Идя из сада, я столкнулся в сенях со Сметкиным. Он проскочил так быстро, словно гнались собаки. Мне мелькнуло: шептался с Пашей! А он, уже со двора, крикнул:
– «Листок» хотел попросить, про «Чуркина»-с!
Когда я вошел в переднюю, Паша метнулась ко мне из коридора. Она быстро облизывала губы и тараторила:
– А я за вами идти хотела, надоел Мишка, «Листочка» просит! Говорит, страшно написано, опять Чуркин убьет кого-то! А вы не сердитесь? Не сердитесь, чего надулись? А я все про вас мечталась… – сказала она тише. – Стишки все вспоминала…
«Нет, она не шепталась с Мишкой!» – подумал я.
– И с чего вы взяли… с Мишкой! – шептала она, облизывая губы. – Ндравлюсь я ему, сватать меня хотел, а… паршивый он! – уткнулась она в руки, словно ей стыдно было. – А я… хорошенького люблю, мальчика одного!…
И побежала-запрыгала по коридору. Я так и замер.
«Хорошенького люблю, мальчика одного!…» А если она нарочно, чтобы я не думал, что она с ним шепталась? Женщины очень лживы… Есть даже песня:
Ты мне лгала и обещалась,
Сама другому предалась!
Любви все тайны сокровенны,
Предав, ты с ложью обнялась!
Я нашел «Листок», вышел в столовую. Гадала на картах тетка.
_ Сейчас на тебя раскинула… могила тебе вышла! – сказала она язвительно.
– Мо-гила?!. какая могила?… – не понял я.
– Не совсем могила, а крест будет. Значит, провалишься! – Сами вы провалитесь! Всем только гадости говорите!
Засиделись в девушках, потому и злитесь! – истерзанно крикнул я.
– А ты… пащенок! Матери дома нет, так ты зубастишься с теткой, наглец ты эдакий!
И она стала плакать. – Дай вам Господь хорошего жениха! – сказал я кротко и искренно. – Простите меня, я так расстроен. Вот ей-Богу! А теперь хочу всех любить, по Евангелию… – бормотал я, чувствуя, что действительно хочу всех любить.
– Правду ты говоришь? – обрадовалась тетка и стала милой.
– Ей-Богу, сущую правду. И пусть вы выйдете замуж за мучника с Полянки. Он очень хороший человек. И если бы я был богат, я дал бы за вами пятнадцать тысяч, как он просит. Вы еще молоды… вам тридцать два года только…
– Мне тридцать один только… – задумчиво сказала тетка. – Правда, ведь он хороший человек?
– Он… красавец! – воскликнул я. – У него щеки розовые, а когда в бобровой шубе… Нет, Пантелеев очень симпатичный и солидный человек!
Она вздохнула и посмотрела в карты.
– Ах, Тонька-Тонька, – сказала она, вздыхая, – вот смотрю я в карты… а ведь ты не провалишься! Девятка, смотри, треф как легла! Ты бубновый, а она рядышком! И дамочка около. А пиковый хлан отворотился. Нет, тебе хорошо выходит…
– И вам, тетя… очень хорошо выйдет! – растроганно сказал я, и защипало в глазах от слез.
– На, тебе, Тоничка, на орешки гривенничек… – сказала растроганная тетка, доставая деньги из носового платка, – я знаю, ты добрый мальчик! Пойдешь на екзамен, я за тебя пойду помолиться к Иверской. И когда я выйду за Пантелеева, если Бог даст… я тебе подарю золотой. И ты помолись тоже!
– Конечно! Я пойду пешком к Троице и… все будет хорошо. А когда я женюсь… я всем привезу по бонбоньерке! Я запрыгал по коридору и закричал:
– Паша, Паша!!
Паша отозвалась: «а-у-у!»
И я вспомнил радостное утро. Радостный был и вечер.
Она вышла из своей комнатки, и я не узнал ее. На ней было синенькое «жерсей», похожее на матроску, с белыми полосками, которое к ней так шло. Сразу она стала тоньше и благороднее. Черную юбку она подстегнула пажом, и я увидал новенькие, на каблучках, ботинки. Она стала гораздо выше. И я подумал: если бы она нарядилась амазонкой, была бы совсем как Зинаида!
– Вот! – сказал я, протягивая «Листок», – передай этому… конторщику!
Я побоялся взглянуть в глаза: а вдруг узнаю, что она шепталась!
– Очень нужно! Горничная я ему, что ли, передавать! Сам пусть у вас попросит… – сказала Паша, разглядывая свои ботинки. – Смотрите, какие справила! – и она покачала ножкой. – И без скрипу! Вы все смеялись, дразнили «скрипкой»! А теперь так подкрадусь, что и не услышите… Правда?
И она прошлась по коридору, любуясь на ботинки.
– Хотите, покажу «сороку»?
– Ах, покажи! Ты так чудесно…! – воскликнул я. Мне хотелось подольше побыть с нею.
– Вот сорока летела…
Она вспорхнула и так зашумела юбкой, словно летела стая.
– Села…
Она подпрыгнула и скакнула. Мелькнули юбки – беловато-черным.
– Хвостиком покачала…
Она подтянула юбки, сдвинула плотно ноги и так стянулась, что стала одна ножка. Она нагнулась, и ее черно-белый хвостик закачался.
– Носиком затрещала… Чирстырр, чирстырр!… Ну, самая настоящая сорока!
– Повертелась, на все стороны огляделась…
Она повертела каблучками, сжимая ноги. Вертелась, как сорока. Я видел сзади обтянутые черными чулками икры. Над ними качался хвостик.
– Паша, да ты… артистка?! – воскликнул я.
– Скакнула…
Она поскакала боком, сдвинутыми ногами, быстро-быстро.
– П-пы!… Убили сороку-белобоку!… Она упала и вытянула ножки.
– Ах, ты… жерсю запачкаешь!… Хорошо?!.
– Па-ша… так у тебя красиво…! – изумленно воскликнул я.
– А что, правда… хорошенькая я стала? Намедни околоточный даже загляделся, приглашал в Зологический сад гулять!
– С полицией! – возмутился я. – Ты, пожалуйста, не ходи! Ради Бога, Паша…
– Да я же пошутила! Ах, погуляла бы я, да…
– Да – что? что – погуляла бы, да…? – Да… не с кем!
И я встретил ее убегающие глазки, которые словно говорили: «С тобой погуляла бы!»
– Ты куда-то идешь? – спросил я ее, желая, чтобы она осталась. – А я про «Чуркина» почитать хотел…
Вот бы хорошо-то! – вздохнула она, стрельнув куда-то мимо меня глазами. – Да к портнихе велели сбегать. Вечер-Ком уж послушаю… – А сегодня Осип пошел с кистенем ночью под мостик на большой дороге и ждет купца, но попал на офицера с пистолетом! – соблазнял я ее, чтобы побыть с ней вместе.
Я представил себе, как она слушала, передергивая плечами и поджимая ноги, когда становилось страшно, и шептала: «Ах, ужасти какие!» – и лицо ее, с испуганными глазами, становилось детским.
– Да ведь идти велели, никак нельзя!… Забегу уж к вам вечерком… – шепнула она таинственно.
Я протянул к ней руку, но она ловко увернулась.
– И… – она побежала с лестницы, – к гадалке хочу сходить!
– Паша, постой… – перевесился я через перила, – зачем к гадалке?
Она плутовато усмехнулась.
– Про счастье свое узнать… любит или не любит?…
– Кто – любит?… Ну, скажи… Паша!…
Мы шептались: она на лестнице, я – лежа на перилах.
– Ми-лый!… – шепнула она неопределенно, скользнув глазами.
Я так и остался на перилах. Милый!… Это она мне сказала, или – кто ее любит… – милый?
Я походил по комнатам, не зная, к чему приткнуться. Опять я влюблен в Пашу? Что она со мной делает?! Хотела забежать вечерком… Как она ловко увернулась! Но как же говорил Гришка: «Сама рада, если ей срок пришел!» А Паше… пришел ли срок? Какой же это «срок»?
Я вспомнил, что конторщик все ждет «Листок». Я спустился в сени. Конторщика в сенях не было. На дворе уже вечерело. Я вышел за ворота. Гришка еще дежурил.
– Сметкина не видал? За «Листком» приходил опять.
– Знаем мы, за «Листком»! – сказал, ухмыляясь, Гришка. – Пашуху все стерегет. Ну, поломает ему ноги Степан! Вы слушайте… – радуясь чему-то, зашептал Гришка. – За ней – сорок кобелей, ей-ей! Такая девка. И жгет, а огню не видно! Степан давеча говорит: а ну ее, говорит, женюсь!
– На ком это – женюсь? Он женатый!
– На Паше! Он ведь шутит, он холостой. С прачкой… знаете, черненькая такая, хорошенькая ходила… будто цыганочка… с ней он жил. Двоех от него родила, в воспитательный отдала, по четвертному билету на их имя положил, понятно. Ну, бросил ее… Ему новая требуется! Говорит – пробовал Пашу достигать, склизкая! В конюшню даже раз затащил – вырвалась! Значит, не иначе как жениться надо, не дается нахолостую! Такая девчонка выдающая… первую такую вижу! Двадцать лет у вас живу, двор огромный, всякой девки прошло через меня… может, тыща девчонок всяких… хуже немки! Ей-Богу. Пастух подсылал, квартеру предлагал– сорок тыщ намедни на билет выграл! Не пошла. Щипнуть не дается; а ей уж строк…
– Какой срок?
– Какой-какой! Доходит… как вода через кадку хлещет, ребенка требуется иметь. Мыше – и той требуется, а она, мыша, что ли? Ещество-закон. Я кажной женщине по глазам узнаю, когда у ней строк будет! Знаете, корова начнет биться, играть! Мычит-мычит… да ведь ка-ак… Стонет, прямо…
– Так ты говорил… Мишка – что?
– За ней побег. Она это хвостом завертела на пряжке-то, зад поджамши… говорит, со двора пошла… А он ждал. На той стороне стоял. Увидал, как вышла, – сиг за ней петушком. Ну, погоняется маленько. Только она ему не дозволит, ни под каким видом. На него-то она плюется, а кучер ее накроет. Я уж на эти дела любитель. Он накроет! Почему ж я вам-то сказываю, не пропущайте такой девчонки! Эх, годков бы пятнадцать… моя была бы! Инженер Николай Петрович, с третьего номера, с танцоркой живет… от него кухарка-старушка приходила, сманивала к нему в горничные. Двадцать целковых жалованья кладет! Ну, сами понимаете, чтобы в его распоряжение… Сказал я ей, что же не сказать… обоюдное желание! Вырвала метлу да в морду! ей-Богу! Ну, я не рассердился. Разок хоть поцелуй, я тебе в отца гожусь! Нет, подлюга, грямасничает, и все. А то хохотать примется… Кучер говорит, – не то с места уйду, не то… Запрягать кликнули, не сказал. Чего уж у него будет… А думается, она им интересуется!…
– Кучером?
– Посмелей будет – его будет! Вот помяните слово. На него глядеть страсти, во шеища! А ей такой-то в самый раз. Они это о-чень уважают! А, может, где и встретются, сговорились. Он оттуда порожнем поедет, на именины повез… ну, прокатит он ее рысью! Куда-нибудь закатются. Дай Бог. Он человек хороший. А я бы на вашем месте не упускал. Вреду от этого не будет, а ей лестно, до мужа-то погулять без вре-ду. А кучер – мне, говорит, все едино, девушка она или нет… сомневается. Она, говорит, с ним… с вами, значит… Это, говорит, баловство мне без внимания…
Я ушел от него в тумане.
Когда я пришел в себя, я упал на постель и плакал. О чем я плакал? Я понял, почему не осталась Паша: у ней свиданье! Ее просили – и не могла остаться. Сказала про портниху… А Гришке сказала, что со двора уходит! И кучер хочет на ней жениться… Теперь он ее прокатит, сговорились… Она же расфрантилась, надушилась… Моими душками надушилась, из уточки! Я посвятил стихи, я умолял остаться, и она изменяет с кучером, отвергает мою любовь, играет мною! Горничная, простая, – и играет! Я ей отвечу, сумею ей ответить! «С горничной не считается!» Верно, нельзя считаться. Я, чистый, отвергающий все соблазны… пишу стихи, развитой, и… это все говорят, – красивый… не раз получал записочки… и какая-то деревенщина, едва разбирает по печатному, не понимает простого слова – «из Муз» – и я позволяю играть собой?… Пусть она с кучерами, уходит к инженеру, женятся с пастухом… Надо же, наконец, быть гордым!…
И мысли мои помчались…
…Я выдержал экзамен, и мы собираемся на дачу. Приходит кучер и говорит, что женится на Паше. Превосходно! Они получают паспорт и уходят. Она останавливается в коридоре… «Прощайте, Тоня! – бледная, говорит она. – Конечно, я вам не пара… и вы должны учиться, чтобы добиться славы… Но я… я вас любила… и, может быть, еще… Ах, прощайте!» Она глотает слезы. «Будьте счастливы… я очень рад… вы прекрасная пара… кучер с горничной. Я даже написал стихи для вашей свадьбы…» – ледяным тоном говорю я. – Посвящаю вам… обоим… Вот, сейчас… «Высоким новобрачным». «Ты – пыль стираешь грязной тряпкой…» Нет… «Ты правишь парой лошадей! Ты пыль стираешь грязной»… «Ты пыль стираешь ловко тряпкой!» Да, чудесно! «Рождайте ж кучеров-детей и горничных – от связи сладкой!» Может быть, и еще острее. Они поражены, и кучер – дурак! – ухмыляясь, просит написать на бумажке! Проходит десять лет. Исследуя Россию, я попадаю в глушь, в Архангельскую губернию. Кучер из Архангельской губернии… Заезжаю в село. Останавливаюсь в трактире. И вижу… бывший кучер Степан! Он сидит перед бутылкой водки, и пьяные слезы текут по его постаревшему лицу. В этом исхудавшем старике трудно уже узнать былого купеческого кучера, лихо перебиравшего вожжами. Мы узнаем друг друга – «Ну, как живете? как Паша, дети, если Господь благословил ваш счастливый брак?» – спрашиваю я Степана, и горькая усмешка змеится на моих сомкнутых губах. «Паша… дети… – словно в бреду похмелья говорит кучер, и пьяная слеза тяжело падает в стакан с зеленоватой водкой. – Они давно спят сном могилы! Поздно, но я должен сказать вам, дорогой барин, что… какая-то страшная болезнь подтачивала хрупкое тело моей покойной жены и дорогой супруги. Она тосковала невыносимо все годы, с первого дня нашего несчастного брака! Детей Господь прибрал… чудесные были ребятишки! Тоня… так хотела назвать жена, и… Любовь, Любочка. наша… И То-ня, и Любовь скончались в один день и час… от скарлатины! ужасный день! А Паша… я нашел ее бездыханный труп в один ненастный вечер, когда вернулся из путешествия с обозом. Я возил соль и рыбу. Странная смерть ее покрыта тайной!» И он уронил голову на стол. «Сведите меня на ее безвременную могилу! – прошу я несчастного старика, стараясь удержать просящиеся на глаза слезы. – Я хочу отдать последний долг той, которую я… которая была… подругой дней моих суровых… так сказать, свидетельницей светлых дней моей незабвенной юности! Мы должны отслужить па-нихидку и помянуть ее мятущуюся душу, а ее прекрасное… ее внешний, материальный облик, конечно, только прах!» Кучер молча пожимает мне руку, и мы отправляемся на запущенное сельское кладбище-погост. Старенький священник, узнав, кто я, – он уже прочитал в газетах о моих важных открытиях в безлюдном краю, – трогательно совершает грустную службу над ее могилкой, где на уже отцветающих травах лежит свежий венок из незабудок. Поздние птички как бы вторят печальным мотивам своим осенним чиликаньем. Я про себя шепчу: «Где вы, незабудковые глазки? Чувствуешь ли ты, о, Паша, кто сейчас проливает слезы над твоей одинокой, безвременной могилой? Спи же, несчастная жертва человеческого бессердечия! Мы не нашли в себе силы перешагнуть через установленные предрассудки тщеславия! Но я до смерти буду носить в душе твой девственно-чистый образ!» – «Аминь!» – говорит священник. На прощанье я обнимаю одинокого старика. «Мужайтесь! – говорю я твердо. – Жизнь полна испытаний. Но пусть в нашей печали будет светить нам чистая душа той, которую мы оба так… уважали! Я сейчас уезжаю – и навсегда». – «Нет, дорогой барин, – взволнованно говорит бывший кучер, теперь совершенно опустившийся несчастный, – я не могу вас оставить! Вы воскресили меня к жизни. Только теперь, перед ее могилой, я постиг глубину своего нравственного падения и высоту ее кристальной души. Я еще силен. Вам нужен ям-щик. Наши дороги Севера опасны… Будемте же вместе коротать нашу трудовую жизнь…» – «… и в унылой дороге, среди пустынных тундр… – добавляю я, – вспоминать минувшие дни, когда нам улыбались ее веселые и иногда грустные детские глаза совсем еще юной девушки!» Он смахивает навернувшуюся слезу, и через десять минут лихая тройка, управляемая преобразившимся ямщиком, с павлиньими перышками на шапочке, лихо выносит нас из заброшенного северного села в неведомые, манящие нас просторы…
Мечтая, я так расстроился, что к горлу подступил ком, и глупые слезы меня душили. Конечно, с Пашей уже покончено. Возможно, что так и будет. Ясно, что мы не пара. Если даже она и любит, она скрепя сердце должна отказаться от надежды. Наши дороги – разные. Конечно, в порыве страсти, она может собой пожертвовать, может даже прийти ко мне, но я не должен способствовать ее гибели, нравственному ее падению!
Мне стало легче. Мысли перебежали к Женьке.
Письмо он отдал, но почему она не идет к нему? Если бы она интересовалась, сейчас бы пошла в Нескучный, где, конечно, он ждет ее. Значит, мало интересуется! И – кто знает! – может быть, та встреча, когда я спасал Мику, – не бесследна?! Может быть, она ждет шага?… А если самому написать письмо? Я могу написать страстно, излить все обуревающие меня чувства… что без нее я не могу жить на свете, что я должен высказать ей все, все, пока еще не поздно. Женька ее не любит, смотрит на нее, как на забаву, как на предмет наслаждений, и, конечно, швырнет, как смятую перчатку! Конечно, я не назову Женьку, все-таки он мне друг, и это – подлость… но я должен предостеречь от роковых последствий, от ослепления. Можно выразиться неопределенно… Сказать, например, что – «вас хотят очаровывать письмами и приглашают на свидание, но выслушайте же, умоляю вас, мольбу преданного вам до гроба друга, который не требует от вас ничего! – даже снисходительной улыбки, но… берегите себя, не верьте соблазнам обещаний!»
Я перечитал написанные стихи и пришел в восторг:
Скажи мне – «да»! и – «бросься в бездну!» —
Умру, как раб, у ног твоих!…
Слезы навернулись на мои глаза – от счастья умереть у ног, от жалости к себе.
Если она прочитает эти стихи и то, что напишу ей прозой, – а я так могу написать, что… – непременно она заинтересуется – кто он, молодой поэт?… А я ей буду посылать еще, еще, я ее завалю стихами! Я ее буду увлекать, очаровывать музыкой слов, как песня флейты зачаровывает даже змей, – и она будет ждать все новых писем. И когда она будет сгорать от нетерпения узнать – кто это?… – я – может быть, это будет пятое письмо! – не откроюсь сразу, а подпишусь – «Печальный Незнакомец», или лучше – «Загадочная Личность», или, пожалуй, лучше – «Неизвестный», – и попрошу минутного свиданья, чтобы в двух словах сказать ей все и устраниться с ее дороги, если ее сердце уже принадлежит другому…
Пусть решает!
Я стоял у окна. Золотился вечер. Березы в садике чуть розовели. Червячки на них висели золотисто-розовой бахромкой. У сарая сидели скорнячиха и кухарка и шептались, качая головами. Мальчишки, сидя на коленках, считали бабки. День кончался.
Я посмотрел на тополь. Как за день выросли листочки. Торчали копьецами, – теперь уж лодочками смотрят. Сквозь них чуть видно, а утром все сквозило. И запах – крепче, горький. В светлом небе стояли облачка, как пятна снега. Скоро проступят звезды.
Я смотрел на небо. Тревога, ожидание чего-то – переполняли душу. Мелькала Зинаида, она, неясная… И было грустно.
Вдруг – гармонья! У Кариха, хрипело басом. У нашего забора, к садику, сидел сам Карих и пробовал гармонью. Раньше он не играл. Оказывается – он умеет! Играл он плохо. Пробовал бас, врастяжку. Я все ждал, когда сыграет, но он все пробовал, хрипел басами. Раздирало уши, а он все пробовал. Гармонья была большая, громкая. Словно назло, с басов он перевел на визги. Начал польку и оборвал. Потом похоже на – «Господи по-ми-луй»! – так заунывно. Вдруг:
– Учитесь играть, Семен Кондратьич?
Я узнал сочный, серебристый голос, ее голос! Сердце у меня вспорхнуло и упало. Я высунулся из окна – не видно. Стоит на галерее, ясно. Подумал – в садик?…
– Я-с – Степан Кондратьевич! Когда мне грустно… – устало сказал Карих, – развлекаюсь под звуки музыки-с!
Он приподнялся, поклонился и сел опять.
– Что-нибудь сыграйте! Я так люблю гармонью. – Да ведь… я по фантазии играю… для сердца-с!
– Ну же, что-нибудь такое…
Она проговорила, как пропела: кокетливо-капризно. Басы завыли, захрипели…
– Нонче не могу! Что-то не тово, в руках…
– Ну, а… «Я вновь пред тобою стою очарован…» – не знаете?
– Это очень тяжело. Я его знаю, но… романц грустный! – сказал уныло Карих. – Трафлюсь все подбирать тоже один Романц, за сердце берет. Такие слова… начало забыл! А под конец так хорошо помню. Может, вы, Серафима Константиновна, знаете?…
– Ну, скажите…
– Так будет-с…
Рыцарь саблю обнажил,
Свою голову сложил!
– Как… как…? – рассыпалось серебристым смехом, – «голову сложил»?!.
– Сложил! Из любви, понятно… и от храбрости. Поехал поздно на свиданье с Мавриней…
– Вот, бедняга! – пропели с галереи. – И что же?…
– Только под самый кончик помню… Так:
Померла его Мавриня,
И скончалась их любовь!
Грудь накрыли полотном
И послали за гробом!
«Дурак»! – чуть не закричал я, но прежде чем я подумал, что он дурак, такой ослепительный смех рассыпался, словно вся галерея зазвенела всеми своими стеклами. Даже собаки где-то залаяли, а мальчишки полезли на заборы. Захохотал и Карих. Хохотал он страшно, приседая и взмахивая гармоньей, и кричал дико:
– Вот какой поражающий романц! Умо-ра!…
– Ой-ой-ой… не могу… погодите… ха-ха-ха-ха!… – раскатывалось с галереи. – Где… где это вы слыхали?! как, как?…
– В портерной на уголке недавно пели, восхитительно! Помню, помню!…
Скрылось солнце за горами,
Водворилась тишина,
Спят все рощи и долины,
Волны хлещут в берега!
Ты куда же, рыцарь, едешь,
Куда ры…
– Ой-ой-ой!… не могу… ха-ха-ха!…
– Чему это вы, Серафима Прекрасная?… – раздался басистый голос, и я разобрал тяжелые шаги по двору.
– А, Померанцев!… Давно, давно вы… – певуче отозвалась она. – Подстриглись вы, наконец, или все еще Квазимоду изображаете? Ну-ка, снимите фуражку?!
– Можете похвалить! На целый вершок окоротился. А давно потому, что, во-первых, был жестоко влюблен!… «Что на свете прежестоко?!»
– Не хвастайте, не хвастайте!… вы совершенно неспособны…
– С точки зрения акушерки и фельдшерицы?… Протестую! И сумею доказать противное… – подделываясь под пьяного, басил невидимый мною какой-то Померанцев.
– И в кого это вы были влюблены, интересно?
– Сразу в двух! В весну и… в анатомию! Покойничков потрошил к экзамену и провонял, как… кошатник. А посему и страшился предстать пред ваши о-чи… и жаждал той… вол-ше-еб-но-ой но-о-чи… когда ты позовешь меня-а-а…! – пустил он из какой-то, должно быть, оперы.
– И я таки позвала вас! – засмеялась она на галерее, а у меня затомилось сердце.
Померанцев отошел в глубь двора, и теперь я его увидел. Это был широкоплечий студент, в красной рубахе под серым легким пальто внакидку, в приплюснутой фуражке, с очищенной добела дубинкой. Густая черная борода закрывала ему грудь веером, а черные космы – плечи. Я понял, что, должно быть, это тот самый «чернявый», который «упокойников режет, и воняет от него – не подходи!» – как сообщал мне Гришка.
– Ахх… не убегай! ахх, не исчезай… прел-лестное виде-э-нье! – орал он, мне показалось, из «Фауста». – О, Серафима, мое оча-ро-ва-нье!…
«Да пьян он, что ли?» – негодуя, подумал я. В это время рявкнула на басах гармонья. Померанцев оглядел Кариха и размашисто снял картуз:
– Домовладыке и… великому меланхолику! Врагу нигилистов, социалистов и… счастливых любовников! «Не спи, казак, во тьме ночной, студенты ходят за рекой!»
– Наше почтение-с, господин студент! – ядовито ответил Карих. – А хорошего мало-с… в Охотном били-с!… За без-образие-с. Никого не признают, а бомбы готовят! Царя уби-ли-с… и надсмехаются! Даже и над Богом-с! И будут бить, как собак!
– Под суд!., под суд!… – насмешливо заорал студент. – А хотите, научу, как китайцы приветствуют? Серафима, не слушайте! – погрозил он на галерею своей дубинкой. – Мои вам почтанники… годятся на утиральники!…
Карих так и затрепыхался, всплеснул гармоньей. И я очень возмутился.
– При барышнях-то!!. – воскликнул он укоризненно и закачал рыжей головой.
– Ужасно! – крикнул студент, воздевая руки. – А потому _ споем!…
Она была девицей скромной,
Тому двенадцать скоро лет.
Не ела булочки скоромной,
Моя Аннэт, моя Аннэт!
Но подошло лихое время,
Купила… в лавочке конфет…!
Ахх, почему такое… бре-мя?!.
Твоя-моя… его – Аннэт!
– Отку-да у вас эта прелесть?! – восторженно прозвенело с галереи. – За анатомией сочинил! Напечатал в «Стрекозе», получил два двугревенных и вот – принес вам сразу две палки… щиколаду!
И он показал сверточек.
Нет, он, положительно, был разнузданный. Хотя песенка и понравилась, но сердце во мне дрожало. Она… может позволять так?! А студент опустился на колени, тряхнул длинными волосами, так что закрыло ему глаза, и затянул, как утопленник:
О, Сер-рафима!
О, Хер-рувима!
Вонми моленью,
И у-поенью
Отдайся страстно!
О, сколь прекрасна!
Целую ножки…
Смотрю я… – ро-жки?!.
А она царственно хохотала на балконе.
– Да что с вами сегодня?! Откуда такой пафос?…
– Тррупики на «весьма» сдал! И один был ужасно похож на знакомого домовладыку! По вскрытии оказалось… мозги у него проникли даже в… живот. Необыкновенный случай!…
– Не говорите гадостей!
– В таком случа-е… дозвольте посеренадить!
Весело было, как в театре. Студент распялил пальто дубинкой, – словно гитара под полою, – и запел очень красивым баритоном, перебирая по дубинке:
О, ты, волшебное творенье!
Стою под окнами босой…
О, ддай мне… ложечкю варенья
И… мягкий ситник с колбасой!
О, божество… о, упоенье!
О, покажи мне… ррай земной!
И… ты пойме-ошь… столпотворенье
И лопнет с нами… шар земной!
И я… в желлезные объятья…
Как Люциффер тебя сожму
И будешь ты… вопить проклятья…
И вспоминать… свово Кузьму!
– А?!!… – оборвал студент, кидаясь к галерее, и я слышал, как загремело по лестнице.
Карих взмахнул руками и так разодрал гармонью, что она чуть не лопнула. Я смотрел, ничего не понимая. Неужели же она позволяет… все?!.