Дом, в котором жил Володя Мартыновский, принадлежал дяде его – генерал-лейтенанту Епифанову, герою Перемышля. Никто не мог бы подумать, что в этом аристократическом особняке собираются поклонники Бланки и Маркса, что здесь рассуждают о бомбах, об экспроприации орудий производства, клянутся в верности рабочему классу над чаем с марципанами от Печесского и обсуждают технику цареубийства. К тому же старинный дом был почти пуст: мужчины, подрастая, уходили на войну, за ними разбредались жены по фронтам, по лазаретам. Десятки писем стекались сюда еженедельно из Персии, из Галиции, из Польши, из Салоник. Володя старательно вел корреспонденцию, извещая каждого члена этой огромной семьи обо всех переменах, происходящих с остальными, о смертях, калениях, повышениях в чине. Володя хвастался своим положением. Он корчил из себя хранителя фамильных традиции, он говорил, что его устроили в Земском союзе с отсрочкой специально, чтоб не угасла династия Епифановых. Мы знали, что он просто трус. Но по правде сказать, не все ли нам равно!
Володя был одержим болезнью услужливости. Неуверенный в себе, хвастун, прилипала, он покупал доброе расположение своим отличным столом, библиотекой, связями в штабе. Мы пользовались всем этим без стеснения и не любили Володю.
Он встретил меня в дверях. Холодный поклон. Мы дулись друг на друга после недавней ссоры на улице.
– Все в сборе, – сообщил Володя безразличным голосом, будто вовсе и не мне. – Кипарисов собирается открыть заседание.
– Много народу? – сказал я тоже в пространство.
– Ужасно много! – ответил Володя обрадованно. – Кипарисов назвал людей из других кружков. Человек шестьдесят. Есть настоящие рабочие. Есть анархисты. Есть девочки. Как ты думаешь, удобно потом предложить ужин? На всякий случай я заказал повару.
«Зачем он назвал столько народу!» – с неудовольствием думал я, не отвечая Володе и идя дальше по коридору.
Я знал, что мне будет нехорошо. Мне всегда нехорошо среди незнакомых, несвободно, стеснительно. Наоборот, чем больше своих, известных, тем мне лучше. Но не было никакой надежды сблизиться или хотя бы просто познакомиться в короткий срок с таким множеством людей.
Я начал осторожно приоткрывать дверь, надеясь незаметно войти. Но дверь с язвительным визгом заскрипела, и все глянули на меня. Я увидел подобие колоссального рокочущего блина, в котором слиплись все лица. Они качались, эти лица, как привязные шары, смеялись, хмурились или кричали. Все увидели меня разом, и я знал, что у каждого из этих шестидесяти человек появилось впечатление обо мне. «Он глупый», – подумали одни. «Неловкий», – другие. «Как он попал сюда?», «Должно быть, ничтожество», «Ничего себе, только застенчивый», «Что он, горбатый?», «Чучело», «Не говорите, в нем, есть что-то приятное», «Красивый профиль», «Щуплый!», «Не умеет держаться».
Посреди этого оглушительного хора мыслей я брел с преувеличенной прямизной, спотыкаясь, по бесконечной комнате, кругом всходили лица, ослепительные, как солнца, я слышал жестокий смех, кто-то приветствовал меня, я, не оглядываясь, почти бежал к дальнему углу, где видел удобный стул в тени развесистого фикуса.
– Осторожней, послушайте! – услыхал я женский голос. – Вы мне ногу отдавили. Медведь!
Стул действительно оказался удобным. Здесь меня никто не заметит. «Под сенью фикуса», – подумал я, ища в насмешке противоядие от смущения. Я хорошо видел всех. Сколько людей! От шума и столпления комната стала чужой. Она раздвинула свои масштабы, дальние ряды стульев кажутся недосягаемыми, там студенты в рубашках, усы, лысинки, а за ними, в совершенной уже недосягаемости, дематериализованный, за маленьким круглым столиком с карандашами, со стаканом воды – Кипарисов. Митенька улыбается; круглые очки его непобедимо сверкают. Какая свобода в обращении! Там смех, сверканье мысли, похлопывание по плечу, револьверы в задних карманах брюк. Смогу ли я когда-нибудь достигнуть такого совершенства?
Я стал искать глазами женщину, которой я отдавил ногу. Припоминаю: это было во второй половине пути, против камина. Вот они, порыжелые ботинки с отстающими подметками. Сама виновата: зачем вытянула ноги! Я вскарабкался глазами по ним – это были две уверенные в себе ноги, тонкие, с отчетливой мускулатурой, – задержался на животе, удивляясь путанице узоров, приподнятых повыше, на груди, достиг шеи, умилительной в своей худобе (двадцатирублевый бюджет, уроки на краю города с тупыми малышами), и уже чувствовал жар широкого рта, когда поспешно отвел глаза: незнакомка смотрела на меня в упор. Расширенные (серые?) глаза. Строго. Сдвинутыми бровями. (В конце концов, что я такого сделал?)
Когда через минуту я опять посмотрел на нее, она глядела в сторону, отвлеченная разговором.
Я увидел ее лицо безукоризненной ясности. Можно было поклясться, что эти глаза никогда не щурятся, что рот никогда не кривится во лжи или гневе, лицо такое странное, такое строгое и родное, что сердце мое похолодело от отчаяния. Я чувствовал отчаяние оттого, что не могу выйти из-за фикуса, положить руки ей на плечи и сказать: «У меня никогда не было друга. Давайте будем друзьями!» – и оттого еще, что не имел надежды сделать это когда-нибудь потом.
После этого я стал открывать в незнакомке другие черты. Она показалась мне проницательной, смешливой, способной к математике. Целомудренный узел волос на затылке я приветствовал как старого знакомца. Мне удалось предсказать точные размеры ладони, запачканной чернилами, ее длину, узость и даже момент ее появления, как это удалось Леверрье в отношении к Нептуну. Становясь все холодней и разумней, я понял, что незнакомка не может быть лишена недостатков. Тотчас я представил себе их. Наконец каким-то невероятным усилием воли я извлек из себя знание ее имени. Катя. Катерина. Катенька для друзей!
Неожиданность этого открытия ошеломила меня. Я обратился за подтверждением к соседу. Сосед спорил с кем-то. Он так погрузился в спор, что на поверхности оставалась одна спина. Я постучался в эту спину взволнованно, как человек, который потерял ключ от квартиры. Сосед оборотился, и я увидел добрые и насмешливые глаза Рымши.
– Я не знаю, – сказал он, пожав плечами, – вообще тут чертова уйма незнакомого народу. Кипарисов готовит что-то грандиозное.
И с деревянным скрипом он снова повернулся вокруг своей оси.
– Кипарисов готовит грандиозный сюрприз, не так ли, коллега Иванов?
Я обернулся и увидел громоздкую фигуру и раздвоенный подбородок Адамова.
– Не так ли, коллега? – повторил он своим густым басом. – Ведь вы его любимый ученик.
Адамов мне был немного знаком. Я знал, что он социалист. Удивительней всего были в нем его крупные телеса, его тяжесть. Все стеклянное в квартире дребезжало, когда проходил Адамов своим шагом победителя, возмущая атмосферу воинственным рыканием. Еще удивительней была моя догадка о нем: в глубине гиганта я прозревал низенького, трусливого, тенорового человека. «Коллега» – мне польстило, «любимый ученик» – мне тоже польстило. Не зная, что ответить Адамову, я смутился. Тем более что в этот момент Володька Мартыновский устроил мне неприятность. В припадке хозяйской хлопотливости, снуя по залу, он вдруг отодвинул фикус в угол, и я открылся во всей своей неприглядности, с руками, зажатыми между коленями, с мучительно закушенной губой.
Я быстро глянул в сторону незнакомки. Странно! Ее не было. Там сидел маленький Володя Стамати и весело мне улыбался. Он повел пальцем перед носом – жест предостережения! Продолжая шарить глазами по залу, я добрался до Кипарисова. Митенька встал. По залу пошло движение, кашель, шарканье стульев. Тотчас поднялся возле меня Рымша и зашагал, лавируя между стульями. Дойдя до Кипарисова, он оборотился и показал залу свое бледное, словно ослепшее лицо.
– Слово принадлежит, – проскандировал в тишину Кипарисов, – слово принадлежит товарищу Рымше.
(– Так вы ничего не знаете? – услышал я тяжелый шепот Адамова. Пудовая ладонь легла мне на плечо. «Что же это будет?» – подумал я взволнованно.)
– Господа! – сказал Рымша. (Началось!) – Нашего товарища Сережу Иванова призывают в армию…
(Новый взрыв движения и шепота. Вижу оборачивающиеся лица, кивки, улыбки. Хочу провалиться сквозь землю.)
– Господа! – продолжает Рымша. – Будучи при своей молодости человеком принципиальным, товарищ Иванов…
(Славу богу никто не смотрит!)
– …решил согласовать это с решением нашего кружка, который, в свою очередь, является частью Российской социал-демократической партии. Вот, господа, вопрос совести для каждого, кто причисляет себя к социалистам. На третьем году войны мы должны, господа, поставить этот вопрос со всей решительностью.
(Голос с места: «Вспомнил!» Кто это? Не Стамати ли?)
– Должен предупредить аудиторию, что на реплики с места я не отвечаю. Всякий, кто не согласен со мной, благоволит выйти сюда и членораздельно объясниться.
(Аплодисменты. Нещадно рукоплещет Адамов. Он Даже повизгивает от удовольствия.)
– Господа! Повторяю: это вопрос совести. Не только совести, правда. Еще и некоторой доли ума. Не хочу быть голословным. Только сегодня, перед заседанием, я позволил себе осведомиться у нашего уважаемого хозяина, господина Мартыновского, о его личном отношении к войне. Я получил такой ответ: «Война до конца». Потом: «Чаша терпения переполнилась». Не улыбайтесь, господа. Вы спрашиваете, какова его партийная принадлежность? Я полагаю, нечто среднее между эсером и бильярдистом.
(Смех. Всеобщее удовольствие. Явно обрадованный Мартыновский раскланивается во все стороны.)
– Является вопрос: допускает ли наша партия свободу мнений? Некоторые ставят вопрос шире: допускает ли свободу мнений принадлежность к Интернационалу?
(Голос с места: «К бывшему!» На этот раз явно: Стамати.)
– Вопрос по меньшей мере праздный, господа! Все знают, что социалистические депутаты английского, германского и французкого парламентов вотировали военные кредиты. Больше того: они вошли в состав правительств так называемых коалиционных, или оборонческих. Ибо обе воюющие стороны уверяют, что они только обороняются. Таким образом, мы присутствуем при странной разновидности драки, где оба дерущихся защищаются друг от друга. А так как это положение противоречит здравому смыслу, то оба участника драки уверяют, что нападает противная сторона. «Мы защищаем культуру, а противник разрушает ее», – говорит каждый из них, будь то Тома во Франции, Шейдеман в Германии, Вандервельде в Бельгии или Плеханов в России. И европейская культура, ревностно защищаемая со всех сторон, гибнет с катастрофической быстротой. Гаазе сказал на международном митинге в Брюсселе…
Я не узнал, что сказал Гаазе. Я перестал слушать. Как всегда на людях, мной овладела забота о своем лице.
Сквозь эту заботу, как сквозь туман, доносился неровный гул Рымшиного голоса, иногда прорываясь громом метафор. Как часто, сидя у себя в кабинете перед зеркалом, я примерял маску задумчивости или иронии, грусти, живости или смеха. Но я растеривал все эти прекрасные маски, едва попадал в общество, и лицо мое оставалось голым во всей своей губошлепости, во-лоокости, простоте, скуке. Я считал, что сидеть на людях со своим лицом так же непринято, как без штанов. Только об этом не говорят, потому что говорить об этом еще неприличней.
Я огляделся. Вот и сейчас все закрыли наготу своего лица. У одних лучше, у других хуже. Вот Мартыновский. Он рассудителен и чуть-чуть грустен, каким и полагается быть во время серьезного теоретического доклада. Вот рыжий студент из плехановской группы «Единство», у него лицо такое, что он отлично понимает не только то, что оратор говорит, но и то, что оратор скажет и что вообще все ораторы могут сказать, – маска превосходства, отороченная легкой иронией. Я посмотрел на Стамати. По лицу моего маленького приятеля бежали легкие тени. Он волновался. Внезапно я замегил странную вещь: таинственную связь взглядов между ним и Кипарисовым. Контакт улыбок, огорчений, обид, лукавства. Они чувствовали заодно. Мне сделалось завидно. Ежеминутно Стамати открывал рот, словно собирался крикнуть, и тотчас захлопывал его, остановленный строгим взглядом Кипарисова. Они походили на заговорщиков. Вдруг я увидел, что сейчас Стамати не выдержит. Действительно, он выметнул вперед свое горячее лицо и крикнул:
– Поцелуйтесь с Каутским!
Не отвечая, Рымша продолжал:
– Есть и другая группа социалистов, численно меньшая, да и качественно не блещущая именами. Они сильны, пожалуй, своим крайним фанатизмом. Чтобы заранее рассеять могущие возникнуть сомнения, заявляю от имени своею и своих единомышленников, что мы отнюдь не примыкаем к этой группе, сходясь с ней только в некоторых конечных тактических выводах. В остальном нас разделяет глубокое идейное и организационное разногласие. Чтобы успокоить товарища, сидящего возле камина, – кажется, его фамилия Стамати? – я могу назвать их имена. Вряд ли они скажут вам что-нибудь: это – довольно известный исследователь экономических вопросов Ленин и еще несколько шведских и латышских социалистов. Эти люди издают в Швейцарии журнальчик «Vorbote», что означает – «Предвестник». Они и претендуют на то, чтобы называться предвестниками социалистической эры. С большим темпераментом они призывают народы Европы бросить войну и выступить против своих правительств, против буржуазии, за – социальную революцию. Но – должно быть, из-за маленького тиража журнальчика – социальная резолюция не приходит.
Поднялся смех и шумные аплодисменты. Я тоже похлопал. Действительно, смешная компания – эти сотрудники «Предвестника», пытающиеся своими статейками вызвать мировую революцию. (Такая революция связывалась для меня с иллюстрациями к фантастическим романам в журнале «Мир приключений»). А главным образом я аплодировал потому, что мне просто неудобно было оставаться безучастным.
Но Рымшу, казалось, эти рукоплескания совсем не радуют. Положительно он недоволен! Лицо его кисло поморщилось, и он досадливо махнул рукой. С каждой минутой я все меньше понимал происходящее. Отчего Кипарисов сдерживает Стамати, если они заодно? Отчего Рымша недоволен своим успехом, если он сам его добивался? А главное, я недоумевал (и даже досадовал), почему так быстро забыли обо мне и перешли к сухим, скучным спорам. Мне было это неудобно, потому что я не знал, просить ли мне у дедушки денег на оттягивание или идти прямо в армию. Из речи Рым-ши совершенно не ясно, в чем долг социалиста.
Я решил выспросить все наверняка у Кипарисова. Я встал, чтобы подойти к нему. Но тут же отступил к стене: в дверях мелькнул смутный очерк моей незнакомки.
В этот момент Володя Стамати выкинул странный номер. Он вскочил на стул и крикнул:
– Размазня! Рохля! Рымша, я вам говорю! Какой же вы интернационалист? Вы – кисель, болото! Да здравствует международное братство рабочих! Да здравствует пролетарский Интернационал!
Кругом негодующе шумели. Кипарисов призывал к порядку. Стамати подбежал ко мне и торопливо спросил.
– Ты не видел, сколько человек мне аплодировало? Мало, – сказал он в раздумье, узнав, что всего трое, – но ничего: через полчаса их будет тридцать, через год – триста тысяч.
Высказав это фантастическое предположение с видом вполне уверенным, он уселся рядом со мной. Я причислил его слова к списку сегодняшних непонятностей: почему вспрыгиванью на стул и выкрикиванью ругательств предстоит такое блестящее будущее? Почему?
Тем временем Кипарисов объявил, что следующим будет говорить товарищ Адамов. Я не удивился: на мой взгляд, Адамов давно этого хотел. Он весь набух желанием говорить. Красноречие, еще не родившись, уже булькало у него в горле и даже сочилось с пальцев, которыми он нервически шевелил. Однако, ставши у стола, Адамов заговорил не сразу. Его широкое лицо было непроницаемо, оснащенное толстыми очками и трехдневной небритостью. Начало его речи напоминало прыжок в холодную воду.
– Преступление! – выкрикнул он громким голосом и погрозил в пространство своим толстым, как чубук, пальцем. – Предательство! Прямая измена! Вот чем занимаются невинные сотрудники «Vorbote», над которыми так изящно острил наш интернациональный товарищ Рымша. Не острить, а прикрыть их надо, по крайней мере пока не будет сломлена немецкая опасность. Нечего смеяться, не до смеха сейчас, я вам говорю, молодой человек Стамати! Я сам сообщил бы вашим родным о ваших опасных тенденциях, если бы я не видел, что вы просто щенок. Глупый щенок, науськанный кем-то; кем – я еще не знаю, но до кого я доберусь! Воображаю, до чего вы договорились бы, если бы не тактичность нашего уважаемого председателя, товарища Кипарисова.
(Поклон в сторону Кипарисова. Кипарисов отвечает вежливым кивком. Аплодисменты. Стамати тихо смеется. Я тревожно оглядываю окружающих. Возобновление адамовского рева.)
– Да, хороши! Статейки в журнале, высокие идеалы, братство, смешные чудаки! А это тоже идеалы? А это тоже чудаки?
(Адамов потрясает в воздухе какими-то бумажками. «Эге, да он подлец!» – шепчет Стамати. Всеобщая заинтересованность. Кипарисов невозмутим. Жутко!)
– Сейчас, сейчас, товарищи! Швейцарские птицы оказываются авторами не только фанатических статеек, но и возмутительных прокламаций, распространяемых среди наших доблестных частей на фронте. Тише, товарищи! Я понимаю ваше законное негодование. Я сейчас процитирую. Вот прокламация, подписанная Петербургским комитетом большевиков, – как видите, птицы залетают из Швейцарии довольно далеко, может быть, даже в этот зал. Читаю: «Мировые события надвигаются. За наступающими потрясениями и политическими переворотами уже стоит призрак социальной революции». Прекрасное чтение для фронтовых частей, не правда ли? А вот из другой. Подписана областным комитетом кавказских большевистских организаций. Обращена к солдатам Кавказского фронта: «Смещайте начальников, выбирайте руководителей из вашей среды, объявите войну помещичьему правительству и завоюйте землю и волю». А? По-вашему, идеализм? Ну, а по-моему – немецкие деньги!
– Идиот! – отчетливо раздается возглас Стамати.
Адамов снимает очки. Лицо его дрогнуло, смягчилось, заулыбалось, как у приказчика за прилавком, когда, не надеясь на качество товара, он пытается сдобрить его сладостью обращения.
– Прошу заметить, что я никого не обвиняю. Товарищи, я старый социалист! За успех международного братства я не пожалел бы жизни. Благороднейшие умы! Человечество! Но ростки международного братства еще так бессильны. Товарищи, они – как игрушечные плотники перед порывом моря, и ничего удержать не могут. Когда-нибудь. В будущем. Быть может, скоро. Долой войну? Да, долой! Но не раньше, чем в центре Европы, в Берлине, будет уничтожена вечная угроза человечеству и культуре. Вы можете мне не верить. Адамов ошибается. Адамов врет. Тут некоторые горячие головы пытаются оскорблять Адамова. Спрошу их: ну, а как же с Каутским, который утверждает, что во время войны классовая борьба должна быть приостановлена?
(Стамати: «Каутский – предатель!» Гул возмущения.)
– Товарищи, успокойтесь! В то время, когда некоторые из ораторов с места ходили без штанов и мама им вытирала нос, Карл Каутский уже был основоположником ортодоксального марксизма, к вашему сведению! Благодарю вас, товарищи, за аплодисменты. Я вижу по ним, что сторонники крайних идей здесь не в большинстве. Именно к ним – вы говорите «к нему»? Не знаю, не знаю! – я адресую мой следующий вопрос: а как же с Плехановым, который заявил, что война справедлива со стороны царя и что нужно прекратить всякую борьбу против русского правительства? Тише, товарищи, это интересно!
(Стамати смущен. Он шепчет: «Ты не знаешь, Сережа, он не врет насчет Плеханова?» Я молчу. По-прежнему происходящее мне кажется сложной игрой, правил которой я не знаю. Адамов надевает очки. Голос его крепнет. Он гремит.)
– Довольно болтовни! Итак, Плеханов, который всю жизнь боролся против шовинизма и оппортунизма, Георгий Валентинович Плеханов, отец русского социализма, – тоже предатель? Да или нет? Товарищи, он молчит! Есть вещи, на которые не осмеливается даже этот развязный юноша. В таком случае я сам отвечу. Плеханов, товарищи, вместе со всем передовым русским обществом, вместе со всей, я позволю себе сказать, прогрессивной Европой, – за уничтожение отвратительного тевтонского империализма, за мир в Берлине! Долой предателей! Долой цюрихских дезертиров! Да здравствует война до победного конца!
Тут поднялись такие аплодисменты, что я испугался, что оглохну. Один Стамати не хлопал из тех, кто мне был виден. Он имел довольно жалкий вид. Еще Кипарисов не аплодировал – безусловно, из соображений председательской беспристрастности. Третий человек, который не аплодировал, был я. Не знаю, из каких соображений. Думаю, что очень уж меня взволновал вид Адамова. В детстве, через промежутки в три-четыре года, у меня случилось несколько припадков ярости. Они были так резки и так ужасны по последствиям, так не похожи на мое обычно кроткое и немного вялое существо, что окружающие долго вспоминали их, качая головой, как у постели чудесно спасенного. Всегда одно и то же чувство начинало их: чувство непобедимого отвращения к наглецам, к трусам, к хамам. Увидев Адамова, когда он отходил от стола, раздувшийся от самодовольства, от сознания своей силы, я почувствовал, что заболеваю, я вскочил и крикнул:
– Товарищ Кипарисов! Я прошу слова!
(«Куда ты лезешь? – услышал я шепот ужаснувшегося Стамати. – Сиди, не порть дела!» «Это Иванов, – говорили довольно громкие голоса сзади, – да, Да, очевидно, подкрепление, из резерва»).
Кипарисов внимательно посмотрел на меня.
– Я вас запишу в список ораторов, – сказал он, – ваша очередь, – он порылся в бумажке, – седьмая.
– Нет, я хочу сейчас, – сказал я и ужаснулся высоте и вибрациям своего голоса.
– Сейчас, – сказал Кипарисов в своей обычной корректной манере, – сейчас в порядке очереди буду говорить я.
(Подсказывают: «Просите по мотивам голосования».)
Кричу:
– Прошу по мотивам голосования!
(Почему все смеются?)
– По мотивам голосования, – говорит Кипарисов очень серьезно, – не могу вам дать потому, что не было голосования, а значит, не было и мотивов.
Голова моя яснеет (от ярости), и я говорю:
– Внеочередное заявление.
Кипарисов смотрит на меня и вынимает часы.
– В порядке внеочередного заявления, – говорит он громко, – слово предоставляется товарищу Иванову. Три минуты. Прошу выйти на середину.
Митенька, вы думаете, я не выйду! Я подбежал к столу. Тихо.
Я говорю:
– Тут предыдущий оратор спрашивал насчет Плеханова: а как же, он предатель или нет?…
(Важно говорить быстро, прежде чем выдохлось бешенство. Толстая голова Адамова смотрит на меня с противным добросердечием.)
– Нет, вы спрашиваете, товарищ Адамов! Так вот я вам отвечаю: объективно – да!
(Недоумевающие крики: «Что – да?»)
– Это ясно, как божий день, сколько бы вы ни угрожали нам. Между прочим, я нисколько не удивлюсь, если вы окажетесь доносчиком. Я заявляю, что я оскорблен вашей манерой говорить, нет, я не испуган, я возмущен, я считаю это хамством…
Кипарисов наклоняется ко мне и учтиво спрашивает:
– Вы кончили?
Я припоминаю, что надо сесть. Издали раздается одинокое рукоплескание, бешеное, как колокол на гибнущем корабле. Это Стамати сигнализирует мне свою дружбу. Остатки ярости еще шевелятся во мне. Меня еще хватает на кусанье губ, на независимую позу со скрещенными руками. Но уже ощущается разложение, уже ощущаю длину и неудобство своих рук, уже не выдерживаю пристальных взглядов.
В этот момент (как благодарен я ему!) поднялся Кипарисов, чтобы начать свою речь. Его высокая фигура резко торчит над столом, зачеркивая все предыдущее. Его глаза и губы обещают твердость, ясность, разоблачение тайн.
Я думаю о Митеньке словами верности и восторга, когда замечаю, что шепот изумления, нарастая, летит по комнате. Я оглядываюсь на Кипарисова и тоже изумляюсь: он не говорит свою речь, он читает ее по бумажке! Кипарисов, который никогда не пользуется никакими шпаргалками, чей систематизированный мозг обходится без конспектов, без тезисов!
Не удержавшись, я заглядываю: в руках Митеньки печатный текст. Еще один пункт к перечню сегодняшних непонятностей! Я прислушиваюсь: да, он читает, это слышно по ровности голоса, по книжности интонаций.
– «…стоит немецкая буржуазия. Она одурачивает рабочий класс и трудящиеся массы, уверяя, что ведет войну ради защиты родины, свободы и культуры, ради освобождения угнетенных царизмом народов… А на деле именно эта буржуазия… всегда была вернейшим союзником царизма и врагом революционного движения рабочих и крестьян в России».
(Адамов подает знак к аплодисментам. Я смущен.)
– «Во главе другой группы воюющих наций стой! английская и французская буржуазия, которая одурачивает рабочий класс и трудящиеся массы, уверяя, что ведет войну за родину, свободу и культуру, против милитаризма и деспотизма Германии… На деле целью борьбы английской и французской буржуазии является захват немецких колоний и разорение конкурирующей нации, отличающейся более быстрым экономическим развитием…»
(В зале смятение. Испуганные перешептывания. Некоторые выходят, гремя каблуками. Другие пересаживаются. Выкрик: «А германские зверства?» Адамов успокаивает окружающих жестами злорадного предостережения.)
– «Обе группы воюющих стран нисколько не уступают одна другой в грабежах, зверствах и бесконечных жестокостях войны, но чтобы одурачить пролетариат и отвлечь его внимание от единственной действительно освободительной войны, именно гражданской войны против буржуазии как „своей“ страны, так и „чужих“ стран, для этой высокой цели буржуазия каждой страны ложными фразами о патриотизме старается возвеличить значение „своей“ национальной войны…»
(Из гула возмущения, который уже не прекращается во время всей Митиной речи, я вылавливаю отдельные восклицания: «Недопустимые приемы!», «Этика социализма не может!», «Какая свинья!», «Вот его сюрприз!», «Значит, вы за поражение!», «Политический бред!»)
– «…для нас, русских с.-д., не может подлежать сомнению, что с точки зрения рабочего класса и трудящихся масс всех народов России наименьшим злом было бы поражение царской монархии, самого реакционного и варварского правительства, угнетающего наибольшее количество наций и наибольшую массу населения Европы и Азии».
(На слове «Азия» Адамов встает. «Простите, – говорит он, и оглушительный голос его разом покрывает все шумы в комнате, – простите, я вас перебиваю, наше настоятельное желание, я говорю от имени большинства присутствующих, наше настоятельное желание – знать автора и название бумаги, которую вы читаете». – «Ну, так убирайтесь, если вам не нравится!» – кричит Стамати. Рыжеволосый плехановец вскакивает и уводит свою группу из трех человек. Мартыновский вьется около них. «Будет ужин», – умоляюще шепчет он. Расстройство в стульях. Многие сидят верхом на них и ожесточенно спорят, наезжая друг на друга. Молниеносные диспуты в разных концах. Жарко. Я тупею. Кипарисов возвышает голос.)
– «Превращение современной империалистской войны в гражданскую войну есть единственно правильный пролетарский лозунг, указываемый опытом Коммуны, намеченный Базельской (1912 г.) резолюцией и вытекающий из всех условий империалистской войны между высоко развитыми буржуазными странами».
(Я устал. Я пробираюсь к выходу. Комната переменилась. Вокруг Адамова, как в опыте Плато об образовании вселенной, собрались почти все группы. Вокруг Кипарисова – пустота, которая кажется панической. Только несколько верных. Среди них Стамати.)
– Бумага, которую я читал, – кричит Кипарисов, – манифест нашей партии!
– Погоди, – убедительно шепчет Мартыновский, – будет ужин.
Я отстранил его и выбежал на улицу.
Улица, теплая, ветреная. Падают листья. На всем щеголеватый лак осени. Голова моя набита словами. Я не могу из них ничего сделать.
– По Адамову, – шепчу я, – идти, по Кипарисову – не идти, по Рымше – и идти и не идти.
У меня был способ избавляться от тяжелых мыслей – бросать их. Приходила легкость. Чудесная легкость отчаяния. Таким образом мне удалось избавиться от страданий, связанных с оставлением на второй год в восьмом классе, с отъездом Катюши Шаховой. Я почувствовал, что теперь это не удастся. Ко мне будут приставать дедушка, Володя Стамати, университетское начальство, Рувим Пик, Матвей Семенович, его жена, воинское присутствие, Кипарисов. Они будут приставать со слезами, с советами, с законами, с жалобными письмами, с памятью отца. Они меня запутают, изведут, поссорят с собой, вынут из меня мои собственные желания и вложат долг внука, долг гражданина, долг христианина, долг еврея, долг социалиста, долг дворянина, долг сироты. Вот сейчас передо мной свобода. Всего несколько часов. Скорей! Прежде чем я увижу дедушку и Кипарисова, я смогу решить сам. Скорей!
Тут я признаюсь, что мне хочется на войну. Мне нравится военная форма. Опасности, заманчивые, как географический атлас, влекут меня. Рана в руку или легкая рана в голову – я опять в тылу, я гуляю по бульвару с перевязанной головой, с георгиевской ленточкой (очень скромной) в петлице. «Вы ранены?» – «Пустяки, – говорю я и машу рукой, – осколком гранаты, это почти неизбежно на фронте». – «Но я вижу, вы георгиевский кавалер?» Тут я чувствую, что мне не избавиться от рассказа. «Я заработал этот крест, – говорю я холодно, – за пренебрежение к смерти в деле под Бзурой». – «Пренебрежение к смерти…» – шепчут собеседники, восхищаясь красотой этих слов. «Нас было трое, – говорю я и морщусь от своей тяжелой раны в голову, – генерал Епифанов, поручик Третьяков и я. Несмотря на разницу в чинах, мы очень дружили: опасности сближают. Мы были всегда вместе. Мы были всегда впереди. Мы врезались в самую сердцевину вражеского строя. Мы хотели захватить знамя. Вы знаете, конечно, что, когда знамя взято, полк сдается в плен. Генерал скоро отстал, ему трудно, одышка. Поручик тоже отстал. Он не отстал, он просто уступил. Просто из товарищеских чувств. Тем более что у него уже есть „Георгий“. Я начал драться со знаменосцем. Благодаря тому что я умею фехтовать (я – чемпион гимнастического клуба „Турн-Феррейн“), я зарубил знаменосца и взял знамя».
Собеседники подавлены, они понимают, что так щеголять скромностью может только настоящий герой.
«Прощайте», – говорю я и поднимаюсь, морщась от боли. По их дружелюбным и понимающим улыбкам я вижу, что они знают, куда я иду. Со своей скамейки все они отлично видят, как ко мне подходит высокая дама (но ниже меня) в вуали, я беру ее под руку и иду, хромая на раненую ногу. Легкая зависть к моей хромоте.