Меня, правда, немного смущало то обстоятельство, что Керенский стал министром без разрешения Совета рабочих депутатов. Я также с недоумением прочел его слова о том, что надо оставаться верными союзникам и довести войну до победного конца. Эти слова Керенского я прочел как бы зажмурившись, словно не замечая их, чтобы не разрушать в себе прекрасного образа, снова напомнившего мне картины французской революции так, как она изложена у Александра Дюма.
– Сережа, – сказал мне Шабельский, – помни: обо всем этом никому ни слова. Меня в штабе определенно просили не разглашать о революции еще несколько дней. Знаешь – дисциплина.
Я встал и надел фуражку.
– Я иду в штаб, – сказал я строго, – и сейчас же потребую, чтоб все это огласили. Я считаю ваше поведение, дедушка, реакционным.
Дедушка Матвей Семенович хохотал, оглядывая меня с явным удовольствием.
– Ты молодец, – сказал он, – но только ничего не выйдет. Тебя арестуют. И даже я не смогу спасти тебя.
– Вы контрреволюционер, дедушка, – сказал я с презрением.
Я схватил красную подушку и отодрал от нее лоскут. Дедушка Абрамсон болезненно вскрикнул. Перья посыпались на мою грудь. Я связал из лоскута бант и прицепил к шинели. Я быстро вышел из комнаты, не обращая внимания на восклицания дедушек.
Не замедляя шага, я пошел к плацу, где происходили строевые занятия. Еще издали я слышал команду: «Ноги нет! Гонять буду! Ррота кру-го-ом!» Прежде чем офицер успел скомандовать «марш», я предстал перед солдатами. Все с изумлением посмотрели на меня. Тут только я сообразил, что я имею, должно быть, очень странный вид, с красным пятном на груди и весь в перьях. Пожалуй, подумают, что я резал курицу. Но я все с тем же изумительным и редким для меня, пожалуй, первым в моей жизни ощущением того, что поступки опережают мысли, скомандовал громовым голосом, неизвестно откуда набирая эти громы:
– К ноге!
Рота, послушно бряцая винтовками, взяла к ноге, подчиняясь энергии, звучавшей в голосе странного неизвестного солдата. А тот (то есть я) продолжал, размахивая руками:
– Товарищи! Свобода! Население восстало против царя. Армия тоже. Свергнута старая власть. Царь отказался от царства.
– Солдаты, – закричал офицер, бегом направляясь ко мне, – не верьте ему! Это немецкий шпион!
– Вот манифест! – крикнул я, выхватывая из кармана газету.
И, глотая целые фразы, боясь, что мне помешают, я стал выкрикивать:
– «Жестокий враг напряг последние усилия, и уже близок час… В эти решительные дни… сочли Мы долгом совести… признали Мы за благо отречься от престола государства Российского и сложить с себя верховную власть…»
Офицер вырвал газету у меня из рук.
– Я тебя сейчас здесь расстреляю! – крикнул он, наваливаясь на меня нафабренными усами, красным лицом, эфесом шашки, матерщиной. – Ты не солдат, ты крамольник. Запереть его в караулку!
Унтер-офицер с крестом, взяв винтовку наперевес, повел меня прочь с поля, в караулку. В караулке он сказал мне:
– Не бойся, ни черта не будет, в штабе есть телеграмма о революции. С часу на час ждем из губернии специального человека. Как только он приедет, мы сразу освободим тебя.
Часа два я просидел в караулке, прислушиваясь к все возрастающему гулу на площади, к выстрелам. Наконец унтер потерял терпение.
– Знаешь, про нас, видимо, забыли, пойдем сами.
Он швырнул винтовку на пол, и мы побежали на плац.
Там – огромная толпа солдат, прорезанная изредка золотыми погонами офицеров. Посредине – трибуна, доска на двух бочках. На ней – оратор. Вглядываюсь. Чудеса – Новгородов Пашка, рыжий! Он и есть этот «специальный человек из губернии». Солдаты, узнавая меня, теснятся и пропускают к трибуне. Пашка радостно кивает мне. Потом продолжает читать по бумажке, которую держит в руке:
– «Всем солдатам гвардии, армии, артиллерии и флота для немедленного и точного исполнения. Во-первых. Во всех ротах, батальонах, полках, батареях, эскадронах и на судах военного флота немедленно выбрать комитеты из нижних чинов. Во-вторых. Во всех политических выступлениях воинская часть подчиняется Совету рабочих и солдатских депутатов и своим комитетам. В-третьих, всякого рода оружие, как-то: винтовки, пулеметы, бронированные автомобили и прочее должно находиться в распоряжении и под контролем комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам. В-четвертых. Вставание во фронт и обязательное отдание чести вне службы отменяется. В пятых. Равным образом отменяется титулование офицеров: ваше превосходительство, благородие и т. п. Грубое обращение с солдатами, и в частности обращение к ним на „ты“, воспрещается. Настоящий приказ прочесть во всех ротах, батальонах, полках, экипажах, батареях и прочих строевых и нестроевых командах. Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов».
– Ну, товарищи, – сказал Новгородов, кончив читать, – выбирать мы будем в конце, а сейчас кто желает говорить, выходи сюда.
И покуда оратор карабкался на бочки, Новгородов шепнул мне:
– Ты будешь говорить после него, подготовься, вот материалы, – и сунул мне в руку пачку бумаг.
Я развернул их: это были резолюции бюро Центрального Комитета большевиков. Солдат с трибуны меж тем говорил:
– Почему-то товарищ оратор ничего не коснулся о мире. Почему-то это остается в области вопиющего в пустыне. Господа офицеры из штаба науськивают воевать до победного конца. Наш взвод это обсудил и постановил высказать негодование на их пошлые речи. Если они такие храбрые и самоуверенные в победе, пусть они идут в окопы и заменят нас.
– Ура! – закричали кругом и захлопали.
Солдаты смеялись и добродушно смотрели на офицеров. Толстый полковник из свиты командира корпуса, кряхтя, влез на бочку.
– Прежде всего, православные воины, – крикнул он, – позвольте мне, как старому солдату, поздороваться с вами. Здравствуйте, молодцы!
– Здравия желаем, ваше высокоблагородие! – дружелюбно гаркнули солдаты.
– Тревога, тревога! – вдруг закричал полковник и ткнул рукой в сторону, и все, действительно встревожившись, глянули в сторону. – С запада идет туча, и она готова опять покрыть тенью родную землю, над которой только что засияло солнце свободы.
Выражение это солдатам понравилось. Они захлопали. Им льстило, что офицер разговаривает с ними возвышенным языком, как с ровней.
– Ни минуты не сомневаюсь, – продолжал полковник и действительно выразил всей своей толстой фигурой полную уверенность, – что, воодушевленные светлым чувством свободы, вы исполните возложенный на вас долг. Великий русский народ дал родине свободу – великая русская армия должна дать ей победу. Сомкнем же ряды, чтобы не впустить в измученную родину палачей и насильников Вильгельма. Не бросим нашу общую мать ему под ноги, да не будет розни между нами! Все за каждого и каждый за всех!
Солдаты захлопали с таким усердием, что мне сделалось страшно: как я буду возражать полковнику?
– Может быть, можно обойтись без меня? – пробормотал я.
– Не валяй дурака, – свирепо шепнул Новгородов, – лезь на бочку!
Но там уже, неизвестно откуда взявшись, стоял плечистый бородач, видимо, ратник, в длинной артиллерийской шинели. Он низко, в манере крестьянских ораторов, поклонился толпе.
– Жарь! Жарь! – поощрительно закричали ему, сплевывая семечки и кое-где усаживаясь на землю.
– Граждане солдаты! – закричал бородач, неожиданно оказавшийся обладателем по-бабьи тонкого голоса. – Назвали нас гражданами, а какие же мы граждане, когда жалованье наше семьдесят пять копеек и сидим мы без табаку!
– Верно! – в восторге закричали солдаты.
И хотя в этих словах оратора ничего не было плохого об офицерах, солдаты начали поглядывать на них неприязненно.
– Все, кто имеет побольше земли, – продолжал оратор, еще больше истончаясь в голосе и нисколько не заботясь о логической связи в своей речи, но просто выкрикивая одну за другой те мысли, которые были У всех солдат, и это возбуждало их больше всего, – какими-нибудь секретными статьями увернулись от войны.
– Правильно!
– Лошадь, – кричал оратор, – казна должна выдать трудящемуся!
– Верно! – закричали повсюду и стали окружать офицеров так, словно это упоминание о лошади было призывом к убийству.
Голос оратора становился невыносимо тонким, из этом была еще одна причина возбуждения солдат, потому что в этой все возраставшей тонкости была огромная сила экспрессии, гнева, ненависти, еще не находившей себе нужных слов, но понятной и без них.
– Подай только бог, – кричал оратор, – выбраться с фронта, а потом мы возьмемся за внутренних врагов, то есть за помещиков!
Полковник махнул рукой и начал торопливо выбираться из толпы.
– Постойте, постойте, господин полковник, – закричал оратор, – вы позволили себе дерзкую и в высшей степени наглядную насмешку над солдатами! Вы…
Оратор остановился в мучительных поисках слова. Толпа затаила дыхание. Я заметил, что некоторые офицеры расстегивают кобуры.
– Если не ошибаюсь, – сказал наконец оратор, – то скажу, что вы волк в овечьей шерсти. Они все против народа, товарищи, я смотрю на нас и только удивляюсь – что же мы терпим это осиное гнездо?
– Бей их! – закричали в толпе и разом двинулись на полковника.
Офицеры в разных местах рванулись к нему на помощь, но их схватили за руки и крепко держали. А тем временем полковника били кулаками, прикладами. Он упал. Его понесли на шинелях в штаб. Солдаты мрачно глядели вслед.
– Ну что? – сказал Новгородов сурово. – Колесника помнишь? Тидемана помнишь? Началась расплата за них.
И потом – совсем другим тоном:
– Ты болен? Что с тобой?
– Две ночи не спал, – пробормотал я.
– Иди выспись, без тебя провернем.
– Нет, я буду говорить.
Я полез на бочку. Но и на этот раз не успел.
Там уже стоял, надменно ворочая огромной головой на крохотном теле, Духовный. Он простер руку. Я с неудовольствием признал, что он не трус.
– Исполнилась светлая греза лучших умов нашего народа, – сказал он негромко, но внятно, – настала свобода.
Перед тем как сказать фразу, Духовный склонял голову и прикрывал веки, от чего его слова как бы получали особый, сокровенный и значительный смысл.
– Ликует и трепетно волнуется Россия, – говорил он отчетливо и бесстрастно, как на уроке дикции, – на всем своем великом протяжении, затаил дыхание весь мир, созерцая чудеснейший из всех известных всемирной истории переворотов.
Однако кое-кому уже наскучила эта пышность. Слышен выкрик:
– Довольно! В будку!
Духовный остановился.
– Кто это сказал? – грозно крикнул он. – Кто?
– Я, – смущаясь, сказал крикнувший.
– На своего нападаешь? – сказал Духовный. – Ребята, я – эсер, мы, социалисты-революционеры, десятки лет боролись против царя. Смотрите, ребята, он провокатор, он хочет, чтобы мы ножами между собой перерезались. Выгоните его к чертовой матери, чтобы не смущал.
Солдата быстро выгоняют, подталкивая увесистыми тумаками.
– Полковнику дали в шею, – продолжал Духовный и вдруг остановился. (Все смотрят на него – решающая минута!) – Это правильно. Но этого мало.
Толпа притихла. На лицах нетерпение и преданность.
– Это еще не все, – продолжает Духовный, – вы разделались с немцем внутренним, теперь надо покончить с немцами внешними.
– Ловкий черт! – со злобным восхищением шепчет Новгородов. – Хитро повернул. Тебе, Сережа, придется разделать его на все корки.
– Хотите вы, – яростным голосом кричит Духовный, – чтоб немцы нас выморили голодом? Чтоб русского рабочего и солдата закрепостили в германские рудники и заводы, как они приковывают цепями к пулеметам своих солдат?
И вдруг, подняв обе руки:
– Да здравствует Временное правительство, сумевшее в единении с Советом рабочих и солдатских депутатов закрепить революцию! Веруем и исповедуем, что свободный народ сумеет отстоять свободную Россию от посягательства на ее землю!
Буря оваций. Духовного подхватывают и качают. Он взлетает в воздух, не утрачивая и там, вверху, надменного выражения лица.
Я на бочке. Я должен говорить. Слабость сопутствует мне. От шума, оттого, что я – средоточие всех взглядов, у меня прекращается работа мысли, между мыслью и речью возникает провал. Например, я сказал:
– Товарищи, Временное правительство – это контрреволюционеры. Оно состоит из помещиков и фабрикантов. Ему нельзя доверять. За ним надо следить, а то они опять царя посадят.
И как только кончились эти слова, придуманные мной заранее, я ощутил гибельный распад личности, как всегда во время публичного говорения, то есть мысли выговаривали одно: «Призови их к братанью, к братанью», – язык, чтобы не остановиться, – другое:
– Не верьте эсерам, не верьте!
Лицо, оторвавшись от работы мозга, проделывает гримасы ужаса и удивления, что, впрочем, воспринимается в сумерках солдатами как ярость революционера и бурно приветствуется. Мучительно напрягая весь организм памяти и хмурясь, чтобы вызвать в себе эффект гнева, я крикнул:
– Товарищи, мы должны создать свое собственное, революционное временное правительство из рабочих и крестьян. Мы должны отобрать все помещичьи и монастырские земли и передать их народу. Мы должны немедленно прекратить войну!
– Хватит, – прошептал Новгородов, увидев, что я шатаюсь, пятна на лице, жесты одержимого, и приписывая все это усталости. – Хорошо, – сказал он, – валяй домой спать.
Кругом кричат «ура». Меня качают. Теперь мне хочется говорить еще, говорить без конца, извлекать из толпы крики, обожание. Но я вправду валюсь от усталости.
Подхватив с обеих сторон, меня ведут домой. Вглядываюсь в провожатых, блеск седин, окуляров – это дедушки!
– Как, вы еще не уехали? – говорю я слабым голосом.
Но они молчат, они сумрачны. Они укладывают меня на кровать, кряхтя, стаскивают с меня сапоги, соревнуясь в скорости, сквозь сон чувствую – меня целуют.
Посреди ночи кто-то будит меня. Это Духовный.
– Вас и меня, – шепчет он, наклонившись, – выбрали в комитет армии. Прочтите, это вам будет интересно, – и сует мне под нос какую-то брошюру.
Слипающимися глазами читаю: «Иванов, драма в четырех действиях», – роняю ее на пол и засыпаю.
Петроград, 25 июля 1917 г.
«Сережа, страшно рад был узнать, что ты жив, носились слухи, что ты помер. Рассказывал мне о тебе один подозрительный господинчик, по фамилии Духовный. Удивляюсь, что ты водишь знакомство с такими типами. Я напоролся на него во время демонстрации 4 июля у Таврического дворца. Должен тебе сказать, что там делалось что-то необыкновенное. Вообще мы были за 5 минут от захвата власти. Собралось народу тысяч пятьсот, рабочие, ребята из Кронштадта и т. д. Это было чисто стихийное. Масса знамен с надписями: „Вся власть Советам“, „Долой министров-капиталистов“ и пр. Настроение самое боевое. Выступил меньшевик Богданов, пробовал уговорить разойтись, его затюкали. Тут меня кто-то хлопнул по плечу. Смотрю – этот паршивец Гу-ревич. Вот он мне сказал, что ты жив, в Одессе, сам написал несколько строк и попросил, чтоб я вложил в письмо к тебе. Вкладываю. Он ужасный кривляка. Говорит: „Французская революция – это прекрасная гравюра, а русская – бездарный лубок“. Я плюнул и ничего не ответил.
Но тебе, наверно, интересно, почему мы не взяли власть в эти дни? Я сам сначала так думал. Нельзя еще! Рано. Ленин тоже так думает. Вообще с приездом Ленина многое переменилось, Ленин выдвинул новые лозунги. За социалистическую революцию! Здорово, правда? О чем мы только мечтали – стало практическим лозунгом. Ленин – настоящий вождь. Кипарисов (он тоже здесь), который его лично знает, тоже так думает.
Да, чуть не забыл! Вот здесь ко мне подошел Духовный. Он просто подслушал мой разговор с Гуревичем о тебе. Он представился с большим фасоном, сказал, что ты и он были вместе в армейском комитете, но ты большевик, а он эсер. Я услышал, что ты большевик, и чуть не лопнул от радости. А Гуревич говорит: «Это он подражает взрослым, скоро выдохнется». Потом они взялись под ручку и ушли. Вообще здесь были все. Знаешь, кого еще я встретил? Но я еще не закончил насчет захвата власти. В общем, что тебе сказать? Ты заметил, наверно, что никакой борьбы, никакого сопротивления…»
(«Сопротивление» было два раза подчеркнуто.)
«… в сущности не было – я говорю про март, про царскую власть. Власть пала сама. Не то будет, когда мы…»
(Подчеркнуто «мы».)
«…будем брать власть. Здесь кровь неизбежна. Здесь будет сопротивление класса. Видел я, значит, еще Катю Шахову. Она эсерка, втрескалась в Керенского, очень хорошенькая. Говорю: „Что же, вы мартовская эсерка?“ А она мне отвечает совсем невдопад…»
(Впервые за все время чтения я улыбаюсь, узнав старинную Володину ошибку: с детства он произносил «невдопад» вместо «невпопад», точно так же как вместо «эскиз» – «эксиз», вместо «Лиссабон» – «Либассон» и вместо «виртуоз» – «виртоуз». «Невдопад» глядело на меня добро и насмешливо, как Володькина морда…)
«Вы толкаете Россию в пропасть». Про тебя ничего не спрашивала. Ну, и я, конечно. Говорила, что уезжает в Москву к папаше. Сережа, «Правда» разгромлена. После этой демонстрации пошла контрреволюция. Среди большевиков аресты. Восстановлена смертная казнь. Ищут Ленина. Временное правительство вызвало с фронта верные полки. Черта с два они верные! Между прочим, с этими полками приехали Степиков и Куриленко. Помнишь их? Куриленко я так и не вижу, он все время вертится у анархистов, идиот. А Степиков – наш. Он, между прочим, хочет тебе приписать пару слов. В общем – что ты делаешь? Я работаю в Нарвском комитете. Главным образом по агитационной части. Жду письма.
Вл. Стамати».
Приписка:
«Сергей! Ты паршивец, что не прислал ни звука нам на фронт, но тем не менее, однако, между тем и так далее я тебе семейной сцены делать не буду. Скучаю за Одессой-мамой. Работаю в милиции, работа пустяковая, играемся в городовоев. Думаю плюнуть и драть в Москву, теперь же свобода действия. Куриленко – форменный анархист. Что ты скажешь на этого контрреволюционера?
Аркадий Степиков»,
Отдельно – записка от Гуревича:
«Сережа, здесь, в Питере, есть автомобиль № 996, им управляет женщина изумительной красоты, Я ищу ее все дни. Я ни разу ее не видел. Я хочу в нее влюбиться. Погоды превосходные…»
(…После революции – я замечаю – Гуревич стал выражаться проще…)
«Политикой не интересуюсь. Если прав Флехсиг, который утверждает, что есть лобный ассоциативный центр, который служит местом образования наших представлений о собственной личности, то больше всего я интересуюсь тем – что же хранится под моим лбом? Можешь не отвечать, я уезжаю в Москву. Видел Катю – рожа, беспрерывно говорит о тебе. Изучаю Фрейда и рефлексологию. Иногда даже страшно становится – до того насквозь я вижу людей. Целую.
Гуревич».
Петроград, 25 июля 1917 г,
«Сергей Николаевич! Хотя вы этого не заслуживаете, но я пишу вам. Вы вероломны по отношению к друзьям вашим, как мне сообщил эта крыса Стамати, с которым я столкнулся у Таврического дворца во время преступной попытки большевиков захватить власть 4 июля. Не поздравляю вас с таким другом!
Тут же я встретил вашего второго приятеля – Гуревича. Насколько более приятное впечатление производит этот молодой человек!
Однако не для того взялся я за перо, чтобы описывать черты друзей ваших, хорошо вам известные и без меня. Упомяну только, что они явно недостойны вас, – ни большевичок Стамати, злобный и невежественный мальчуган, ни даже умница Гуревич, при всей своей культуре, поверхностный и непостоянный человек. Ведь я о вас высокого мнения, Сергей Николаевич, хоть вы мне и причинили зло, оболгав и оклеветав Марию Сигизмундовну. Она теперь жена мне. Признайтесь, ваша гордость уязвлена, вы ревнивы в свои девятнадцать лет, как Отелло. Недаром Бонифаций ненавидел вас. Но бог с вами, я не помню зла.
И вот доказательство. Я занимался вашей особой тут, в Питере, в течение всего последнего месяца. И это – несмотря на мою крайнюю занятость, которая еще более увеличилась в последние дни в связи с тем, что во главе военного министерства поставлен Савинков, который поручил мне некоторые дела государственного значения. Вы знаете, разумеется, что в составе нового кабинета – как его называют здесь: «Правительство спасения революции» – пять эсеров. Власть наша, Сергей Николаевич, власть твердая, наконец-то ленинство исчезло с политической сцены, и, могу вас уверить, навсегда. Неужели вы еще большевик? Однако – к делу.
Мне удалось выяснить путем архивных изысканий и расспросов людей, лично знавших Чехова, что драма «Иванов» списана с натуры действительно. Сделана она по заказу антрепренера Корша, который, как кажется, сам и сообщил автору сюжет этой драматической истории, довольно хорошо известной среди помещичьего дворянства Инсарского уезда. Некоторые имена изменены в угоду писательскому пристрастию к курьезным фамилиям, некоторые персонажи вовсе выдуманы автором. Но это из второстепенных. Главное осталось за подлинными именами и во всей своей фактичности. Можно протестовать против использования в литературе личной драмы (несомненно, тут у автора расчет на совершенную неизвестность этой провинциальной истории), но невозможно не удивляться мастерству автора, особенно если вспомнить, что пьеса написана с умопомрачительной быстротой – в две недели! Ваш батюшка – по отзывам его знавших – как живой! Ваше счастье – не знавши отца, вы можете увидеть его в книге. Однако и мне, не скрою, посчастливилось – я знаю сына.
Между нами говоря, Сергей Николаевич, я вознамерился написать этакую историко-литературную беллетристическую книгу, где хочу описать историю создания «Иванова», а далее – историю его живого сына, то есть нашу с вами встречу, графа Шабельского и через это – всю революцию, то есть, вы понимаете, целую эпоху описать, два поколения русской интеллигенции и то, откуда родилась революция. Труд колоссальный – голова кружится! И вот, Сергей Николаевич, вы мне очень сможете помочь любезным сообщением оригинальных черт из вашего детства, из жизни Абрамсонов, Шабельских, некоторых дат, предоставить кой-какие семейные фотографии, письма, – почему бы, черт возьми, не продолжить традицию Чехова описывать живых людей! Вы сразу благодаря мне можете стать самым модным человеком в России.
Но не это еще, признаюсь, главная цель моего письма, несколько затянувшегося, – простите, сейчас кончу!
Сергей Николаевич! Почему вы уклонились от пути, предначертанного вашим батюшкой? Ведь вы интеллигент, да еще потомственный! Почему вы с большевиками? Откуда в вас эти черты фанатизма, это деревянное упорство, эта бездарная прямолинейность? Между прочим, и приятель ваш, г-н Гуревич, удивился, выслушав мое впечатление о вас, и сказал, что это в вас ново. Где отцовская и ваша былая тонкость, где гуманность, где борьба со злом? Вспомните слова вашего батюшки: «День и ночь болит моя совесть». И еще: «Я обратился не то в Гамлета, не то в Манфреда». Вот эту возвышенную организацию интеллигентской души, с ее повышенной чувствительностью, с ее отвращением к земному, это благородное наследство предков вы променяли на вульгарную цельность большевиков, их дикарский примитивизм, их утробные лозунги – хлеба и мира!
Верьте, дорогой Сергей Николаевич, в мои неизменные теплые чувства к вам. Все равно, если вы даже – чего, по-моему, быть не может – останетесь в большевиках, больше того: если даже – допустим на минуту это невозможное предположение! – большевики восгосподствуют, все равно я напишу мою книгу, но тогда эпиграфом к ней я поставлю слова: «Что мне с того, что я получил весь мир, если я потерял свою душу…»
Жду вашего ответа по адресу: «Петроград, редакция „Биржевые ведомости“, мне.
Игорь Духовный».