В эротическом исступлении прижимая к себе возлюбленную, мужчина стремится затеряться в бесконечной тайне плоти. Но, как мы видели, его нормальное половое чувство, напротив, разделяет мать и супругу. Таинственная алхимия жизни вызывает у него отвращение, тогда как его собственная жизнь питается и наслаждается сладкими плодами земли; он жаждет обладать ими; он страстно желает Венеру, только что вышедшую из вод морских. Поскольку высший творец – мужчина, женщина при патриархате осознает себя в первую очередь как супруга. Ева – не только мать рода человеческого, но прежде всего подруга Адама; она была дана мужчине, чтобы он обладал ею и оплодотворял ее, как обладает землей и ее оплодотворяет; через нее он превращает всю природу в свое царство. В половом акте мужчина ищет не только мимолетного субъективного удовольствия. Он хочет завоевывать, брать, владеть; обладать женщиной – значит победить ее; он входит в нее, как лемех в борозду; он делает ее своею, как землю, которую обрабатывает; он пашет, сажает, сеет – все эти образы стары, как письменность; от Античности до наших дней подобных примеров можно привести тысячи. «Женщина считается воплощением поля, мужчина считается воплощением семени», – гласят законы Ману. На одном из рисунков Андре Массона изображен мужчина с лопатой, вскапывающий сад женского органа[98]. Женщина – добыча своего супруга, его имущество.
Колебания мужчины между страхом и желанием, между боязнью оказаться во власти неконтролируемых сил и стремлением ими завладеть особенно ярко выражаются в мифах о девственности. То пугающая мужчин, то желанная и даже требуемая, она предстает как наиболее завершенная форма женской тайны: это ее самый тревожный и одновременно завораживающий аспект. В зависимости от того, чувствует ли себя мужчина подавленным окружающими его силами или самонадеянно полагает, что способен ими завладеть, он либо отказывается, либо настаивает, чтобы супруга досталась ему девственницей. В самых примитивных обществах, где превозносится могущество женщины, верх берет страх; женщине следует лишиться девственности до первой брачной ночи. Марко Поло утверждал, что никто из жителей Тибета «не пожелал бы взять в жены девственницу». Иногда этот отказ получал рациональное объяснение: мужчина не хочет жениться на женщине, не возбуждавшей раньше мужских желаний. Арабский географ Аль-Бакри рассказывает о славянах: «Если мужчина женится и обнаруживает, что жена его девственна, он говорит ей: „Если бы ты чего-то стоила, мужчины бы любили тебя и нашелся тот, кто похитил бы твою девственность“». После этого он прогоняет ее и расторгает брак. Утверждают даже, что у некоторых первобытных народов мужчины женятся только на женщинах, уже имеющих детей и доказавших тем самым свою способность рожать. Но истинные мотивы столь распространенных обычаев дефлорации – мистического свойства. У некоторых народов бытуют представления о живущей во влагалище змее, которая кусает супруга в момент разрыва девственной плевы; девственной крови приписывают ужасающие свойства, она сближается с кровью менструальной и тоже может уничтожить мужскую силу. В этих образах выражена идея, что женское начало особенно сильно и особенно опасно, когда нетронуто[99]. В некоторых случаях проблема дефлорации вообще не возникает; например, у туземцев, описанных Малиновским, девушки вообще не бывают девственными, поскольку половые игры разрешены с самого детства. Иногда мать, старшая сестра или какая-нибудь замужняя женщина систематически дефлорирует девочку и на протяжении всего детства расширяет ей вагинальное отверстие. Бывает также, что с наступлением половой зрелости дефлорацию осуществляют женщины – с помощью палки, кости или камня, и она считается просто хирургической операцией. В других племенах девочку, достигшую зрелости, подвергают дикой инициации: мужчины отводят ее за пределы деревни и либо насилуют, либо дефлорируют с помощью каких-либо орудий. Один из наиболее распространенных ритуалов состоит в том, что девственниц отдают проезжим чужакам, либо полагая, что на них не распространяется действие маны, опасной только для мужчин своего племени, либо не заботясь о бедах, которые навлекают на их голову. Еще чаще невесту накануне брачной ночи лишает девственности жрец, или врач, или касик, вождь племени; на Малабарском берегу эта операция возложена на брахманов, которые, судя по всему, проделывают ее без всякого удовольствия и требуют солидного вознаграждения. Известно, что все сакральные предметы опасны для мирянина, но посвященные могут иметь с ними дело, ничем не рискуя; понятно поэтому, что жрецы и вожди способны укротить пагубные силы, от которых следует беречься супругу. В Риме от этих обычаев оставалась лишь символическая церемония: невесту сажали на фаллос каменного Приапа, преследуя при этом двойную цель – увеличить ее плодовитость и поглотить чересчур мощные, а потому пагубные флюиды, которые от нее исходят. Муж может защищаться и иначе: он дефлорирует девственницу сам, но в ходе церемоний, делающих его в критический момент неуязвимым, – например, производит эту операцию в присутствии всей деревни с помощью палки или кости. На Самоа он использует палец, предварительно обернув его белой тряпкой, а потом раздает присутствующим окровавленные лоскутки. Бывает, что ему разрешено дефлорировать жену естественным путем, но при условии, что он будет эякулировать в нее не раньше чем по прошествии трех дней, дабы девственная кровь не испачкала оплодотворяющее семя.
Путем обращения, классического для области сакрального, девственная кровь в менее примитивных обществах становится символом благотворным. Во Франции до сих пор есть деревни, где наутро после свадьбы вывешивают на обозрение родственников и друзей окровавленную простыню. Дело в том, что при патриархальном строе мужчина стал господином женщины; и те самые свойства, что страшат в животных или в непокоренных стихиях, становятся ценными качествами для собственника, сумевшего их приручить. Необузданный нрав дикого скакуна, неистовую силу молнии и водопадов человек превратил в орудия собственного процветания. А потому и женщину он хочет присвоить нетронутой, во всем ее богатстве. Конечно, в том, что девушке предписано блюсти невинность, играют определенную роль рациональные мотивы: целомудрие невесты, как и добродетель супруги, необходимо, чтобы отец не рисковал передать свое имущество чужому ребенку. Но когда мужчина рассматривает супругу как свою личную собственность, требование девственности носит более непосредственный характер. Во-первых, идею обладания никак нельзя воплотить позитивно: на самом деле мы ничего и никого никогда не имеем; поэтому люди пытаются осуществить ее негативно; самый верный способ утвердить некое имущество как мое – это не позволить другим им пользоваться. К тому же человека больше всего прельщает то, что еще никогда никому не принадлежало: тогда победа предстает единственным в своем роде, абсолютным событием. Первопроходцев всегда манили целинные земли; каждый год кто-то из альпинистов гибнет, желая покорить нетронутую вершину или даже просто пытаясь проложить к ней новый путь по склону; любопытные рискуют жизнью, спускаясь под землю, в недра еще не исследованных пещер. Уже покоренный человеком предмет превратился в орудие; отрезанный от своих естественных связей, он лишается самых глубинных своих достоинств; неукрощенный поток водопада обещает больше, чем вода городского фонтана. Девственное тело свежо, как потаенные источники, бархатисто, как нераскрывшийся бутон на заре, и сияет, как жемчужина, еще не обласканная солнечными лучами. Мужчина, словно дитя, заворожен пещерой, храмом, алтарем, тайным садом – всеми сумрачными, закрытыми местами, в которые никогда не проникал живительный луч сознания, которые ждут, чтобы в них вселили душу; он считает все, им захваченное, все, куда проник лишь он один, своим собственным творением. Кроме того, одна из целей любого желания – это потребление желанного предмета, предполагающее его разрушение. Разрывая девственную плеву, мужчина обладает женским телом более глубоко и лично, чем при пенетрации, оставляющей ее незатронутой; этим необратимым актом он недвусмысленно превращает тело женщины в пассивный объект, утверждает свою власть над ним. Этот смысл очень точно выражает легенда о рыцаре, пробивающемся через колючий кустарник, чтобы сорвать розу, аромат которой еще никому неведом; он не только находит ее, но и ломает ее черенок: так он завладевает ею. Образ настолько прозрачен, что в народном языке «похитить цветок» у женщины означает лишить ее невинности; от этого выражения произошло слово «дефлорация».
Но девственность обладает эротической привлекательностью только в сочетании с юностью, иначе тайна ее вновь вселяет беспокойство. Многие мужчины сегодня испытывают сексуальное отвращение к слишком затянувшейся девственности; на «старых дев» смотрят как на сварливых и злобных матрон по причинам не только психологического свойства. Проклятие заключено в самом их теле – теле, не ставшем объектом ни для одного субъекта, не превращенном ничьим желанием в желанное, расцветшем и увядшем, не найдя себе места в мужском мире; не отвечая своему назначению, оно становится нелепым объектом, тревожным, как тревожна невыразимая мысль безумца. Я слышала, как один мужчина грубо сказал о сорокалетней женщине, еще красивой, но, как предполагалось, девственнице: «У нее там полно паутины…» И действительно, погреба и чердаки, куда больше никто не заходит и которые никому не нужны, заполняются нечистой тайной; в них охотно селятся призраки; покинутые людьми дома становятся жилищами духов. Если женщина не посвятила свою девственность какому-нибудь богу, все охотно верят, что она состоит в связи с демоном. Девственниц, не покоренных мужчиной, старух, избегнувших его власти, легче всех прочих принимают за ведьм; раз удел женщины – посвятить себя другому, то, не подпав под иго мужчины, она готова принять на себя иго дьявола.
Супруга, если из нее изгнали злых духов с помощью обрядов дефлорации или, наоборот, если она чиста благодаря своей девственности, может оказаться желанной добычей. Любовник, сжимая ее в объятиях, хочет владеть всеми богатствами жизни. Она – вся земная фауна и флора: газель, лань, лилия и роза, бархатистый персик, ароматная малина; она – драгоценные камни, перламутр, агат, жемчуг, шелк, небесная лазурь, свежесть ключевой воды, воздух, пламя, земля и вода. Все поэты Востока и Запада преображали женское тело в цветы, плоды, птиц. И здесь в подтверждение можно привести целую антологию, от Античности и Средних веков до наших дней. Кто не знает Песни песней, где возлюбленный говорит возлюбленной:
Глаза твои голубиные…
Волосы твои – как стадо коз…
Зубы твои – как стадо выстриженных овец…
Как половинки гранатового яблока – ланиты твои…
Два сосца твои – как двойни молодой серны…
Мед и молоко под языком твоим…
Андре Бретон обращается к этой вечной песне в «Звезде кануна»: «Со вторым криком Мелюзина оставит свои тяжелые бедра, и, хотя лоно ее уже вобрало в себя осеннюю жатву, стан ее устремлен вверх фейерверком, изящно изогнувшись, покорный воздуху, как ласточкины крылья; груди ее – словно горностаи, испуганные своим собственным криком, ослепленные ярким огнем, что разгорается в их глубинах и рвется со стоном наружу, силой любви размыкая уста. А руки ее подобны благоухающим, музыкальным ручьям…»[100]
Мужчина находит в женщине сияние звезд и мечтательность луны, солнечный свет и пещерный сумрак; и наоборот, цветы дикого кустарника, горделивая садовая роза – женщины. Деревни, леса, озера, моря и ланды полны нимф, дриад, сирен, ундин, фей. Ничто так глубоко не коренится в сердце мужчин, как этот анимизм. Море для моряка – опасная, коварная, непокорная женщина, которую он ласкает, стараясь ее укротить. Гордая, строптивая, девственная, злая гора – женщина для альпиниста, который, рискуя жизнью, хочет ею овладеть. Принято считать, что в таких сравнениях проявляется сексуальная сублимация, но скорее они выражают изначальное, как сам пол, родство женщины и природных стихий. Мужчина ждет от обладания женщиной не просто утоления инстинкта; она – главный объект, через который он покоряет Природу. Случается, что эту роль играют другие объекты. Иногда мужчина ищет песчаных берегов, бархатных ночей, аромата жимолости на теле юных мальчиков. Но плотское овладение землей может быть реализовано не только путем пенетрации. В романе «Неведомому Богу» Стейнбек рисует мужчину, выбравшего посредницей между собой и природой поросшую мхом скалу; Колетт в «Кошке» описывает молодого мужа, сосредоточившего свою любовь на любимице-кошке, потому что через это дикое и нежное животное он обретал власть над чувственным миром, которой не могло ему дать человеческое тело подруги. Другой может воплотиться в море или горе не хуже, чем в женщине; они оказывают мужчине то же пассивное и непредсказуемое сопротивление, позволяющее ему осуществить себя; они – отказ, который нужно побороть, добыча, которой нужно завладеть. Если море и гора – женщины, то лишь потому, что женщина для любовника – это море и гора[101].
Но не всякой женщине дано стать посредницей между мужчиной и миром; мужчине недостаточно обнаружить у партнерши половые органы, дополняющие его собственные. Нужно, чтобы она воплощала волшебный расцвет жизни и при этом прятала ее смущающие тайны. А потому от нее прежде всего требуется молодость и здоровье, ибо, сжимая в объятиях нечто живое, мужчина окажется во власти его чар, только если забудет, что любая жизнь несет в себе смерть. Он желает еще большего – чтобы возлюбленная была красива. Идеал женской красоты изменчив, но некоторые требования остаются постоянными; среди прочего, поскольку предназначение женщины в том, чтобы ею обладали, ее телу должны быть присущи свойства инертного и пассивного объекта. Мужская красота – это приспособленность тела к активным функциям, это сила, ловкость, гибкость, это явленная трансценденция, одушевляющая плоть, которая никогда не должна замыкаться на себе. Симметричный женский идеал встречается в таких обществах, как Спарта, фашистская Италия, нацистская Германия, – там, где женщина предназначена для государства, а не для индивида, где ее рассматривают исключительно как мать, совсем не оставляя места эротизму. Но когда женщина дана во владение мужчине как его имущество, он требует, чтобы ее плоть присутствовала в своей чистой фактичности. Ее тело воспринимается не как излучение данного субъекта, но как вещь, отяжелевшая в своей имманентности; тело это не должно отсылать к остальному миру, не должно быть обещанием чего-то иного, кроме самого себя: ему надлежит прекращать желание. В самой простодушной форме это требование выражено в готтентотском идеале широкозадой Венеры; ведь ягодицы – часть тела, где меньше всего нервных окончаний, где плоть предстает как бесцельная данность. Пристрастие восточных мужчин к толстым женщинам того же рода: им нравится абсурдная роскошь обильных жировых тканей, не одушевленных никаким проектом, не имеющих иного смысла, кроме того, что они есть[102]. Даже в цивилизациях с более тонкой чувствительностью, куда проникли понятия формы и гармонии, груди и ягодицы остаются излюбленными объектами по причине своего бескорыстного случайного расцвета. Нравы и мода часто усердно старались отрезать женское тело от его трансценденции: китаянка с перевязанными ногами едва может ходить, длинные накрашенные ногти голливудской звезды лишают ее рук, высокие каблуки, корсеты, фижмы, панье, кринолины призваны были не столько подчеркнуть линии женского тела, сколько сделать его еще более бессильным. Отягощенное жиром или же, наоборот, полупрозрачное, не способное ни на какие усилия, парализованное неудобной одеждой и правилами благопристойности, оно видится мужчине как его вещь. Косметика и украшения также служат окаменению тела и лица. Функция женского украшения очень сложна; у некоторых первобытных народов оно носит сакральный характер, но обычно его роль в том, чтобы окончательно превратить женщину в идола. Идола неоднозначного: мужчина хочет женщину плотскую, красота которой сродни красоте цветов и плодов, но одновременно она должна быть гладкой, твердой, вечной, как камень. Роль украшения в том, чтобы, с одной стороны, еще теснее связать женщину с природой, а с другой – вырвать ее оттуда, сообщить трепетной жизни застывшую необходимость искусственности. Примешивая к своему телу цветы, меха, драгоценные камни, раковины, перья, женщина становится растением, пантерой, бриллиантом, перламутром; она пользуется духами, чтобы источать аромат, как роза или лилия, но перья, шелк, жемчуг и духи служат и для того, чтобы скрыть животную грубость своей плоти, своего запаха. Она красит губы и щеки, чтобы придать им неподвижную твердость маски; она заключает свой взгляд в оковы косметического карандаша и туши для ресниц, и он становится лишь переливающимся украшением ее глаз; волосы, заплетенные в косы, завитые и уложенные, теряют свою волнующую растительную тайну. Природа присутствует в убранной женщине, но это уже природа-пленница, приведенная человеческой волей в соответствие с мужским желанием. Женщина тем желаннее, чем сильнее расцветает в ней природа и чем жестче она порабощена: идеальным эротическим объектом всегда была «вычурная» женщина. Вкус же к более естественной красоте часто бывает всего лишь благовидной формой той же вычурности. Реми де Гурмон желает, чтобы женщина ходила с распущенными волосами, свободными, как ручьи и луговые травы, – однако волнистую поверхность вод и колосьев можно ощутить, лишь лаская локоны какой-нибудь Вероники Лейк, а не косматую шевелюру, действительно предоставленную самой природе. Чем моложе и здоровее женщина, тем больше кажется, что ее новому лощеному телу суждена вечная свежесть, тем меньше она нуждается в искусственности; но от мужчины всегда следует скрывать телесную слабость добычи, которую он сжимает в объятиях, – грозящее ей увядание. Кроме того, мужчина боится ее возможной судьбы, мечтает, чтобы она оставалась неизменной, необходимой, а потому ищет в лице женщины, в ее стане и ногах точного воплощения идеи. У первобытных народов идея сводится к доведенному до совершенства народному типу: раса с толстыми губами и плоским носом ваяет толстогубую и плосконосую Венеру; позже к женщинам прилагают более сложные эстетические каноны. Но в любом случае, чем лучше согласуются с ними черты и пропорции женщины, тем больше она радует сердце мужчины, ибо она словно неподвластна любым превратностям природы. Таким образом, мы приходим к странному парадоксу: желая уловить в женщине природу – природу преображенную, – мужчина обрекает женщину на искусственность. Она не только «физис», но и в равной мере «антифизис», причем не только в цивилизованных странах, где делают электрический перманент, восковую эпиляцию и носят пояса из латекса, но и там, где живут негритянки с круглыми пластинами в губе, в Китае и повсюду на земле. Эту мистификацию разоблачил Свифт в знаменитой оде к Селии; он с отвращением описывает арсенал кокетки и с отвращением напоминает о животных функциях ее тела; в своем возмущении он вдвойне не прав, ибо мужчина хочет, чтобы женщина одновременно была зверем и растением и чтобы она скрывалась под рукотворной броней; он любит ее выходящей из морской пены и из дома моделей, обнаженной и одетой, обнаженной под одеждой, именно такой, какой привык видеть ее в человеческом мире. Горожанин ищет в женщине животное начало, но для молодого крестьянина на военной службе бордель воплощает в себе всю магию города. Женщина есть поле и пастбище, но одновременно – Вавилон.
Между тем в этом состоит первая ложь, первое предательство женщины – предательство самой жизни, которая, даже принимая самые притягательные формы, всегда несет в себе ферменты старения и смерти. Уже то, как мужчина использует женщину, разрушает самые драгоценные ее качества: под бременем материнства она утрачивает эротическую привлекательность; даже если она бездетна, ход времени искажает ее чары. Немощная, безобразная, старая женщина внушает ужас. О ней, как о растении, говорят, что она поблекла, увяла. Конечно, дряхлость пугает и в мужчине, но опыт нормального мужчины не позволяет ему воспринимать других мужчин как плоть; с этими автономными, чуждыми телами его связывает только абстрактная солидарность. Мужчина чувственно ощущает умирание плоти именно через тело женщины, ему предназначенное тело. «Прекрасная оружейница» Вийона смотрит на распад своего тела враждебными глазами мужчин. Старуха, уродина – это не только непривлекательные объекты; они вызывают ненависть, смешанную со страхом. В них снова проявляется пугающая ипостась матери, тогда как прелести супруги меркнут.
Но и сама супруга – опасная добыча. В выходящей из вод Венере, в свежей пене и золотистых колосьях притаилась Деметра; завладевая женщиной через извлекаемое из нее наслаждение, мужчина одновременно пробуждает в ней коварные силы плодородия; он проникает в тот же орган, что производит на свет детей. Именно поэтому во всех обществах множество табу оберегают мужчину от угрозы, таящейся в женском половом органе. Обратное утверждение неверно, женщине в мужчине ничего не грозит; его половой орган считается светским, профанным. Фаллос может обожествляться, но в его культе нет ничего ужасного, и женщина в повседневной жизни не нуждается в мистической защите от него; для нее он только благотворен. Примечательно, впрочем, что во многих обществах с материнским правом половая жизнь очень свободна, но только в детстве и в ранней юности женщины, когда коитус не связан с идеей деторождения. Малиновский с некоторым удивлением сообщает, что молодые люди, свободно занимающиеся любовью в «доме холостяков», охотно выставляют свои связи напоказ; дело в том, что незамужняя девушка считается неспособной родить и половой акт воспринимается как мирное мирское удовольствие. Напротив, как только она выходит замуж, супруг на людях ничем не должен выдавать свою привязанность к ней, не должен к ней прикасаться, а любой намек на их интимную близость становится святотатством: ибо теперь она причастна грозной материнской сущности и половой акт становится сакральным. Отныне он окружен запретами и предосторожностями. Коитус запрещен во время пахоты, сева, посадки растений: причина в данном случае в том, что оплодотворяющие силы, необходимые для обильного урожая, а значит, для блага сообщества, не следует тратить на межличностные отношения; их экономия обусловлена почтением к силам, связанным с плодородием. Но в большинстве случаев воздержание оберегает мужскую силу супруга; оно требуется, когда мужчина отправляется ловить рыбу, охотиться, а главное, когда он собирается на войну; в союзе с женщиной мужское начало слабеет, а потому всякий раз, когда мужчине требуются все его силы, ему следует избегать женщины. Некоторые задавались вопросом, обусловлен ли ужас мужчины перед женщиной его ужасом перед проявлениями пола вообще или наоборот. Мы видим, что, например, в Книге Левит ночная поллюция рассматривается как нечистота, хотя женщина здесь ни при чем. А в наших современных обществах опасной и греховной считается мастурбация: многие мальчики и юноши предаются этому занятию, испытывая страшную тревогу и тоску. Удовольствие, получаемое в одиночку, становится пороком благодаря вмешательству общества и особенно родителей, но у многих мальчиков их первые эякуляции вызывают внезапный испуг: любое истечение собственной субстанции, будь то кровь или сперма, кажется им тревожным; из них вытекает жизнь, их мана. Тем не менее, даже если в субъективном эротическом опыте мужчины женщина может отсутствовать, объективно она все равно присутствует в его сексуальной жизни: как говорил Платон в мифе об андрогинах, мужской организм предполагает организм женский. Открыв для себя свой пол, мужчина открывает женщину, даже если она не дана ему ни во плоти, ни в изображении; и наоборот, женщина страшна тем, что воплощает в себе сексуальность. Имманентный и трансцендентный аспекты жизненного опыта всегда неразделимы: все, чего я боюсь или желаю, – всегда одна из ипостасей моего собственного существования, но все, что случается со мной, приходит из того, что мною не является. «Не-я» заложено в ночных поллюциях, в эрекции, если и не в отчетливом женском облике, то, во всяком случае, в виде Природы и Жизни: человек чувствует себя во власти чуждой ему магии. Тем самым двойственность его чувств к женщине сказывается и в его отношении к собственному полу: он им гордится, он смеется над ним и стыдится его. Маленький мальчик заносчиво сравнивает свой пенис с пенисами товарищей; первая эрекция вселяет в него одновременно гордость и страх. Мужчина хочет, чтобы его член считали символом трансценденции и мощи; он кичится им и как морщинистым мускулом, и как магическим даром: это свобода, обильная всей случайностью данности, данность, в которой заключена свобода воли; эта противоречивость члена приводит мужчину в восторг, но он подозревает заложенный в нем обман; этот орган, посредством которого он собирается утверждать себя, его не слушается; он полон неутоленных желаний, неожиданно напрягается, иногда облегчается во сне, то есть являет собой подозрительную и прихотливую жизненную силу. Мужчина утверждает, что Дух в нем торжествует над Жизнью, активность над пассивностью; его сознание держит природу на расстоянии, его воля видоизменяет ее, но он вновь обнаруживает в себе жизнь, природу и пассивность в обличье полового члена. «Половые органы являются настоящим фокусом воли и, следовательно, противоположным полюсом мозга», – пишет Шопенгауэр[103]. То, что он называет волей, – это привязанность к жизни, которая есть страдание и смерть, тогда как мозг – это мысль, создающая представление о жизни, а значит, отделяющаяся от нее: половой стыд, полагает он, – это стыд перед глупым упрямством нашей плоти. Даже если не разделять присущего его теориям пессимизма, нельзя не признать, что он прав, усматривая в оппозиции «половой член – мозг» выражение мужской двойственности. В качестве субъекта он полагает мир и, оставаясь вне полагаемого универсума, становится его властелином; если же он осознает себя как плоть, как пол, он больше не является автономным сознанием, транспарентной свободой: он включается в мир как ограниченный, преходящий объект. Конечно, акт зачатия преодолевает границы тела – но одновременно он их устанавливает. Отец всех детей, пенис симметричен матери-матке; мужчина, который сам вышел из зародыша, вскормленного в материнском чреве, несет в себе новые зародыши, и через это дающее жизнь семя отрицается его собственная жизнь. «Жизнь детей неминуемо заключает в себе смерть родителей», – пишет Гегель. Эякуляция – это обетование смерти, она утверждает примат вида над особью; наличие полового члена и его активность отрицают горделивую исключительность субъекта. Именно это опровержение духа жизнью делает половой член чем-то скандальным. Мужчина превозносит фаллос постольку, поскольку видит в нем трансценденцию и деятельность, способ овладения другим, но он стыдится его, когда видит в нем лишь пассивную плоть, превращающую его в игрушку темных сил Жизни. Стыд этот часто маскируется под иронию. Чужой член легко вызывает смех; эрекция часто кажется смешной, оттого что имитирует обдуманное действие, тогда как на самом деле претерпевается пассивно; одно упоминание о гениталиях возбуждает веселье. Малиновский рассказывает, что дикарям, среди которых он жил, достаточно было назвать «эти стыдные места», чтобы вызвать неудержимый смех; многие так называемые галльские или сальные шутки – не более чем эта зачаточная игра слов. У некоторых первобытных народов женщины в период прополки садов имеют право грубо изнасиловать любого чужака, который забредет в их деревню; они набрасываются на него все вместе и часто доводят до полусмерти, а мужчины племени смеются над этим подвигом; акт насилия закрепляет представление о жертве как о пассивной и зависимой плоти; мужчиной овладевают женщины, а через них – и их мужья, тогда как в нормальном коитусе мужчина хочет утвердить себя как собственник.
Но именно тогда ему предстоит с наибольшей очевидностью пережить на опыте двусмысленность своего плотского состояния. Он с гордостью принимает свой пол как средство присвоения Другого; но эта мечта об обладании всегда кончается крахом. В подлинном обладании Другой уничтожается как таковой, потребляется, разрушается – только султан из «Тысячи и одной ночи» властен обезглавливать любовниц, едва утренняя заря поднимет их из его постели; женщина переживает объятия мужчины и тем самым ускользает от него; стоит ему разжать руки, и добыча снова становится ему чужой; она опять новая, нетронутая, готовая столь же мимолетно отдаться новому любовнику. Мечта мужчины – «пометить» женщину, чтобы она всегда принадлежала ему; но даже самый большой спесивец знает, что ему не останется ничего, кроме воспоминаний, и что самые жгучие образы холодны, если утрачено ощущение. Этот крах разоблачается во множестве книг. Они направлены против женщины, которую называют ветреницей и изменницей, потому что ее тело предназначено для мужчины вообще, а не для отдельного мужчины. Но ее измена еще более коварна: ведь она сама превращает любовника в добычу. Только тело может соприкоснуться с другим телом; чтобы подчинить себе желанную плоть, мужчине самому надо стать плотью; Ева дана Адаму, чтобы он реализовал в ней свою трансцендентность, а она увлекает его во мрак имманентности; ту оболочку тьмы, что соткана матерью для сына и откуда он так хочет вырваться, воссоздает из непроницаемой глины любовница в момент головокружительного наслаждения. Он хотел обладать – а обладают им самим. Запах, испарина, усталость, скука: столько всего написано об унылой страсти сознания, ставшего плотью. Желание, часто таящее в себе отвращение, оборачивается отвращением, когда оно утолено. «Каждое животное после совокупления печально». «Плоть печальна». А между тем мужчина даже не нашел в объятиях любовницы окончательного успокоения. Вскоре в нем снова пробуждается желание; и часто это желание не женщины вообще, но именно этой женщины. Тогда она обретает особенно тревожную власть. Ибо мужчина видит в сексуальной потребности своего тела обычную потребность, наподобие голода и жажды, не направленную на какой-либо отдельный объект: значит, узы, связывающие его с определенным женским телом, – это работа Другого. Это узы таинственные, как нечистое и плодовитое чрево, куда уходит корнями его жизнь, нечто вроде пассивной силы, то есть узы магические. Избитая лексика романов-фельетонов, где женщина описана как волшебница, обольстительница, зачаровывающая и околдовывающая мужчину, отражает самый древний, самый всеобщий миф. Женщина предназначена для магии. Магия, говорил Ален, – это дух, блуждающий среди вещей; действие можно назвать магическим, когда его никто не производит, оно само возникает из пассивности; мужчины же всегда смотрели на женщину именно как на имманентную данность; она порождает хлеба, плоды и детей, но это не акт ее воли; она не субъект, не трансценденция, не творящая сила, но объект, источающий флюиды. В обществах, где мужчина поклоняется подобным таинствам, женщина в силу этих свойств становится частью культа и почитается как жрица, но, когда мужчина борется за торжество общества над природой, разума над жизнью, воли над инертной данностью, женщина воспринимается как ведьма. Как известно, разница между священнослужителем и волшебником состоит в том, что первый повелевает силами, которые он покорил в согласии с богами и законами на благо общины и во имя всех ее членов; второй же действует в стороне от общества, вопреки богам и законам, подчиняясь собственным страстям. Женщина же не полностью интегрирована в мир мужчин; она противостоит им как Другой; естественно, что она использует дарованные ей силы не для того, чтобы распространить на мужское сообщество и на будущее власть трансценденции, но – будучи отдельной, противостоящей – чтобы вовлечь мужчин в одиночество отдельности, во тьму имманентности. Она – сирена, из-за пения которой моряки устремлялись на рифы; она – Цирцея, превращавшая любовников в животных, ундина, влекущая рыбака на дно пруда. Плененный ее чарами мужчина больше не имеет ни воли, ни проекта, ни будущего; он уже не гражданин, а плоть – невольница своих желаний, он вычеркнут из сообщества, замкнут в сиюминутном, пассивно колеблется между мукой и удовольствием; порочная волшебница выставляет страсть против долга, настоящий момент – против времени как целого, она держит путника вдали от родного очага, наливает напиток забвения. Стремясь завладеть Другим, мужчина должен оставаться собой, но, пережив крах невозможного обладания, он пытается стать тем самым Другим, с которым ему не удается воссоединиться; тогда он отчуждается, теряется, пьет зелье, делающее его чужим самому себе, погружается в текучие смертные воды. Мать, дав сыну жизнь, обрекает его на смерть; любовница склоняет возлюбленного отречься от жизни и отдаться высшему сну. Эта связь любви и Смерти была патетически воспета в легенде о Тристане, но есть в ней более изначальная истина. Рожденный от плоти, мужчина в любви осуществляет себя как плоть, а удел плоти – могила. Тем самым подтверждается союз Женщины и Смерти; великая жница есть изнанка образа плодородия, благодаря которому растут колосья. Но она предстает и жуткой невестой, чья обманчивая нежная плоть таит в себе скелет[104].