Запорожская кровь. – Как граф де Бриенн распорядился своим наследством
Апреля 2. Ох, уж этот Сеня, Сеня! Во втором часу ночи стучится, ломится ко мне в дверь:
– Впусти!
– Да чего тебе? – говорю. – Разбудил среди лучшего сна…
– Впусти, ради Бога!
Делать нечего, зажег свечу, впустил. На нем лица нет, глаза как у полоумного.
– Что с тобой? – говорю. – Что случилось?
– Проигрался в пух и в прах…
– Да ведь у тебя и капиталов-то для игры не было?
– То-то и беда: отыгрался бы. Пришлось играть на мелок.
– Но как ты вообще мог играть без денег?
– Запорожская кровь! Упреками, брат, ты мне не поможешь. Если я к утру не расплачусь, то хоть снимай офицерский мундир. У тебя, Андрюша, должны быть ведь еще деньги из Толбуховки?
– Да, благодаря им, я месяц-другой пробьюсь…
– Так одолжи-ка мне их! Да кроме того, у тебя, знаю, имеются еще какие-то заветные «на черный день», которых ты почему-то не хочешь трогать. Но теперь такой «черный день», если и не для тебя, так для меня настал…
– Да этих у меня всего девять полуимпериалов…
– Только-то?.. А толбухинских сколько?
– Франков двести, не больше.
– Гм… Ну, что ж, как-нибудь обойдусь. Отказать значило: взять грех на душу, погубить, пожалуй, человека. Ничего уже не говоря, высыпал я ему на стол из кошелька всю свою наличность, потом и полуимпериалы Иришины из ее бисерного кошелька. Он сгреб все в карман и крепко потряс мне руку.
– Никогда, брат, не забуду твоей услуги!
– Хорошо, – говорю, – что так еще кончилось. Но кончилось-то хоть и хорошо, да вовсе не так, как я думал.
Едва я поутру раскрыл глаза, не успел еще и одеться, как опять стук в дверь и голос Сагайдачного:
– Что, все еще не встал? Отопри-ка.
Встал я, отпер ему дверь, а он обхватил меня обеими руками и давай кружиться со мной по комнате, припевая новейшую песенку Беранже:
Les gueux, les gueux
Sont les gens heureux;
lis s'aiment entre eux.
Vivent les gueux![3]
– Ты пьян, Сеня… – говорю.
– Пьян, голубчик, совсем пьян, только не от вина. Не было гроша, да вдруг алтын!
И, достав из кармана туго набитый кошелек, высыпал на стол кучку золотых.
– Ты, Сеня, все-таки играл опять?
– Играл, душенька, и отыгрался. Вот твои полуимпериалы «на черный день»; вот то, что у тебя оставалось от толбухинских, а вот твое жалованье и твои наградные. Ну, а теперь покаюсь тебе, как было дело.
И поведал он мне, что вчера со службы должен был отвезти сорок тысяч франков за город одному полковому казначею, который по болезни не мог сам прибыть за ними. Но, проголодавшись, он завернул сперва в Палерояль пообедать, а бывшие там приятели затащили его опять в игорный дом.
– И ты играл на казенные деньги? – ужаснулся я.
– Не сейчас, Боже упаси. Сперва я занял у партнеров. Но банкомету, одному французскому графу, чертовски везло: он бил у всех нас карту за картой. Занять еще мне было уже не у кого. И вот, сам не могу понять, как это случилось: видно, запорожская кровь; рука моя невольно залезла в карман за первым казенным наполеондором; потом за вторым и так далее. Очнулся я только тогда, когда от всех сорока тысяч ничего не осталось. Вся надежда моя была на тебя. Я поехал к тебе, разбудил тебя, и ты меня выручил, да, как видишь, не напрасно. С первой же карты, на которую я поставил из твоих «заветных», счастье изменило графу. Банк его таял и таял, пока не был взорван. Тогда я перенял игру, и граф сам стал играть уже на мелок. Прочие партнеры, отыгравшись, один за другим убрались вон.
– Не пора ли и нам покончить? – говорю я графу. Стали мы с ним сводить счеты. Оказалось, что он должен мне сорок тысяч франков – как раз то, что мне и нужно.
– В 9 часов утра, – говорит он, – я пришлю вам чек на мой банкирский дом, а пока вот вам моя расписка. И на обороте своей визитной карточки расписался.
– А он тебя не обманет? Который теперь час? Сагайдачный посмотрел на часы:
– Половина десятого!
– Ну, вот. Он вовсе и не пришлет тебе никакого чека. Покажи-ка его карточку.
Он подал мне ее. И какое же имя я прочел на ней? «Comte Charles-Louis Lomenie-de-Brienne».
– Ну, счастлив же ты, Сеня! – воскликнул я и вздохнул с облегчением.
– А что?
– Да у меня с этим графом де Бриенном тоже свои счеты. Кое-где я уже справлялся о нем, может, и не там, где следует; но никто не мог указать мне его адреса.
– Да какие у тебя могут быть с ним счеты?
– А такие, что я должен возвратить ему дядюшкино наследство, и из этого-то наследства я уплачу тебе теперь его долг.
И, достав со дна моего чемодана несколько свертков с двойными луидорами, я отсчитал на стол сорок тысяч франков.
– Вот, получи, а я возьму эту карточку и буду иметь дело уже с самим графом.
– Да объясни мне на милость, откуда в твои руки могло попасть это наследство?
Когда я ему тут в коротких словах рассказал про свою находку в Бриеннском замке, Сагайдачный руками развел.
– Да ты, милый мой, просто с ума спятил! Эти деньги – твоя военная добыча…
– С твоей запорожской точки зрения. Для меня, прости, всякая чужая собственность священна. А теперь поезжай-ка в тот полк, куда тебе надо было отвезти сорок тысяч франков.
– Сейчас поеду. Я тебе так благодарен, дружище…
– Благодарность свою ты лучше всего докажешь, если перестанешь играть в карты.
– Но это – такое лишение…
– Не согласен? Ну, так давай-ка сюда назад графские деньги. Я отвезу их ему с остальными, а ты разделывайся уж с ним, как знаешь.
– Нет, брат, шалишь! Не отдам. Уж лучше отказаться от карт.
– То-то же. А кстати, отказаться бы тебе и от казначейских обязанностей.
– Чтобы соблазну никакого не было? И сам я об этом уже подумывал.
– А теперь решись.
– Решаюсь. Сегодня же сделаю заявление.
На этом мы расстались. Прождал я еще, на всякий случай, час времени, не пришлет ли де Бриенн чека; так и не дождался. Тогда я попросил хозяйку одолжить мне ее сак, уложил туда остальное бриеннское наследство и поехал по адресу, показанному на карточке наследника.
Камердинер в ливрее и преважного вида не хотел было пустить меня и в переднюю.
– Граф-де нездоров и никого не принимает.
Но золотой ключ отворил мне вход. На стук камердинера в дверь графского кабинета оттуда послышался сердитый голос:
– Это ты, Жак?
– Я, ваше сиятельство. Русский офицер желает вас непременно видеть.
– Сакр-Дие! Сказано ведь тебе, что я-то никого не хочу видеть.
Тут уж и я голос подал:
– Я к вам с деньгами, г-н граф.
– За деньгами?
– Нет, с деньгами, с вашими собственными.
– С моими? Да откуда они могли у вас взяться?
– Примите меня; тогда я вам все объясню.
Замок щелкнул, и дверь отворилась.
– Войдите.
Я вошел и замкнул опять дверь за собою на ключ.
– Это зачем? – удивился граф.
– Затем, чтобы ваш Жак непрошено не вошел к нам. С сухою вежливостью он указал мне на стул и сам сел против меня. Тут только, когда лицо его было обращено вполоборота к свету, я разглядел его: мужчина уже пожилой, волосы с проседью, лицо изможденное, глаза впалые, с лихорадочным блеском. От бессонных, видно, ночей за проклятыми картами. При всем том настоящая аристократическая осанка, исполненная достоинства.
– Первым делом, – говорю, – позвольте возвратить вам эту вот расписку в сорока тысячах франков, которые вы проиграли моему приятелю, подпоручику Сагайдачному.
– Да ведь она еще не уплачена?
– Уплачена из вашего же наследства после покойного вашего дяди-кардинала.
И я изложил ему уже более подробно, чем перед тем Сагайдачному, всю историю моей находки в Бриеннском замке. Сначала он меня слушал сдержанно и с гордым видом, но, понемногу, он заметно заволновался, а когда я кончил, он, не владея уже собой, вскочил со стула и, ероша волосы, зашагал взад и вперед по комнате. Потом вдруг остановился передо мною.
– Но в потайном ящике за книгами, говорите вы, было ведь не сорок тысяч франков, а больше?
– Да, всего шесть тысяч двойных луидоров. Одна тысяча пошла на погашение вашего карточного долга, а остальные пять тысяч позвольте теперь передать вам.
И, выгрузив из сака на стол все свертки, я расставил их правильными рядами.
Граф де Бриенн, все еще как бы не смея верить, развернул один сверток; но руки у него так дрожали, что золотые покатились по столу.
– Золото, правда… – пробормотал он, – и все двойные луидоры….
– Так же, как и во всех этих свертках, – сказал я. – Всех их пятьдесят и в каждом по сто двойных луидоров. Потрудитесь пересчитать.
Окинув ряды столбиков быстрым взглядом, он убедился в верности счета.
– А себе вы ничего не оставили? Или, может быть, кроме этих, в потайном ящике были еще деньги?..
– Вы забываете, граф, что говорите с офицером! В лице и голосе моем выразилось, должно быть, такое неподдельное возмущение, что граф поспешил извиниться:
– Простите, мосье; но столь редкое бескорыстие… Вы сами, верно, очень богаты?
– Напротив: кроме казенного жалованья, у меня нет никаких собственных средств.
– Удивительно! Вы, конечно, тоже высокого происхождения?
– Нет, я даже не дворянин.
– Непостижимо!
И опять заходил из угла в угол. Потом круто вдруг обернулся.
– Скажите: какие это на вас ордена?
– Это вот – прусский железный крест за Кульмскую битву, а это – наш русский Георгиевский крест за неприятельское знамя, которым я завладел под Лейпцигом.
– Значит, при всей своей молодости, вы успели уже выказать большую храбрость и врожденное благородство. Ведь и родоначальники моего семейства заслужили свой графский титул своими рыцарскими качествами. Род наш один из самых древних… Только герцоги, графы и бароны Монморанси древнее нас, – прибавил он с презрительной усмешкой, – они ведут свой род ведь еще со времен допотопных.
– Как так?
– А так, что в гербе их изображен потоп и Ноев ковчег; к ковчегу подплывает кавалер в рыцарских доспехах и подает Ною пергаментный сверток с надписью: «Мосье Ной, благоволите принять на хранение документы фамилии Монморанси». Остроумно, не правда ли?
– Не столь, – говорю, – остроумно, сколь тупоумно.
– Именно, что так. Нет, мы, де Бриенны, стали известны только со времен крестовых походов, но рыцарский дух в нас до сих пор не угас. Вы, мосье, без всякого понуждения, сами от себя, по таким же рыцарским только наклонностям своим, явились ко мне, чтобы возвратить законному наследнику наследие предков. Позвольте же и мне, последнему отпрыску рода де Бриеннов, отплатить вам тем же. У вас, в России, какую часть найденного полагается выдавать нашедшему?
– Сколько мне известно, третью часть.
– Ну, вот. Всего вы нашли в потайном ящике шесть тысяч двойных луидоров. Стало быть, две тысячи, по полному праву, принадлежат вам.
Видя мое смущение и колебание, он сам отделил мне двадцать свертков.
– Берите, берите, пока я еще не раздумал. Все равно сегодня же поставлю на карту.
– Вот что, г-н граф, – сказал я. – Для себя я этих денег ни за что не возьму, но в России у меня есть невеста.
– Бесприданница?
– Да…
– И прекрасно. Пускай же это будет ей от меня приданым.
И вот, я опять в своей комнате у мадам Камуфле, и предо мной груда золота – благоприобретенное, неоспоримое приданое Ириши. И может она хоть сейчас под венец идти… Исайя, ликуй!
Мамоновцы не унимаются. – Приезд нового монарха французов и проводы старого. – Бриллиант в каблуке
Апреля 9. Чего-чего я здесь не перевидел! Был и на гобеленевой фабрике, съездил в Версаль посмотреть на знаменитые фонтаны, а в Лувре и Зоологическом саду столько раз перебывал, что и идти уж неохота. Ни на что бы не глядел, лишь бы домой к себе в Россию вернуться. Но задержка за новым королем французов Людовиком XVIII, который от низверженного Наполеона все еще в Англии спасается. У страха глаза велики.
Апреля 13. В главном штабе, где граф Дмитриев-Мамонов давно уже притча во языцех, получен от него рапорт из великого герцогства Баденского. Жалуется, вишь, в своем рапорте на насилия, чинимые будто бы ему и казачьему полку его местными жителями и властями. Но в штабе из того же рапорта вычитали, что первым зачинщиком всяких безобразий и насилий были они же, мамоновцы, и их командир. Посему ему посылается прегорькая, непозлащенная пилюля – строжайший выговор. Как-то он его еще проглотит? Не поперхнулся бы.
Апреля 20. Людовик XVIII покинул, наконец, Англию и остановился в Компиене, куда государь наш и съездил его приветствовать. Казалось бы, что встреча со стороны нового короля, возведенного на престол праотцов лишь великодушием русского царя, должна бы быть самая любезная. Между тем своего благодетеля он принял сидя сам в кресле, а ему только стул предложил. И ни слова ведь признательности: говорил лишь про Всеблагой Промысел Божий, да про свои собственные «непреложные» права. Гордыня обуяла!
Вся свита царская была страшно возмущена. Сам же государь в неизречимой доброте своей только плечами пожал:
– Король – человек больной и дряхлый: неудивительно, что он сидел в кресле. Но на его месте я все-таки приказал бы подать и гостю кресло.
Апреля 21. Новый король у себя в столице. Въехал в золоченой карете и с ним герцогиня Ангулемская, герцоги Конде и Бурбонский. Вид у него не то чтобы горделивый, наполеоновский, а напыщенный, словно кичится он своей толщиной непомерной. Вкруг кареты приверженцы его толпились, – на шляпах белые кокарды, в руках белые знамена, – и без передышки кричали: «Да здравствует король Людовик XVIII!»; ну, и народ, как водится, сии крики подхватывал. Но востор-г был все же как бы подогретый, не то что при въезде императора Александра, которого они куда бы охотней, полагаю, провозгласили и своим императором.
В соборе Парижской Богоматери, отстояв молебен, король принял парад своих родных войск. Но мундиры у французских солдат походные, поношенные (парадных, знать, сшить еще не поспели), а на изнуренных, усталых лицах не радость, а грусть затаенная написана. По великом полководце своем Наполеоне еще грустят!
Уверился я в том воочию на девере моей хозяйки, брате покойного ее мужа, Филиппе Камуфле. Служив до сих пор в Наполеоновой старой гвардии капралом, он с остатками оной из Фонтенебло в Париж прибыл, чтобы служить отныне новому монарху.
Со слезами поведал он нам: мне, хозяйке и сыну ее Габриэлю, выползшему, наконец, тоже с повязанной еще головой из своей раковины, – как низложенный император 8 числа в Фонтенебло с ними, старыми гвардейцами, прощался.
Выстроились они во дворе тамошнего дворца. Вышел он к ним бледный, расстроенный.
– Старые мои боевые товарищи! – возгласил он, и голос его дрогнул. – Неразлучные доныне друзья мои по пути чести! Пришло нам время расстаться. Мог бы я пробыть еще с вами, но к войне с чужеземцами прибавилась бы еще война народная, а терзать долее мою Францию нет у меня сил. Обо мне не печальтесь. У меня есть еще своя обязанность – рассказать потомству о всем том великом, что мы вместе с вами совершили. Мне дозволено из ваших рядов взять с собой в изгнание 600 человек. Кто желает разделить мою горькую участь – выходи вперед.
И все его боевые товарищи до единого рванулись вперед.
– Благодарю вас, друзья мои! – сказал он. – Придется, видно, самому мне сделать выбор.
И, обходя ряды, он перстом указывал одного, другого, третьего, десятого. Так набрал он себе сотню за сотней.
– Посмотрим, – говорит, – есть ли уже полное число?
– Недостает, ваше величество, еще двадцати человек, – заявил генерал Друо.
Дополнив еще двадцатью шестую сотню, Наполеон отобрал к ним унтер-офицеров и офицеров.
– Остальных, Друо, ты отведешь в Париж к Людовику XVIII после моего отъезда.
Сказал и возвратился во дворец. Дорожные кареты стояли уже во дворе. Старая гвардия, однако, все еще не трогалась с места. И вот, он снова показался на крыльце со всем своим штабом.
– Товарищи! – сказал он. – Мне хотелось бы каждого из вас заключить в объятия. Ваше знамя являет вас всех. Дайте же мне обнять его.
И, сойдя с крыльца к знаменосцу, генералу Пти, державшему в руках знамя старой гвардии, он прижал к груди знамя, а потом самого знаменосца. Тут кругом поднялся общий стон и вопль, а он кинулся к карете…
Наполеон прощается со своей старой гвардией
– Так вот как прощался он с нами, наш полубог… – заключил свой рассказ старый гвардеец и всхлипнул. – Все мы готовы были идти опять за ним хоть на край света и лечь за него в могилу… А здесь, в Париже, народ уже забыл, что он на весь мир нашу Францию прославил; никто не горюет, все радуются, что дали им нового короля: «Да здравствует король!»
Мадам Камуфле горестно головой покачала.
– Всему, – говорит, – свое время – и славе, и горю. Ведь когда неприятели обложили со всех сторон Париж, у нас и съестных припасов-то почти не оставалось; хоть ложись и с голоду помирай. Кому уж тут до прошлой славы? Ту касс, ту ласе, ту пасс! (все, мол, ломается, все истощается, все кончается! Или по-нашему: перемелется – мука будет).
А сын ее, Габриэль, как глазами сверкнет и воскликнет:
– О, мама, мама! И это говоришь ты, старая патриотка? Забыла уж, как по всему городу ходили по рукам патриотические песни, как маршал Монсе с национальной гвардией всех граждан к оружию призывал, как, вняв ему, даже седовласые инвалиды и безусые школяры шли кровь свою проливать для защиты родного Парижа? Сама же ведь ты благословила меня на Монмартр, а когда меня принесли оттуда с разбитой головой, не ты ли меня еще целовала и благодарила… О, мама!
И с таковым восклицанием из очей мальчика слезы градом брызнули. Тут старая патриотка, пристыженная сыном, тоже прослезилась, руки к нему протянула.
– Прости, дорогой мой, прости!
Но дядя его к себе привлек и в объятиях сжал.
– Молодец, Габриэль! Ты – настоящий Камуфле! И оба, на плече друг у друга, зарыдали. А мать, опустив втуне протянутые руки, в три ручья залилась. Мне, неприятелю, среди них не было, конечно, уже места, и я тихомолком выбрался вон. Но, признаться ли? При виде столь пламенной любви к родине, и меня вчуже слеза прошибла… Язык уж не поворачивается проклинать великого Корсиканца…
Апреля 26. В ответ на посланное из штаба графу Мамонову предписание прекратить бесчинства его казаков в дружественных нам баденских владениях он рапортом, в свое оправдание, о больших еще беспорядках в местечке Вилингене доносит, вызванных, будто бы, не его казаками, а самими жителями местечка: из окон своих, дескать, каменьями, бревнами, железными молотками в офицеров и его рядовых метали и многих тяжко изувечили. Однако ж, при переходе через те же владения наших регулярных войск местные жители никаких противностей им не чинили. Ясно, что сами мамоновцы вели себя опять «мамаевцами»; а посему их командиру ныне предписано беспромедлительно выступить в обратный поход в Россию, где, свой полк распустив, самому в свою вотчину удалиться и ни под каким видом не покидать оную впредь до особого Высочайшего разрешения.
Я же, узнав о таковом предписании, троекратно перекрестился и благодарил Творца, что сия мамаевская чаша меня миновала.
Мая 12. Надоел мне Париж, в конец опостылел! И Сагайдачного на родину уже тянет. С того дня, что карт в руки не берет, он душу в театрах отводит, а на другое утро мне про вчерашнее представление рассказывает. Зашел и сегодня; а тут денщик его входит с сапогом в руке.
– Поглядите-ка, ваше благородие, какой камушек в каблук ваш вдавился, и не выколупать.
Смотрит Сеня.
– Эге-ге! – говорит. – Дай-ка сюда, Андрюша, перочинный ножик.
Подал я, и выковырял он из каблука тот камушек; а камушек граненый и в лучах солнца всеми цветами радуги играет.
– Да, ведь, это бриллиант! – говорю я.
– Конечно, и чистейшей воды; цена ему сотня рублей, а то и несколько сот.
– Но как он тебе под каблук-то попал?
– Очень просто: вчера в театре у какой-нибудь модницы из ожерелья, браслета или брошки выпал; я наступил да с собой и унес.
– Так тебе надо его сейчас же возвратить владелице.
– Легко сказать! Может быть, его обронили вовсе и не в театре, а на бульваре или в ресторации. Объяви-ка о такой находке во всеобщее сведение, так барынь этих столько к тебе нагрянет, что и отбою не будет.
– Это вам, ваше благородие, судьба за вашу добродетель послала, – говорит денщик, – что в картишки играть перестали.
– Да куда мне этакий бриллиант? Продать жалко: очень уж хорош. Будь у меня, по крайней мере, сестра или невеста.
– А вот у его благородия, Андрея Серапионыча, нет ли? Ишь, в краску бросило! Верно, уж помолвлены.
– И то ведь, Андрюша, признайся-ка: не с той ли поповской дочкой в Толбуховке?
Скрывать было поздно.
– Хоть бы и так, – говорю, – но родители ей носить бриллиантовую вещь ни за что не позволят. Да и я тоже против всякой роскоши, против драгоценных каменьев.
– Потому что сама она – драгоценнейший бриллиант в целом мире? Хорошо, хорошо.
Усмехнулся тонкой своей хохлацкой усмешкой и разговор оборвал. Но я далеко не уверен, что он не выкинет еще какого-нибудь коленца.
Мая 20. До возвращения в Россию государь еще в Англию собирается; с ним и свита. Шмелева же командируют с поручением прямо в Петербург, и он меня с собою берет. Может, по пути еще и в Толбуховку завернем. Итак домой, домой, к матушке и к Ирише! В гостях хорошо, а дома лучше.