не любовь – ибо опять же не с этого любовь начинается. Или она радуется, что все это видели? Ну видела я – глаза бы не смотрели! Или радуется она, что оскорбила чьи-то лучшие чувства? А что толку их оскорблять – все равно от удивления противодействию в Тартар не свалятся да ещё и отомстят… Лучшие – они ведь во всем лучшие.
И доехали до жилья, сели напротив друг друга… Хотелось просто пожать плечами… Что делать дальше, не знаю, что будет – не представляю, даже что было, – и то не понимаю. Психика на снежный ком завернулась – драму микшировать… «Зачем пошла на чемпионат – а зачем вообще про Мигеля узнала – а зачем сама родилась – а зачем мир возник…» А логика, две контрольные предавшая, нигилизм свой продолжает: «А зачем эти мысли?» Железная ты, логика! Заваливая то плохое, то хорошее – ты хоть временами бываешь права. В мире неадеквата даже это не маловато
13. У Алойк не было пары. Алойк сидела на первой парте в огромной аудитории со светло-лакированными столами; ее окружали несколько продолговатых книг, изжелта – красочных, переплетенных на знакомый манер, собирающий листы единым пластом, точно армию.
Я сидела рядом с ней, и пятнами закладывались в гипофиз подробности ее фрагментов. Волосы черные, чересчур черные. Глаза прозрачные… Странно… Морско око и черное море. Грудь высокая, акцентированная тканью голубой блузки. Покрытие не скользящее, а словно вросшее, русалочье… И вспоминается походка ее – из стороны в сторону переклинивающая, точно вылетают при каждом шаге бедра из суставов и тяжело идти на хвосте…
И опять эта чернота – черным по белому отМигелево саднение, и вода, опасно смывающая с твердых желаемых почв, и колдовские замашки эти русалочьи, в ней находимые…
И ведь говорят, что так бывает рано или поздно у всех мужчин, но я-то, я-то – ведь мужчина – не мужчина – думала, у меня уже точно будет по-другому. Спасет красота мир – от чего, спрашивается, спасет? Мое внутреннее устройство под красотою впало в бестолковую саморефлексию, что-то пытаясь сделать лучше. Я стала терять то, что имела, ради призрачной этой красоты, которая сидела напротив – а я пропадала… Дальше-то что? Я видела, – буду твердить я. И все равно буду упускать ее ради того, что не видят на поверхности – а себе оставлять боль вместе с горделивым чувством, что вот, мол, я люблю другую исключительно за внутренние качества и вообще я такая верная – но ведь любовь ли это? Наверное, ведь не изменами в собственных чувствах должна испытываться любовь… Ну скажите ещё, что повезло Энджи – теперь ей любить сквозь заслонку чудных девушек, любить в замочную скважину, любить и гордиться, ибо против лома нет приема.
Странно, что любя Мигеля, красивейшего мужчину на земле, я почти не задумывалась о его звездной, располагающей к поклонению внешности… Возможно, я упивалась его красотой, но никогда не думала, что миллионы в это время упиваются, а я одна из них… Они любили за красоту, а мне он был знаком. Сначала я его узнала по глазам, а потом сообразила, что – да, вроде красив. По поводу Энджи вообще не задумывалась о красоте ни разу. Эффект узнавания работал, как генератор – вижу косые глаза, и все – это мое, и я дома в своей тарелке. А с Алойк было иначе: я вешалась от водянистой груди и четко размеченных черт лица и понимала, что я влюбляюсь в банально красивую девушку… А кто же этого не может-то – влюбиться в красавицу?!
Дверь периодически открывалась, и внутрь заглядывали одногруппники; разговор сводился к частоте курсирования в коридоре лиц знакомых и незнакомых. Передо мной Алойк, странно распинаясь, превозносила без устали английский язык. Оказалось, что она вовсе не англичанка, а представительница еврейских успехов. Рассказы ее дышали спокойным воздухом профессионализма. И я начала понимать, что ее резкие фразы четко отделаны годами по оригинальным кембриджским пособиям со множеством фотороботов – девочек и мальчиков, застывших под каждую сцену комикса. Пока я зубрила грамматику по томам Happy English и превращалась в книжного червя, Алойк была неплохо подкована на вербальные и социальные штуки.
– А ты знаешь, что когда начинаешь танцевать действительно от души, то даже порой, стоя на остановке, уже ставишь ноги в танцевальные па и воспаряешь над собственными ногами?
– Значит, ты танцевала, Алойк?
– Посетила несколько уроков по разным направлениям, а потом поняла, что мне это уже не надо…
– Почему же ты тогда не выступаешь на сцене? – удивилась я.