bannerbannerbanner
Семиярусная гора

Томас Мертон
Семиярусная гора

Полная версия

Собственно этот роман, сколько я помню, так и не был закончен. Но другие два, помимо написанных в Сент-Антонене до поступления в Лицей, я все-таки дописал. Кое-как намаранные в ученических тетрадях, они были щедро иллюстрированы пером и чернилами, причем чернилами преимущественно ярко-синими.

Одно из главных произведений, помню, было навеяно «Вперед, на запад!» Кингсли и «Лорной Дун»[82], – о человеке, жившем в Девоншире в шестнадцатом веке. Злодеи все были католиками, союзниками Испании; книга оканчивалась грандиозной морской баталией у берегов Уэльса, которую я очень старательно иллюстрировал. В одном месте повествования священник, один из злодеев, поджигает дом героини. Своим друзьям я об этом не рассказывал, боясь их оскорбить. Все они были католиками хотя бы номинально, и воскресным утром вместе с другими учениками выстраивались во дворе парами, чтобы идти в церковь к мессе.

С другой стороны, не думаю, чтобы они были очень знающими католиками: однажды, отправляясь из Лицея на одну из наших загородных прогулок, мы проходили мимо двух фигур в черных сутанах, с густыми черными бородами. Они стояли на площади перед нашей школой, и один из товарищей шепнул мне на ухо: «Иезуиты!». Он, видимо, побаивался иезуитов. Теперь, когда я больше знаю о католических орденах-, я понимаю-, что это были не иезуиты, а миссионеры-пассионисты[83], с белыми значками на груди.

Поначалу, если я проводил воскресенье в Лицее, я оставался в Permanence [84], вместе с теми, кто не ходил на мессу в Собор. То есть я сидел в учебной зале, читая романы Жюля Верна и Редьярда Киплинга (я был под сильным впечатлением от французского перевода романа The Light That Failed [85]). Потом отец определил меня слушать вместе с горсткой других ребят маленького протестантского пастора, приходившего в Лицей наставлять нас в вере.

Воскресным утром мы собирались вокруг камина в промозглом восьмиугольном здании – протестантском «храме», построенном на одном из кортов. Пастором был маленький серьезный человек, он изъяснял нам притчи о добром самарянине, мытаре и фарисее, и тому подобное. Я не припоминаю каких-либо особенно глубоких духовных рассуждений, но ничто не мешало ему преподносить нам наглядный моральный урок.

Я благодарен, что у меня были хотя бы эти уроки религиозного воспитания в возрасте, когда я в нем особенно нуждался: многие годы я заходил в церковь только для того, чтобы осмотреть витражи и своды. К сожалению, эти уроки были практически бесполезны. Да и какой толк от религии без личного духовного руководства? Без таинств, без какой-либо возможности приобщиться благодати, кроме обрывочных редких молитв, да эпизодических невразумительных проповедей?

В Лицее была и католическая часовня, но она потихоньку разрушалась, в большинстве окон не хватало стекол. Никто никогда не видел ее изнутри, потому что она всегда была наглухо заперта. Видимо, много лет назад, когда возводился Лицей, католикам ценой настойчивых усилий удалось выбить эту уступку у строившего школу правительства, но в конечном счете это не принесло им большой пользы.

Единственное ценное религиозное и нравственное наставление, которое я получил в детстве, исходило от моего отца. Не систематически, а от случая к случаю и ненавязчиво, в обычных разговорах. Отец никогда специально не ставил цели преподать мне религию, но если он размышлял о духовном, то это естественным образом проявлялось вовне. Такое религиозное, да и всякое другое обучение наиболее действенно. Ибо «добрый человек из доброго сокровища сердца своего выносит доброе, а злой человек из злого сокровища сердца своего выносит злое, ибо от избытка сердца говорят уста его»[86].

А ведь именно такая речь, «от избытка сердца своего», производит наибольшее впечатление и сильнее всего воздействует на людей. Мы прислушиваемся и обращаемся со вниманием и с уважением к человеку, который искренне убежден в том, что говорит, даже если это противоречит нашим собственным взглядам.

Я напрочь забыл, что именно говорил нам маленький рasteur о мытаре и фарисее, но никогда не забуду короткого замечания Отца, которое он сделал, когда по какому-то поводу ему случилось рассказать мне о предательстве Петра, – о том, как, услышав крик петуха, Петр вышел вон и горько заплакал. Не помню, к чему это было рассказано: это был случайный разговор, мы стояли в холле квартиры, которую снимали на Пляс де ля Кондамин.

В моем сердце навсегда сохранилась возникшая тогда живая картина, изображающая, как Петр выходит и горько плачет. Мог ли я забыть, даже и спустя многие годы, обретенное в тот момент понимание того, что чувствовал Петр, и что значило для него предательство.

Отец не боялся высказывать свои мысли об истине и нравственности любому, кто в том нуждался – то есть, когда возникал настоящий повод. Он, конечно, не имел обыкновения приставать ко всем подряд и совать нос в чужие дела. Но однажды возмущение взяло верх, и он поставил на место злобную французскую мегеру, одну из этих язвительных bourgeoisies[87], которая дала волю ненависти к своей соседке, очень похожей на нее саму.

Отец спросил, зачем, по ее мнению, Христос заповедал людям любить врагов своих? Не думает ли она, что Он заповедал это ради собственной выгоды? Может быть, Он получил от нас что-то действительно нужное для Себя? Или же Он дал эту заповедь скорее для нашего собственного блага? Отец сказал ей, что, если бы у нее было немного ума, она бы любила других людей хотя бы ради блага, здоровья и мира собственной души, вместо того чтобы уродовать ее завистью и недоброжелательностью. Еще св. Августин писал, что зависть и ненависть стремятся уязвить мечом ближнего, но клинок не может поразить его, не пронзив сперва наше собственное тело. Думаю, что отец никогда не читал св. Августина, но он бы ему, несомненно, понравился.

Эпизод с мегерой напоминает мне о Леоне Блуа[88]. С ним отец не был знаком, но мог бы полюбить его. У них много общего, только у Отца не было неистовости Блуа. Если бы Отец был католиком, его призвание мирянина-созерцателя несомненно развилось бы в сходном направлении. А я уверен, что у него было такое призвание. К сожалению, оно так никогда и не развилось, потому что он никогда не приступал к Таинствам. Однако были в нем зачатки той же духовной нищеты и ненависть Блуа к материализму, ложной духовности, и мирским ценностям в людях, именующих себя христианами.

Осенью 1926 года Отец отправился в Мюрá, что в департаменте Канталь, в старой католической провинции Овернь. Вокруг городка – зеленые горы и древние вулканы центральной Франции. Долины полны богатых пастбищ, а горы то тяжелеют хвойными лесами, то возносят к небу зеленые вершины, безлесные, покрытые лишь травой. Жители этих земель – в основном кельты. Во Франции традиционно посмеиваются над овернцами, над их простотой и деревенскими манерами. Это очень сдержанные и очень добрые люди.

 

Семейство, у которого Отец поселился в Мюра, владело маленьким домиком, наподобие небольшой фермы на склоне пологой горы за городом, и в тот год я отправился туда на Рождественские каникулы.

Мюра было чудесное место. Оно утопало в глубоком снегу, жмущиеся друг к другу дома с заснеженными крышами оживляли склоны трех соседних холмов контрастным серо-голубым и аспидно-черным орнаментом. Городок теснился у подножья скалы, увенчанной колоссальной статуей Богоматери Непорочного Зачатия. Тогда она показалась мне слишком масштабной и слишком выспренней в передаче религиозного чувства. Теперь-то я понимаю, что в ней не было религиозной чрезмерности. Просто эти люди хотели наглядными средствами показать, как они любят Пресвятую Деву, Которая действительно достойна любви и поклонения, как всесильная Царица, всеблагая и всемилостивая Госпожа, могущественная заступница за нас пред престолом Бога, величественная в славе своей святости и в полноте благодати Матерь Божия. Она любит детей Божиих, которые рождены в мир с образом Божиим в душах своих. Но всесильная любовь Ее забыта и не понята в этом слепом и безрассудном мире.

Однако я вспомнил Мюра для того, чтобы поговорить не о статуе, а о мсье и мадам Привá. Это люди, у которых мы собирались остановиться, и задолго до того, как мы добрались до Мюра, когда поезд еще взбирался по заснеженной долине со стороны Орийака[89] на противоположный склон горы Канталь[90], Отец говорил мне: «Погоди, ты еще не видел чету Прива».

В известном смысле они замечательные люди, каких редко встретишь в жизни.

Овернцы обычно ростом невысоки. Оба Прива были чуть выше меня двенадцатилетнего, правда, я был высок для своего возраста. Думаю, мсье Прива был футов пяти и трех или четырех дюймов, не более. Но он был очень широкоплеч, человек огромной силы. Казалось, что шеи у него нет, а голова вырастает в цельной колонне из костей и мышц прямо от плеч. В остальном тень его была почти совершенно квадратной. Как и большинство крестьян в этих местах, он носил черную широкополую шляпу, которая придавала ему еще бо́льшую значительность, когда его трезвые и разумные глаза мирно глядели на вас из-под правильной формы прямых бровей, подчеркнутых такими же прямыми полями шляпы. Эти две прямые, два уровня правильности поддерживали впечатление прочности, незыблемости и невозмутимости, которое он производил повсюду, работал он или отдыхал.

Его маленькая жена скорее походила на птичку – тоненькую, серьезную, основательную, быструю, но тоже исполненную миролюбия и невозмутимости, которые, как я теперь знаю, происходят от жизни с Богом. Она носила смешной маленький головной убор, который я не могу описать иначе, как водруженную на макушку небольшую сахарную голову, слегка приправленную черным кружевом. Овернские женщины до сих пор носят такие уборы.

Мне очень приятно вспоминать этих хороших и добрых людей, хоть память и не сохранила подробностей. Я просто помню их доброту и великодушие по отношению ко мне, их миролюбие и крайнюю простоту. Они вызывали искреннее почтение, и думаю, в своем роде, конечно, были святыми. Их святость была наглядной и впечатляющей: они вели самую обыкновенную жизнь, занимались простыми ремеслами, будничными делами, повседневной работой, но живущая в них благодать и привычное единение с Богом в глубокой вере и любви освящали их и придавали сверхъестественный порядок всему, что они делали.

Ферма, семья и церковь – вот все, что занимало эти добрые души. Но жизнь их была полна.

Отец, который все больше задумывался о моем физическом и нравственном здоровье, понимал, какое сокровище он нашел в лице этой пары, и Мюра казалось привлекательным как место, где мне следовало бы набраться здоровья.

Той зимой в Лицее я провел в общей сложности несколько недель в лазарете с простудами, и следующим летом, когда Отцу предстояло отправиться в Париж, он воспользовался возможностью снова отправить меня на несколько недель в Мюра, чтобы Прива откармливали меня маслом и отпаивали молоком, и вообще, заботились обо мне всеми возможными способами.

Эти недели я никогда не забуду, и чем дольше я о них думаю, тем больше понимаю, что, без сомненья, обязан Прива намного большим, чем просто благодарностью за молоко и масло, и вообще – хорошее питание для моего тела. Они относились ко мне как к собственному сыну, но я благодарен им не только за доброту и заботу, великодушие и деликатное внимание, без навязчивости или обычной фамильярности. Ребенком, да и позднее, я противился собственнической привязанности со стороны любого человека – во мне всегда преобладало инстинктивное желание держаться в таких случаях подальше и оставаться свободным. И только с по-настоящему духовными людьми мне бывало легко и спокойно.

Вот почему меня радовала любовь ко мне Прива, и я был готов любить их в ответ. Их любовь не удерживает при себе, не ставит свое тавро, не порабощает назойливым проявлением чувств, не ловит в силки собственных интересов.

Я любил убегать в леса или забираться в горы. Плон-дю-Канталь походила скорее на большой холм, чем на гору. Я поднимался на нее с племянником Прива. Он учился в католической школе, где преподавали священники. Я и не представлял, что не все мальчишки разговаривают так, как шалопаи, с которыми жизнь свела меня в Лицее. И как-то, не задумываясь, позволил себе одно из этих выражений, которые в Монтобане слышишь сто раз на дню. Он был задет, и спросил, где я подцепил этот жаргон. Мне стало стыдно, но его снисходительность поразила меня. Он сразу закрыл тему, словно забыл об этом. У меня же создалось впечатление, что он извиняет меня как иностранца, который не вполне понимает смысл сказанного.

В целом эта поездка в Мюра была для меня большой благодатью. Понимал ли я это? Я ведь даже не знал, что такое благодать. Хотя добродетельность Прива и впечатлила меня, и я догадывался, что было ее источником, мне тогда не приходило в голову в чем-то походить на них или извлечь какую-то пользу из их примера.

Кажется, я лишь однажды говорил с ними о религии. Мы сидели все вместе на балконе с видом на долину и горы, на наших глазах погружавшиеся в синеву и пурпур сентябрьских сумерек. Разговор каким-то образом зашел о католиках и протестантах. И тут я почувствовал, что сама добродетельность и правильность Прива противостоит мне, я словно оказался пред лицом неприступной крепости.

Я принялся как мог оправдывать протестантизм. Они сказали что-то вроде того, что не понимают, как я смогу жить без веры: для них существовала только одна Вера, одна Церковь. И я выдвинул соображение, что все религии хороши, все они так или иначе ведут к Богу, и каждый человек должен выбирать свой путь в согласии со своей совестью и устраивать жизнь в соответствии со своими взглядами.

Они не стали спорить. Просто посмотрели друг на друга и пожали плечами. И мсье Прива сказал, спокойно и грустно: «Mais c’est impossible» [91].

Было унизительно и страшно ощущать, как все их молчание, миролюбие и сила обратились против меня, обличая мою отчужденность от них, от их надежной безопасности, их защиты, от их жизненной силы, – по моей собственной вине, из-за моего своеволия, невежества и протестантской гордыни.

Унизительным было и то, что мне хотелось, чтобы они спорили, а они презирали спор. Они-то сознавали, а я нет, что моя позиция, стремление спорить и дискутировать на религиозные темы происходят от фундаментального недостатка веры, пристрастия к собственным оценкам и мнениям.

Более того, они как будто понимали, что я ни во что не верю, а если бы сказал, что верю, это были бы пустые слова. Однако они не дали мне понять, что это простительно для ребенка или неважно, что со временем все само собой образуется. Я никогда не встречал людей, для которых вера была бы так важна. Прямо они не могли мне помочь. Но то, что они могли, я уверен, – они делали, и я счастлив, что это так. Я от всего сердца благодарю Бога, что их так глубоко волновало мое безверие.

Бог весть, сколь многим я обязан этим двум чудесным людям. Зная их любовь, я внутренне уверен, что их молитвам я обязан благодатью, особенно – благодатью обращения и даже монашеского призвания. Кто скажет? Но однажды я это узнаю, и это прекрасно – верить, что увижу их снова и смогу поблагодарить.

VI

Отец уехал в Париж, куда его пригласили в качестве шафера на свадьбу друга прежних лет из Новой Зеландии. Капитан Джон Кристл сделал карьеру в британской армии и стал офицером гусарского полка[92]. Позднее его назначили начальником тюрьмы; но он не был человеком угрюмым, как можно было бы предположить. После свадьбы капитан и его жена отправились в свадебное путешествие, а мать новой миссис Кристл приехала с Отцом в Сент-Антонен.

Миссис Страттон оказалась впечатляющей личностью. Музыкант и певица, правда, не помню, выступала ли она на сцене; во всяком случае, она не являла собой театральный типаж, скорее наоборот. Хотя и было что-то такое в ее манерах.

Ее никак нельзя было назвать пожилой, в ней чувствовалась женщина огромной энергии, силы характера, мощного ума и таланта, твердых и определенных взглядов на вещи. Вызывали уважение ее убеждения и многочисленные дарования, но более всего – огромное чувство собственного достоинства. Рядом с ней вы ощущали, что ее скорее следовало бы называть Леди Страттон, или «Графиня такая-то».

Поначалу меня тайно возмущало то влияние, которое она сразу стала оказывать на нашу жизнь. Мне казалось, что она слишком уж по-хозяйски распоряжается нашими делами. Но даже я смог понять, что ее мнение, совет и руководство весьма ценны. Думаю, именно благодаря ей, и никому другому, мы отказались от мысли жить постоянно в Сент-Антонене.

Дом был почти готов, и можно было вселяться. Красивый маленький дом, простой и надежный. В нем, наверно, приятно было бы жить, особенно хороша была большая гостиная со средневековым окном и большим старинным камином. Отец умудрился достать каменную винтовую лестницу, и теперь она вела наверх, к спальням. Сад вокруг, которому Отец отдал столько труда, обещал стать прекрасным.

Но Отец слишком много путешествовал, чтобы от дома было много толку. Зимой 1927 года он несколько месяцев провел в Марселе, потом в Сете, другом средиземноморском порту. Вскоре ему пришлось поехать в Англию, потому что к этому времени у него была готова новая выставка. Все это время я проводил в Лицее, продолжая набираться преждевременной зрелости и привыкая к мысли вырасти французом.

Потом Отец уехал в Лондон на выставку.

Весна 1928 года. Учебный год вот-вот должен был закончиться. Я не задумывался о будущем. Я просто знал, что через несколько дней вернется из Англии Отец.

Стояло яркое солнечное майское утро, когда он появился в Лицее, и первое, что сказал мне – иди, собирай вещи, потому что мы едем в Англию.

Я огляделся вокруг как человек, с которого внезапно спали цепи. Как играет свет на кирпичной кладке тюрьмы, двери которой только что распахнулись предо мной, отпертые невидимой и благотворной силой! Мое избавление из Лицея, думаю, было промыслительным.

В те последние минуты, что мне оставались, я вкусил жестокое наслаждение торжества и злорадства, глядя на своих товарищей, которых готовился покинуть. Они стояли на солнце вокруг меня, опустив руки, в своих черных сюртучках и беретах, посмеивались, не без зависти разделяя мое радостное возбуждение.

 

Вскоре я уже ехал в повозке по тихой улочке, рядом стоял мой багаж, и Отец рассказывал, чем нам предстоит заняться. Как звонко цокали копыта лошади в твердой белой пыли улицы! Как весело отражался их звук от чопорно бледных стен пыльных домов! «Свобода! – выстукивали они. – Свобода, свобода, свобода, свобода!» – на всю улицу.

Мы миновали большой многоугольный сарай почты, весь в лохмотьях старых афиш, и въехали в пятнистую тень платановой аллеи. Я вглядывался вдаль, в конец длинной улицы, ведущей к Вильнувельской станции, где я столько раз в короткие утренние часы садился на поезд, чтобы ехать на выходные домой, в Сент-Антонен.

Когда мы сели в поезд и отправились той же дорогой, по которой впервые прибыли в долину реки Аверон, я вдруг ощутил, как сжалось сердце, прощаясь с любимым тринадцатым веком, который давно перестал принадлежать нам. Не так уж долго нам удавалось удержать тот Сент-Антонен первого года нашей жизни: едкий щелок Лицея вытравил из меня всю его благодать, я очерствел и сделался нечувствительным к нему, однако не настолько, чтобы не ощутить грусти, покидая его навсегда.

Печально и то, что мы так никогда и не жили в доме, который построил Отец. Ну что же, все-таки благодать этих лет никогда не исчезала полностью.

Прежде чем я смог поверить, что благополучно избавился от Лицея, мы уже катили через Пикардию по Северной железной дороге. Очень скоро воздух приобрел тот жемчужно-матовый оттенок, который подсказал нам, что мы приближаемся к Ла-Маншу, и рекламные щиты вдоль дороги призывали по-английски: «Посетите Египет!»

Потом – паром, скалы Фолкстона, белые в солнечной дымке, словно сливки, пристань, серо-зеленые подножия холмов и линия чопорных отелей вдоль верхней границы скал – все это для меня дышало счастьем. Кокни носильщиков и запах крепкого чая в станционном буфете запечатлели до сих пор живущее во мне представление об Англии, как о праздничной стране, пропитанной вселяющей трепет благопристойностью, но исполненной и всякого рода утешения, стране, в которой всякое переживание проникает в душу, какой бы черствой она ни казалась.

Все это значила для меня Англия в те дни и еще года два, потому что поехать в Англию – значило приехать в дом Тети Мод в Илинге[93].

Дом красного кирпича на Карлтон-Роуд, 18 с небольшой лужайкой для игры в шары и окнами, выходящими на закрытое зеленое крикетное поле, принадлежавшее Дарстон Хауз[94], был настоящим оплотом благополучия, как его понимали в девятнадцатом веке. Здесь, в Илинге, защищенные бастионами выстроенных рядами одинаковых домов, крепко держались викторианские правила, а тетя Мод и дядя Бен жили в самом центре этой цитадели, и дядя Бен был одним из ее главнокомандующих.

Отставной директор Начальной школы для мальчиков Дарстон Хауз на Каслбар-Роуд, он выглядел совершенно как все великие, унылые, важные полководцы викторианского общества. Сутулый, с огромными, белым водопадом спадающими усами, в пенсне и дурно сидящем твидовом костюме. Передвигался он медленно, прихрамывая, и из-за своей болезненности требовал постоянного внимания от каждого, и особенно от Тети Мод. Говорил он тихо и членораздельно, но при этом вы понимали, что, если бы он захотел, голос бы его гремел. Когда он намеревался сделать особо драматическое заявление, глаза его расширялись, он вперял взгляд вам в лицо, тыкал в вас пальцем и произносил слова нараспев, словно Призрак отца Гамлета. Если это была кульминация какой-нибудь истории, то потом он откидывался в креслах и тихо смеялся, обнажая огромные зубы и водя взглядом по лицам слушателей, примостившихся у его ног.

Что касается Тети Мод, то я мало в своей жизни встречал людей, так похожих на ангела. Она, конечно, была в летах, и ее одежда, особенно шляпки, являла собой образец крайнего консерватизма. Кажется, она не отреклась ни от единой детали туалетов, модных во времена Бриллиантового Юбилея[95]. Это была бодрая и очаровательная женщина, высокая, стройная, спокойная, даже кроткая пожилая леди, сохранившая несмотря на года черты чувствительной и нежной викторианской девушки. Ей во всех смыслах подходило слово «милый», словно оно для нее и придумано, она была очень милой особой. Каким-то образом ее лицо, острый носик и тонкие улыбающиеся губы создавали впечатление, будто она только что закончила произносить фразу: «Как мило!»

Теперь, когда я должен был пойти в школу в Англии, я все больше оказывался под ее крылом. Я едва остался жив, когда она взяла меня с собой в одну из экспедиций по магазинам на Оксфорд-стрит. Это было прелюдией к Рипли Корт – школе в Суррее, которой тогда руководила миссис Пирс, ее невестка, жена Роберта, покойного брата дяди Бена. Он погиб, спускаясь на велосипеде с горы – не смог вовремя повернуть за угол и врезался прямо в кирпичную стену. Тормоза отказали на полпути вниз.

В одно прекрасное утро, хотя наверно, не в самое первое, на этой самой Оксфорд-стрит у нас с тетей состоялся серьезный разговор о моем будущем. Мы только что купили мне несколько пар серых фланелевых брюк, свитер, какую-то обувь, серых же фланелевых рубашек, и одну из этих мягких фетровых шляп, которые должны были носить английские мальчики-. Выйдя из Ди-Эйч-Эванс, мы ехали в открытом автобусе, прекрасно устроившись впереди на империале, откуда был замечательный обзор.

– Интересно, Том задумывался когда-нибудь о своем будущем? – спросила Тетя Мод и посмотрела на меня, улыбаясь и ободряюще подмигнув. Том – это я. Она иногда обращалась к вам в третьем лице, как сейчас, что, видимо, было признаком некоторой внутренней неуверенности: стоит ли вообще поднимать такой вопрос.

Я признался, что немножко думал о будущем и о том, кем бы я хотел стать. Но все же слегка колебался, стоит ли говорить тете, что я хочу быть романистом.

– А быть писателем – хорошая профессия, как вы думаете? – спросил я осторожно.

– Да, конечно, писатель – очень хорошая профессия! А что именно ты хотел бы писать?

– Мне кажется, я мог бы писать рассказы.

– Представляю, как хорошо это будет у тебя получаться со временем, – великодушно заметила тетя Мод, и прибавила: – Но ты, конечно, знаешь, что иногда писателям бывает очень нелегко пробиться в жизни.

– Понимаю, конечно, – сказал я задумчиво.

– Вот если бы у тебя было еще какое-нибудь занятие, которое бы давало средства к существованию, ты мог бы писать в свободное время. Знаешь, писатели часто начинают подобным образом.

– Я мог бы быть журналистом, – предположил я. – И писать для газет.

– Наверно, это хорошая мысль. И знание языков в этой области было бы очень полезным. Ты мог бы со временем стать иностранным корреспондентом.

– А в свободное время писать книги.

– Да. Полагаю, ты бы смог.

Весь путь до Илинга мы беседовали в этом несколько отвлеченном и утопическом духе. Наконец мы приехали и перешли Хэвэн Грин в сторону Каслбар-Роуд, где нам нужно было зачем-то зайти в Дарстон Хауз.

Миссис Пирс, директрису Рипли Корт, я видел уже не в первый раз. То была крупная женщина с мешками под глазами, весьма воинственного вида. Она стояла посреди комнаты, на стенах которой были развешаны работы моего отца. Наверно на них она и посматривала, рассуждая о различных заблуждениях и ненадежности образа жизни художника, пока Тетя Мод не заметила, что сейчас мы говорим, собственно, о моем будущем.

– Он тоже хочет стать дилетантом, как его отец? – жестко спросила миссис Пирс, исследуя меня сквозь линзы очков с выражением явного негодования.

– Мы подумывали, возможно, он мог бы стать журналистом, – мягко сказала Тетя Мод.

– Ерунда, – заявила миссис Пирс. – Пусть он идет в бизнес и обеспечит себе достойное существование. Незачем без толку терять время и обманывать себя. С самого начала следует иметь в голове разумные представления и готовиться к чему-либо солидному и надежному, а не вступать в мир с одними мечтаньями в голове. – Вдруг, обернувшись ко мне, она выкрикнула:

– Парень! Не вздумай становиться дилетантом, слышишь?

Несмотря на то, что летний семестр подходил к концу, меня приняли в Рипли Корт, хотя и обставили так, словно я был не то сиротой, не то беспризорником, к которому следовало относиться с сочувствием, но и не без некоторой настороженности. Я был сыном художника, да еще два года учившимся во французской школе, а сочетание художник и Франция составляло квинтэссенцию всего, что вызывало у миссис Пирс и ее друзей подозрение и отвращение. Венчало все это безобразие мое незнание латыни. Что может получиться из мальчика, который на четырнадцатом году жизни не может просклонять mensa и вообще ни разу не открывал латинской грамматики?

В итоге я вновь испытал унижение, снова оказавшись на последнем месте и начиная с азов среди самых младших ребят.

Но сама школа Рипли после тюремного Лицея казалась приятным местом. Широкий простор ярко-зеленого поля для крикета, глубокие тени вязов, где можно было сидеть, ожидая занятий, столовая, где мы досыта наедались хлебом с маслом и джемом во время пятичасового чая и слушали, как мистер Онслоу читает вслух что-нибудь из сэра Артура Конан-Дойля. После Монтобана все это представлялось невообразимой и покойной роскошью.

И сама ментальность розовощеких и простодушных английских мальчиков была иной. Они казались более довольными и счастливыми, – и, право, для этого были все основания. Все они вышли из-под крова своих удобных и надежных домов и до поры были защищены от мира толстой стеной неведения, – стеной, которая не охранит ни от чего, как только они перейдут в привилегированные частные школы, но которая пока еще позволяет им оставаться детьми.

По воскресеньям все надевали нелепую одежду, которую в представлении англичан подобало носить молодежи, и строем отправлялись в деревенскую церковь, где для нас был зарезервирован целый трансепт[96]. Мы чинно сидели рядами, в черных итонских курточках со снежно-белыми воротничками, подпирающими подбородок, склонив тщательно причесанные головы над страницами своих гимналов[97].

Наконец-то я действительно ходил в церковь.

Воскресными вечерами, после долгой прогулки по окрестным роскошным лугам Суррея, мы вновь собирались в обшитой деревом учебной комнате, усаживались на скамьи и пели гимны. И слушали мистера Онслоу, читающего что-нибудь из «Путешествия пилигрима»[98].

Вот так, именно тогда, когда я более всего в этом нуждался, я приобрел немного веры и много поводов молиться и возносить ум к Богу. Я впервые видел, как люди преклоняют колени у своей постели перед отходом ко сну и впервые садился за стол после молитвы благословения.

Думаю, в течение почти двух последующих лет я был вполне искренне религиозен. И потому до некоторой степени – счастлив и покоен. Сомневаюсь, что в этом присутствовало что-то сверхъестественное, но уверен, что неявным и неустойчивым образом благодать все-таки действовала в наших душах. По крайней мере, мы исполняли наши естественные обязанности по отношению к Богу, и тем удовлетворяли свою природную потребность: ибо наши обязанности и наши потребности, во всех фундаментальных вещах, для которых мы созданы, на деле сводятся именно к этому.

Позднее, как почти всякий в нашем бестолковом и безбожном обществе, я счел эти три года «своим религиозным периодом». Я рад, что теперь это кажется смешным. Печально, что смешным это кажется редко. Потому что почти каждый переживает похожий период жизни, но для большинства людей на этом все и заканчивается: просто – период и ничего более. Когда так происходит – это их личная вина, поскольку жизнь на этой земле не есть лишь набор «периодов», которые мы более или менее пассивно проживаем. Если стремление служить Богу и почитать Его в истине, добродетелью и устроением нашей жизни, оказывается чем-то преходящим и исключительно эмоциональным, то это только наша вина. Это мы делаем его таковым: встречаясь с сильным, глубоким и прочным нравственным побуждением, сверхъестественным по происхождению, сводим его на уровень собственных слабых, поверхностных и шатких иллюзий и страстей.

Молитва вполне привлекательна, если рассматривать ее на фоне хорошей пищи, солнечных, радостных деревенских церквей и зеленых английских сельских пейзажей. А все это и подразумевает Церковь Англии. Это религия класса, культ особого сообщества, группы, даже не всей нации, а ее правящего меньшинства. Это фундаментальная основа его сплоченности и в наши дни. В ней мало доктринального единства, еще меньше мистической связи между людьми, многие из которых вовсе перестали верить в благодать Таинств. То, что держит людей вместе – это властное притяжение общественной традиции и упрямая настойчивость, с которой они продолжают цепляться за определенные общественные нормы и обычаи, в основном ради самих себя. Церковь Англии почти целиком обязана своим существованием сплоченности и консерватизму английского правящего класса. Сила ее не в чем-либо сверхъестественном, но в мощных социальном и национальном инстинктах, которые связывают воедино членов касты. Англичане держатся за свою Церковь точно так же, как они держатся за своего Короля и свои старые школы, – ради огромного комплекса безотчетно милых устоявшихся образов английской провинции – старинных замков и коттеджей, игры в крикет долгими летними днями, общих чаепитий на берегу Темзы, крокета, ростбифа, курения трубки, рождественских представлений, «Панча» и лондонской «Таймс»[99], и прочих очаровательных картин, одна мысль о которых отзывается теплом и неизъяснимой грустью в сердце англичанина.

82Чарльз Кингсли (Charles Kingsley; 1819–1875) – английский писатель и проповедник. Один из основоположников христианского социализма. «Вперед, на Запад!» (Westward Ho!) – исторический роман Кингсли (1855), ярко описывающий Англию времен Елизаветы. «Лорна Дун» (Lorna Doone) – приключенческий роман Ричарда Д. Блэкмора, действие происходит в конце XVII в.
83Пассионисты (рassionists), братья Страстей Господних, клирики братства Св. Креста и Страстей Христовых – конгрегация, основанная в 1720 г. в Пьемонте с целью поучения народа путем проповедей о крестной смерти Христа.
84Permanence, фр. – здесь: класс для самостоятельных занятий.
85The Light That Failed, англ. В русском переводе – «Свет погас».
86Лк. 6:45.
87Bourgeoisies, фр. – буржуа.
88Леон Блуа (Léon Bloy, 1846–1917) – французский писатель, мистик. Получил известность как глубокий католический мыслитель. Его фигура привлекла внимание Н. Бердяева, Ф. Кафки, Э. Юнгера, К. Шмитта, Х. Л. Борхеса, Г. Бёлля и др.
89Орийак (Орильяк, Аврильяк, Aurilliac) – главный город департамента Канталь.
90Плом-дю-Канталь (Plomb du Cantal) – самая высокая вершина вулкана и горного массива Канталь в центральном французском горном массиве Овернь.
91Mais c’est impossible, фр. – «Но это невозможно».
92Hussars, англ. – гусарский полк (традиционное название, сохранившееся за некоторыми бронетанковыми частями).
93Илинг (Ealing) – пригород Лондона.
94Дарстон Хауз (Durston House) – знаменитая старинная частная школа для мальчиков младшего возраста (4–13 лет), до сих пор поставляющая абитуриентов для поступления в такие знаменитые лондонские частные старшие школы, как Сент-Пол, Вестминстер, Лэтимер.
95Бриллиантовый юбилей (Diamond Jubilee) – 60-летняя годовщина какого-либо события, название возникло по аналогии с бриллиантовой свадьбой; здесь – 60-я годовщина правления королевы Виктории, отмечавшаяся 20 июня 1897 г.
96Трансепт – поперечный объем храма, пересекающий основной продольный объем (неф или несколько нефов) в постройках базиликального типа.
97Сборник церковных гимнов.
98The Pilgrim’s Progress from This World to That Which Is to Come, by John Bunyan, 1678 («Путешествие пилигрима из этого мира в грядущий», Джона Беньяна (1628–1688)) – христианская аллегория в двух частях (третья часть принадлежит более позднему анониму), популярнейшее в свое время и классическое произведение английской религиозной литературы, переведенное более чем на 200 языков. В России до революции перевод под названием «Путешествие пилигрима» выдержал шесть изданий (Путешествие пилигрима; Духовная война / Пер. Ю. Д. 3[асецкой|. СПб.: Тип. Пуцыковича и [тип.] Траншеля, 1878. [779] с.). В 2001 г. в издательстве «Грант» вышел новый перевод Т. Ю. Поповой под названием «Путь паломника». Англоязычная литература полна аллюзиями на «П.П.» В XX веке «Паломник» вдохновил музыкантов на создание оперы, органной оратории, рок-оперы, мюзикла, других крупных и мелких музыкальных произведений. По произведению созданы фильмы и радиопостановки, секвел, сериал, мультипликации, видеоигры.
99«Панч» (Punch) – еженедельный сатирико-юмористический журнал проконсервативного направления; издается в Лондоне. Основан в 1841 г., назван по имени персонажа традиционного кукольного театра; «Таймс» (Times) – лондонская ежедневная газета консервативного направления; основана в 1785 г.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru