История показала нам, что конкретная власть всегда оставалась в руках мужчин; уже на заре патриархата они считали полезным держать женщину в состоянии зависимости; их своды законов были направлены против нее; и таким образом, она была конкретно определена как Другой. Это положение отвечало экономическим интересам мужчин, но отвечало и их онтологическим и моральным запросам. Когда субъект пытается утвердить себя, ему необходим Другой, который ставит ему границы и отрицает его: он достигает себя лишь через ту реальность, какой не является сам. Именно поэтому жизнь человека не есть полнота и покой, но всегда недостача и движение, всегда борьба. Человек лицом к лицу противостоит Природе; он имеет над ней власть, он пытается присвоить ее себе. Но она не способна заполнить его внутреннюю пустоту. Либо она реализуется только в чисто абстрактном противостоянии, как вечно чуждое препятствие, либо пассивно подчиняется воле человека и позволяет ему себя осваивать; он обладает ею, лишь потребляя, то есть разрушая ее. В обоих случаях он остается один; он один, когда берет в руки камень, один, когда переваривает плод. Присутствие другого возможно, только если другой сам присутствует для себя; то есть истинная инаковость есть инаковость отдельного от моего, самотождественного сознания. Только существование других людей позволяет человеку вырваться из своей имманентности, осуществить истину своего бытия и осуществиться как трансценденция, как выход к объекту, как проект. Но эта чужая свобода, подтверждающая мою свободу, одновременно вступает с ней в конфликт: в этом трагедия несчастного сознания; каждое сознание притязает на то, чтобы только себя полагать в качестве суверенного субъекта. Каждое стремится осуществить себя, поработив другого. Но раб в труде и страхе тоже ощущает себя как сущностное, а господин, наоборот, в силу диалектики оказывается несущностным. Драму эту можно преодолеть через свободное признание в другом личности: каждый полагает себя и другого одновременно и как объект, и как субъект в обоюдном движении. Но дружба, великодушие, то есть конкретные реализации этого признания свобод, – нелегкие добродетели; они, без сомнения, являются высшим осуществлением человека, в них он обретается в своей истине, но эта истина есть истина постоянно намечающейся и постоянно отменяемой борьбы; она требует от человека ежеминутного преодоления себя. Иными словами, можно сказать, что человек достигает подлинно моральной позиции, когда отказывается быть, чтобы принять свое существование; благодаря этому обращению он также отрекается и от всякого обладания, ибо обладание – один из способов поиска бытия; однако это обращение, через которое он достигает истинной мудрости, никогда не свершается до конца, его все время надо совершать заново, оно требует постоянного напряжения. Тем самым человек, неспособный осуществить себя в одиночестве, в отношениях с себе подобными все время находится в опасности: его жизнь – трудное предприятие, успех которого всегда под вопросом.
Но он не любит трудностей и боится опасности. Сам себе противореча, он жаждет жизни и покоя, существования и возможности быть; он прекрасно знает, что «волнение духа» есть плата за его развитие, что дистанция по отношению к объекту есть плата за присутствие для себя; но он все равно мечтает о покое в волнении и о непроницаемой полноте, в которой, однако, жило бы сознание. Воплощением этой мечты как раз и служит женщина; она – желанный посредник между чуждой мужчине природой и слишком похожим на него ближним[82]. Она не противопоставляет ему ни враждебного молчания природы, ни сурового требования обоюдного признания; ей дана уникальная привилегия быть сознанием, и тем не менее ею возможно обладать как плотью. Благодаря ей существует способ избегнуть неумолимой диалектики господина и раба, вытекающей из обоюдности свобод.
Как мы видели, изначально свободных женщин, которых бы потом поработили мужчины, никогда не было, а разделение полов не приводило к делению на касты. Уподоблять женщину рабу – ошибка; среди рабов были женщины, но всегда существовали и женщины свободные, то есть наделенные религиозным и социальным достоинством: они принимали верховную власть мужчины, и тот не чувствовал угрозы бунта, который мог бы превратить в объект его самого. Тем самым женщина представала как несущностное, никогда не становящееся сущностным, как абсолютный, не знающий обоюдности Другой. Это драгоценное для мужчины убеждение выразилось во всех мифах о Сотворении мира, и, в частности, в легенде из Книги Бытия, которая благодаря христианству утвердилась в западной цивилизации. Ева была сотворена не одновременно с мужчиной; ее сделали не из какого-то другого материала, но и не из той же глины, что пошла на изготовление Адама: ее создали из ребра первого мужчины. Само ее рождение не было автономным; Бог не решил вдруг сотворить ее ради нее самой и ради того, чтобы она в ответ напрямую поклонялась Ему: Он предназначил ее мужчине; Он дал ее Адаму, чтобы спасти того от одиночества, ее исток и конечная цель – в супруге; она его несущностное дополнение. Тем самым ей уготована роль жертвы. Она – природа, вознесенная до светозарности сознания, она – сознание, подчиненное от природы. Именно в этом чудное упование, какое мужчина часто вкладывает в женщину: он надеется осуществить себя как бытие, плотски обладая другим бытием, одновременно утверждаясь в собственной свободе через свободу покорную. Ни один мужчина не согласился бы стать женщиной, но все они хотят, чтобы женщины были. «Возблагодарим Господа за то, что Он сотворил женщину»; «Природа добра, ибо дала мужчинам женщину». В этих и подобных фразах мужчина лишний раз с вызывающей наивностью утверждает, что его присутствие в этом мире есть неотменяемый факт и право, а присутствие женщины – простая случайность, но случайность счастливая. Женщина, представая как Другой, тем самым предстает и как полнота бытия, в противоположность тому существованию, какое мужчина ощущает в себе как ничто; Другой, полагаемый в глазах субъекта как объект, полагается как вещь-в-себе, то есть как бытие. Женщина есть позитивное воплощение той нехватки, какую существующий носит в сердце, и мужчина надеется реализоваться, стремясь через нее обрести самого себя.
Однако она служила для него не единственным воплощением Другого и не всегда играла в истории одинаково важную роль. Бывали моменты, когда ее затмевали другие идолы. Когда гражданина поглощает полис, государство, у него не остается возможности заниматься своей частной судьбой. Предназначенная государству спартанка занимала более высокое положение, чем другие греческие женщины, но зато и не была преображена какой-либо мужской мечтой. Культ вождя, будь то Наполеон, Муссолини, Гитлер, исключает всякий иной культ. При военных диктатурах, при тоталитарных режимах женщина перестает быть главным объектом. Понятно, что женщину обожествляют в богатой стране, жители которой толком не знают, во имя чего им жить: так обстоит дело в Америке. Зато социалистические идеологии, требующие всеобщего равенства, отвергают уже сейчас и на будущее возможность для какой-либо категории людей быть объектом или идолом: в подлинно демократическом обществе, провозглашенном Марксом, нет места Другому. Однако мало кто из мужчин в точности совпадает с ролью солдата, борца, которую они для себя выбрали; и в той мере, в какой они продолжают оставаться индивидами, женщина сохраняет в их глазах особую ценность. Я видела письма немецких солдат к французским проституткам: несмотря на нацизм, в них по-прежнему жива наивная традиция голубого цветка. Писатели-коммунисты вроде Арагона во Франции или Витторини в Италии в своих произведениях выводят на первый план женщину – возлюбленную и мать. Быть может, когда-нибудь миф о женщине угаснет: чем сильнее женщины утверждают себя как люди, тем меньше остается в них волшебного качества Другого. Но сегодня миф этот живет в сердцах всех мужчин.
Любой миф предполагает наличие Субъекта, проецирующего к трансцендентным небесам свои чаяния и опасения. Поскольку женщины не полагали себя как Субъекта, они не создали мужского мифа, в котором бы отразились их проекты; у них нет ни собственной религии, ни собственной поэзии: они опять-таки мечтают через мечты мужчин. Они поклоняются богам, созданным мужчинами. Последние, восхваляя себя, придумали великие мужские образы: Геракла, Прометея, Парцифаля; в судьбе этих героев женщина играет лишь второстепенную роль. Конечно, существуют стилизованные образы мужчины в его отношениях с женщиной: отец, соблазнитель, муж, ревнивец, хороший сын, дурной сын; но они также созданы мужчинами и до уровня мифа не поднялись; это всего лишь клише. Тогда как женщина определяется исключительно в соотнесении с мужчиной. Асимметрия категорий «мужское» и «женское» выражается в одностороннем построении сексуальных мифов. Иногда говорят «пол», подразумевая женщину; она – плоть, плотские наслаждения и опасности; а что для женщины сексуальное и плотское воплощено в мужчине – эта истина не провозглашалась никогда, потому что провозгласить ее было некому. Представление о мире, как и сам мир, есть дело мужчин; они описывают его со своей точки зрения, путая ее с абсолютной истиной.
Описать миф всегда трудно; его никак не охватить, не очертить, он неотступно присутствует в сознании, но никогда не предстает перед ним как застывший объект. Он так изменчив, так противоречив, что его цельность улавливается не сразу: Далила и Юдифь, Аспазия и Лукреция, Пандора и Афина, женщина – это одновременно и Ева, и Дева Мария. Она идол, служанка, источник жизни, сила тьмы; она – стихия молчаливой истины, она – притворство, болтливость и ложь; она целительница и ведьма; она – добыча мужчины и его погибель, она – все, чем он не является и что хочет иметь, она его отрицание и смысл его жизни.
«Быть женщиной, – говорит Кьеркегор[83], – это нечто настолько странное, настолько спутанное и сложное, чего не может выразить ни один предикат, а если использовать многие предикаты, они войдут в такое противоречие друг с другом, что выдержать это под силу только женщине». Происходит это потому, что женщину рассматривают не позитивно, такой, какова она есть для себя, но негативно, такой, как она видится мужчине. Ибо, хотя, помимо женщины, есть и иные Другие, она тем не менее всегда определяется как Другой. И ее неоднозначность – это неоднозначность самой идеи Другого: неоднозначность человеческого удела в той мере, в какой он определяется в соотнесении с Другим. Как мы уже говорили, Другой – это Зло, но Зло, необходимое Добру и потому оборачивающееся Добром; через него мне открыт доступ к Целому, но он же меня от Целого отделяет; он – врата в бесконечность и мера моей конечности. А потому в женщине не воплощено никаких жестких понятий; через нее неустанно совершается переход от надежды к краху, от ненависти к любви, от добра к злу, от зла к добру. Под каким бы углом зрения ее ни рассматривать, прежде всего бросается в глаза именно эта неоднозначность.
Мужчина ищет в женщине Другого как Природу и как себе подобного. Однако известно, какие двойственные чувства внушает человеку Природа. Он эксплуатирует ее, но она его подавляет; он рождается из нее и в ней умирает; она – источник его бытия и царство, которое он подчиняет своей воле; это и материальная оболочка, в которой томится душа, и высшая реальность; она – случайность и Идея, конечность и тотальность; она – то, что противостоит духу и ему самому. То союзница, то враг, она предстает сумрачным хаосом, откуда возникает жизнь, – как сама эта жизнь и как потусторонний мир, куда она устремлена: женщина воплощает природу как мать, супруга и Идея; образы эти иногда смешиваются, иногда противостоят друг другу, и каждый из них двулик.
Человек уходит своими корнями в Природу; он был порожден, как животные и растения; он прекрасно знает, что существует, лишь пока живет. Но с приходом патриархата Жизнь в его глазах приобрела двоякий характер; она – сознание, воля, трансценденция, она – дух, но она же и материя, пассивность, имманентность, она – плоть. Эсхил, Аристотель, Гиппократ провозгласили, что на земле, как и на Олимпе, истинно творящее начало есть начало мужское: от него произошли форма, число, движение; колосья приумножаются благодаря Деметре, но первопричина колоса и его истина – в Зевсе; в плодовитости женщины видели лишь пассивную добродетель. Она – земля, мужчина – семя, она – вода, он – огонь. Сотворение мира часто представлялось как брак огня и воды; живые существа зарождаются в теплой влаге; Солнце – супруг Моря; Солнце, Огонь – божества мужского пола, а Море – один из наиболее всеобщих материнских символов. Инертная вода претерпевает действие палящих лучей, оплодотворяющих ее. И так же неподвижная пашня, возделанная трудами земледельца, принимает зерна в свои борозды. Однако ее участие необходимо: она питает семя, хранит его в себе, дает ему плоть. Поэтому даже после свержения с престола Великой матери мужчина продолжал поклоняться богиням плодородия[84]; Кибеле он обязан урожаем, стадами, благополучием. Он обязан ей собственной жизнью. Он возносит воду до высот огня. «Слава чуду и хваленье / Морю в пламени и пене! / Слава влаге и огню! / Слава редкостному дню!» – пишет Гёте во второй части «Фауста»[85]. Он почитает землю – «the matron Clay» («Матрону Плоть»), как называет ее Блейк. Один индийский пророк советует ученикам не копать землю, ибо «грех уязвлять, резать, разрывать нашу общую мать, возделывая ее под пашню… Возьму ли я в руки нож, чтобы вонзить его в грудь моей матери?.. Покалечу ли плоть ее, чтобы добраться до костей?.. Как посмел бы я остричь волосы матери моей?». В Центральной Индии племя байга также считает грехом «рвать лоно матери-земли плугом». Эсхил, наоборот, говорит об Эдипе, что он «дерзнул обронить семя в священную борозду, из которой был рожден». Софокл упоминает «отцовские борозды» и пахаря, который «отдаленный свой надел / к посеву лишь и к жатве навещает»[86]. Возлюбленная из египетской песни заявляет: «Я – земля!» В исламских текстах женщину называют «полем… виноградником». Святой Франциск Ассизский в одном из гимнов славит Господа за «землю, нашу мать, / Которая нас на себе покоит, / Заботится о нас, плоды приносит / И травы разные и пестрые цветочки»[87]. Мишле, принимая грязевые ванны в Акви-Терме, восклицает: «О дорогая наша общая матерь! Мы с тобой одно. Из тебя я пришел, к тебе возвращаюсь!..» Бывали даже целые эпохи, когда утверждается романтический витализм, жаждущий торжества Жизни над Духом, – и тогда магическая плодовитость земли, женщины представляется большим чудом, чем продуманные действия мужчины; тогда мужчина мечтает снова слиться с сумраком материнского лона, дабы обрести там истинные истоки своего бытия. Мать есть корень, уходящий в глубины космоса и всасывающий его соки, она – ключ, откуда бьет живая вода, она же питающее молоко, горячий источник, глина из земли и воды, богатая живительными силами[88].
Но более характерен для человека бунт против своего плотского состояния; он считает себя падшим богом: проклятие его в том, что он низринут с лучезарных упорядоченных небес в сумрачный хаос материнского чрева. И именно женщина держит в плену земной грязи этот огонь, это активное и чистое дуновение, в котором он стремится узнать себя. Он желал бы быть необходимым, как чистая Идея, как Единый, Целое, Абсолютный Дух, – но заперт в границах тела, в пространстве и времени, которые не выбирал, куда не был зван, бесполезный, громоздкий, нелепый. Случайность плоти – это случайность самого его бытия, которое он претерпевает в своей оставленности и ничем не оправданной никчемности. Случайность обрекает его на смерть. То дрожащее желе, что вырабатывается в матке (потаенной и замкнутой, как могила, матке), слишком напоминает вязкую дряблость падали, и он отворачивается от нее с содроганием. Всюду, где идет процесс созидания жизни, в прорастании зерна, в ферментации, эта жизнь вызывает отвращение, ибо созидание ее возможно только через разложение; скользкий зародыш открывает цикл, который завершается гниением смерти. Человека ужасает никчемность и смерть, а потому его ужасает и факт собственного зачатия; он хотел бы отречься от своих связей с животным миром; сам факт рождения отдает его во власть смертоносной Природы. У первобытных народов роды окружены строжайшими табу; в частности, плаценту следует непременно сжечь или выбросить в море, ибо тот, кто завладеет ею, будет держать в своих руках судьбу новорожденного; эта оболочка, в которой сформировался плод, – знак его зависимости; ее уничтожение позволяет человеку оторваться от живой магмы и реализовать себя как самостоятельное существо. Скверна рождения падает на мать. Левит и все древние своды законов предписывают роженице совершение очистительных обрядов; эту традицию во многих деревнях продолжает совершение очистительной молитвы. Известно, что дети, девушки, мужчины непроизвольно ощущают неловкость, часто маскируемую смешком, при виде живота беременной женщины или налившихся грудей кормилицы. В музее Дюпюитрена любопытные разглядывают восковых зародышей и заспиртованные плоды с тем нездоровым интересом, что вызвал бы у них вид разрытой могилы. При всем почтении, каким функция деторождения окружена в обществе, она внушает непроизвольное отвращение. И если в младенчестве мальчик чувственно привязан к материнской плоти, то, когда он вырастает, социализируется и осознает свое индивидуальное существование, эта плоть вселяет в него страх; он хочет ничего о ней не знать, видеть в матери только нравственную личность; он упорно мыслит ее чистой и целомудренной не столько из любовной ревности, сколько из нежелания признать, что у нее есть тело. Подросток смущается и краснеет, если, гуляя с приятелями, встречает мать, сестер, каких-нибудь родственниц: присутствие их возвращает его в область имманентности, откуда он хочет улететь, обнажает корни, от которых он хочет оторваться. Раздражение мальчика из-за поцелуев и ласк матери имеет тот же смысл; он отвергает семью, мать, материнское чрево. Он хотел бы, как Афина, вступить во взрослый мир вооруженным с головы до пят, неуязвимым[89]. То, что он был зачат и рожден, – проклятие, тяготеющее над его судьбой, нечистота, пятнающая его бытие. И предвестие его смерти. Культ зарождения всегда был соотнесен с культом мертвых. Мать-земля поглощает во чреве останки своих детей. Именно женщины – парки и мойры – ткут человеческую судьбу, но они же и обрывают ее нить. В большинстве народных представлений смерть – женщина, и женщинам надлежит оплакивать мертвых, потому что смерть – это их дело[90].
Таким образом, у женщины-матери на лице печать тьмы: она – хаос, из которого все вышло и куда все должно однажды вернуться; она – Ничто. В ночи сливается воедино множество аспектов мира, явленные днем: это ночь духа, томящегося в плену всеобщей и непроницаемой материи, ночь сна и пустоты. В морских глубинах царит ночь: женщина – это Mare tenebrarum (сумеречное море), внушавшее страх древним мореплавателям; в недрах земли тоже царит ночь. Эта ночь, грозящая поглотить человека, ночь, оборотная сторона плодородия, вселяет в него ужас. Он стремится к небу, к свету, к залитым солнцем вершинам, к чистому и светлому, как кристалл, холоду лазури; а под ногами у него влажная, теплая, темная бездна, готовая вобрать его в себя; множество легенд повествуют о герое, навеки канувшем в материнский сумрак – в пещеру, в пропасть, в ад.
Но здесь снова проявляется двойственность: зарождение всегда связано со смертью, но связано и с плодородием. Ненавистная смерть предстает новым рождением и становится благословенной. Умерший герой, подобно Осирису, воскресает каждой весной, новые роды дают ему новую жизнь. Высшее желание человека, говорит Юнг, таково: «Да будут мрачные воды смерти источником жизни, да превратится хладное объятие смерти в теплое материнское лоно, подобно тому как море хотя и поглощает солнце, однако вновь рождает его из своих материнских недр»[91]. Погребение бога-солнца в морской пучине и его новое сияющее явление – общий мотив многих мифологий. И человек одновременно и хочет жить, и стремится к покою, сну, небытию. Он не хочет быть бессмертным и тем самым может научиться любить смерть. «Неорганическая природа есть материнское лоно, – пишет Ницше. – Освободиться от жизни – значит вновь стать истинным, завершенным; вновь стать мертвой природой – это может ощущаться как праздник». Чосер вкладывает в уста старика, что никак не может умереть, такую мольбу: «Стучу клюкой на гробовом пороге, / Но места нет мне и в земле сырой, / И обращаюсь я к тебе с мольбой: / „Благая мать! Зачем ко мне ты строже, / Чем к остальным?“»[92]
Человек хочет утвердить свое особое существование и горделиво покоиться на своем «сущностном отличии», но он желает также разбить преграды своего «я», слиться с водой, землей, ночью, с Ничто и с Целым. Женщина, обрекающая мужчину на конечность, в то же время позволяет ему преодолеть собственные границы: отсюда и присущая ей двусмысленная магия.
Во всех цивилизациях и даже в наши дни она внушает мужчине ужас: он проецирует на нее ужас перед собственной плотской случайностью. Девочка, не достигшая половой зрелости, не таит в себе угрозы, не окружена никакими табу, в ней нет ничего сакрального. Во многих первобытных обществах даже ее половой орган представляется невинным: с самого детства мальчикам и девочкам дозволены эротические игры. Женщина становится нечистой с того момента, как может зачать. Часто встречаются описания строгих табу, окружавших в примитивных обществах девочку в день ее первой менструации; даже в Египте, где к женщине относились с особым почтением, ее на протяжении всего периода месячных держали взаперти[93]. Часто ее отправляют на крышу дома или в хижину, расположенную за пределами деревни, ее нельзя ни видеть, ни трогать; больше того, она сама не должна касаться своего тела; у народов, ежедневно занимающихся удалением вшей, ей дают палочку, чтобы она могла почесаться; ей нельзя прикасаться пальцами к пище; иногда ей вообще запрещено есть; в других случаях матери и сестре разрешено ее кормить с помощью какого-нибудь орудия, но все предметы, которых она касалась в этот период, должны быть сожжены. После этого первого испытания связанные с менструацией табу становятся чуть менее суровыми, но строго соблюдаются. В Книге Левит, в частности, говорится: «Если женщина имеет истечение крови, текущей из ее тела, то она должна сидеть семь дней во время очищения своего. И всякий, кто прикоснется к ней, нечист будет до вечера. И все, на чем она ляжет… и все, на чем сядет, нечисто. И всякий, кто прикоснется к постели ее, должен вымыть одежды свои и омыться водою и нечист будет до вечера». Этот текст – точная параллель описанию нечистоты, которую вызывает у мужчины гонорея. И очистительная жертва в обоих случаях одинакова. Очистившись от истечений, следует отсчитать семь дней и принести двух горлиц или двух молодых голубей священнику, который принесет их в жертву Всевышнему. Следует отметить, что в матриархальных обществах менструации приписывались двоякие свойства. С одной стороны, она парализует общественную деятельность, подрывает жизненные силы, от нее вянут цветы и опадают плоды, но она может действовать и благотворно: выделения используются в любовных приворотах и лекарствах, в частности для врачевания порезов и синяков. Еще сегодня некоторые индейцы, отправляясь сражаться с фантастическими чудовищами, населяющими их реки, вешают на нос лодки пучок волокон, смоченных менструальной кровью: ее испарения губительны для их сверхъестественных врагов. В некоторых греческих поселениях девушки несли в храм Астарты белье, запачканное первой кровью. Однако с наступлением патриархата подозрительной жидкости, истекающей из женского органа, приписывались уже только пагубные свойства. Плиний в «Естественной истории» говорит: «Менструирующая женщина губит урожай, разоряет сады, уничтожает семена; из-за нее опадают плоды, она убивает пчел, и если прикасается к вину, то вино превращается в уксус; молоко скисает».
Один старинный английский поэт выражает те же чувства:
Oh! menstruating woman, thou’st a fiend
From whom all nature should be screened!
О женщина! Твои менструации – это бедствие,
От которого следовало бы оберегать всю природу!
Эти верования сильны даже в наши дни. В 1878 году один из членов Британской медицинской ассоциации дал интервью «Британскому медицинскому журналу» (British Medical Journal), где заявил следующее: «Не вызывает сомнений тот факт, что мясо портится, если к нему прикасались менструирующие женщины»; по его словам, он лично наблюдал два случая, когда окорок при подобных обстоятельствах портился. В начале нашего века правила, действующие на сахарных заводах севера Франции, запрещали женщинам появляться на предприятии в период того, что англосаксы называют «curse», «проклятием»: иначе сахар чернеет. В Сайгоне женщин не берут на фабрики по производству опиума: из-за их месячных опиум сворачивается и становится горьким. Подобные верования до сих пор живы во многих французских деревнях. Любая хозяйка знает, что у нее ни за что не получится майонез во время женского недомогания или просто в присутствии женщины, у которой месячные. В Анжу недавно один старый садовник, поставив в погребе сок из годового урожая яблок, писал хозяину дома: «Надо попросить живущих в доме и приглашенных молодых дам не заходить в погреб в определенные дни месяца, иначе сидр не забродит». Кухарка, узнав об этом письме, пожала плечами. «Это никогда не мешало сидру бродить, – сказала она, – оно только для сала плохо: нельзя солить сало, если рядом женщина с этими делами, а то стухнет»[94].
Было бы совершенно недостаточно сводить подобное отвращение к тому, что всегда вызывает вид крови: конечно, кровь сама по себе – сакральный элемент, как ничто другое, проникнутый таинственной маной, несущей одновременно и жизнь, и смерть. Но менструальная кровь наделена совсем особыми пагубными свойствами. Она воплощает сущность женского начала. А потому ее истечение таит в себе опасность для самой женщины, чья мана материализуется подобным образом. Девушек племени джагга во время инициации увещевают тщательно скрывать менструальную кровь. «Не показывай ее матери, она умрет. Не показывай ее подругам, ибо среди них может оказаться дурная, она возьмет себе тряпку, которой ты вытиралась, и брак твой будет бесплодным. Не показывай ее злой женщине, она возьмет твою тряпку и повесит на крыше своей хижины… и ты тогда не сможешь иметь детей. Не бросай тряпку на тропу или в кусты. Злой человек может творить с ее помощью дурные вещи. Закопай ее в землю. Прячь кровь от глаз твоего отца, братьев и сестер. Если ты дашь увидеть ее, это грех»[95]. У алеутов, если отец увидит дочь во время первых месячных, она может ослепнуть или онеметь. Считается, что в этот период в женщину вселяется дух и она обладает опасной силой. Некоторые первобытные народы верят, что кровотечение вызывается укусом змеи, так как женщина подозрительным образом связана со змеей и ящерицей и кровь ее сродни яду ползучих тварей. В Книге Левит менструация сближается с гонореей; кровоточащий женский орган – не просто рана, но сомнительная язва. А Виньи соотносит понятие нечистоты с болезнью: «Женщина – дитя больное, нечистое двенадцать раз». Периодическое кровотечение у женщин, плод непонятной внутренней алхимии, странным образом связано с лунным циклом – у луны тоже бывают опасные причуды[96]. Женщина – часть устрашающего механизма, направляющего ход планет и солнца, она целиком во власти космических сил, ведающих судьбами звезд, приливов и отливов и оказывающих опасное воздействие на людей своими излучениями. Но поразительнее всего то, что воздействие менструальной крови связано с представлением о свернувшихся сливках, незагустевшем майонезе, о брожении и разложении; утверждают также, что от этого воздействия бьются хрупкие предметы, рвутся струны на скрипках и арфах, но особенно сильное влияние менструальная кровь имеет на органические субстанции, пребывающие между материей и жизнью, причем не столько потому, что это кровь, сколько потому, что выделяется она из детородного органа; пусть даже точная функция ее неизвестна, все знают, что она связана с зарождением жизни; древние, не зная о существовании яичника, даже видели в менструальных выделениях дополнение к сперме. На самом деле не эта кровь делает женщину нечистой: она скорее проявление женской нечистоты; она появляется в тот момент, когда женщина может быть оплодотворена; а когда исчезает, женщина, как правило, снова становится бесплодной; она течет из чрева, где формируется зародыш. В отношении к ней проявляется ужас, который испытывает мужчина перед женской плодовитостью.
Среди табу, связанных с женщиной в состоянии нечистоты, ни одно не может сравниться по строгости с запретом всяких половых сношений с ней. Левит обрекает мужчину, преступившего это правило, на семь дней нечистоты. Законы Ману на сей счет более суровы: «У мужчины, приближающегося к женщине, покрытой месячными выделениями, гибнет ум, энергия, сила, зрение и жизненность». На мужчин, имевших половые связи с женщинами во время менструации, налагалось пятидесятидневное покаяние. Поскольку считается, что женское начало достигает в этот период максимальной силы, возникает боязнь, что при интимном контакте оно возобладает над мужским началом. Кроме того, мужчина со смутным отвращением обнаруживает в женщине, которой обладает, пугающую его материнскую сущность; он старается разъять эти два аспекта женственности – поэтому запрет инцеста в форме экзогамии или в более современных вариантах есть всеобщий закон; поэтому мужчина избегает полового сближения с женщиной в те моменты, когда она особенно предана своей репродуктивной роли, – во время месячных, беременности и кормления грудью. Эдипов комплекс (который, впрочем, следовало бы описать заново) не противоречит такому отношению, а, наоборот, подразумевает его. Мужчина защищается от женщины постольку, поскольку она есть смутный источник мира и неясное органическое становление.
Однако в том же обличье женщина позволяет обществу, отделившемуся от космоса и богов, поддерживать с ними связь. У бедуинов и ирокезов от нее до сих пор зависит плодородие полей; в Древней Греции она слышит подземные голоса; ей внятен язык ветра и деревьев – она Пифия, Сивилла, прорицательница; ее устами говорят мертвые и боги. Она и сегодня сохраняет дар прорицания: она – медиум, хиромантка, гадалка, ясновидящая, вдохновленная свыше; она слышит голоса, у нее бывают видения. Когда мужчины ощущают потребность вновь погрузиться в лоно растительной и животной жизни – как Антей, припадавший к земле, чтобы восстановить силы, – они взывают к женщине. Хтонические культы сохраняются и в рационалистских цивилизациях Греции и Рима. Как правило, они существуют вне официальной религиозной жизни и в конечном счете даже приобретают, как в Элевсине, форму мистерий; их смысл противоположен смыслу солярных культов, в которых человек утверждает свою волю к отделению и духовности, но они дополняют эти культы; человек пытается вырваться из одиночества через экстаз – такова цель мистерий, оргий, вакханалий. В отвоеванном мужчинами мире дикие и магические свойства Иштар и Астарты были узурпированы богом-мужчиной Дионисом, но вокруг его изображения неистовствуют именно женщины: менады, тиады, вакханки зовут мужчин к сакральным возлияниям, к священному безумию. Аналогичную роль играет и сакральная проституция: речь идет одновременно о высвобождении и направлении в нужное русло сил плодородия. Для народных празднеств еще и поныне характерен взрывной эротизм, когда женщина предстает не просто объектом наслаждения, но средством достичь той hybris[97], в которой человек выходит за пределы самого себя. «Все потерянное, трагическое, то „ослепляющее чудо“, что несет в себе человек, теперь можно встретить лишь в постели», – пишет Ж. Батай.