– Под открытым небом. Так как лошадь подо мной пала, а другой мне еще не дали, то пешком уж дотащился до города Пегау. Толкнулся в трактир. Но там все одни тяжелораненые: и на полу-то, и на бильярде, и под бильярдом… Стоны кругом душу раздирают. Вышел я на задворки, воз сена свален. Зарылся в сено, да и проспал до зари как убитый.
– Ах, вы, мой бедный, бедный! Но крестик вам все-таки дадут?
– Обещали.
– То-то же. Кушайте, кушайте!
А мне, не герою, хоть бы слово сочувствия, точно меня и на свете-то нет. Ну, да дня через два убираемся и отсюда, чтобы очистить место Наполеону. Эх-ма!
Апреля 23. Ай, Сеня, Сеня! Ведь рана-то у него не от гранаты. Узнал я об этом совсем случайно от казака-ординарца.
– А что, – говорит, – ваше благородие, не зажил еще ушиб у вашего приятеля Семена Григорьича?
– Ушиб? Какой ушиб?
– Да руки.
– Так он, значит, не ранен, а только ушибся?
– Эх! Ложь на тараканьих ножках: того гляди, подломятся. Просили ведь меня не болтать…
– Ну, да раз проговорился, так досказывай. От меня что скрывать?
– И то правда: свои люди.
– Так как же было дело?
– А так, вишь, что послали меня с запиской на одну батарею. Отдал и назад скачу; ан и Семен Григорьич откуда-то мчатся, а вдогонку два француза. Я – наперерез. Одного мусью копьем из седла вышиб; так замертво и лежать остался. Другой тем часом из пистолета в их благородие бац и – наутек. В самих промахнулся, но коню пулю в голову всадил. Грохнулись оба…
– И тут-то Семен Григорьич руку себе и повредил?
– То-то что нет: вскочили на ноги, как встрепанные. Но конь моего французика стоит еще над своим господином, словно ожидает, не встанет ли. Схватили тут Семен Григорьич коня за уздцы, а он на дыбы; ну, и копытом им рукав разодрал, руку раскровянил. Да это бы еще с полбеды. Беда в том, что самого-то коня упустили: ускакал! Взял я их благородие к себе на седло, а они мне:
«Слышишь, мол, меня гранатой ранило». Ну, а мне что? Гранатой, так гранатой. Только вы-то, ваше благородие, сделайте такую милость, меня не выдайте.
Понятно, что никому не скажу. Лишь бы только Сене за его ушиб, в самом деле, ордена не пожаловали. Слишком зазорно бы уж было.
Бишофсверде, апреля 25. Уходили мы из Дрездена, как в реляциях говорится, «в полном порядке». Однако напоследок один офицер (фамилии не знаю) переусердствовал, и чуть-чуть ведь не вышло катастрофы.
Дело в том, что, кроме постоянного моста между Старым и Новым Дрезденом, вниз по течению Эльбы ваши саперы для отступающей армии временный плашкоутный мост соорудили. По переходе всех войск сжечь его должен был генерал Эмануэль, прикрывавший отступление. И вот, когда уже собственный батальон этого генерала (Шлиссельбургского полка) на мост вошел, злосчастный тот офицер подбегает:
– Ваше превосходительство! Не пора ли уж подрубить канаты?
– Рано, – говорит генерал. – Дайте сперва перейти нашим солдатам.
– Поспеют, ваше превосходительство, пока подрубим, пока огонь подложим…
Не выждав даже согласия начальника, бежит вон, приказания отдает. Одни канаты подрубают, другие солому поджигают и паклю, разложенные вдоль всего моста. Не перешло на правый берег еще и половины батальона, как весь мост пламенем охватило, а плашкоуты, не сдерживаемые уже канатами, по течению понесло. Обреченные на сожжение воздух воплями огласили. Тут один солдатик с моста в реку прыгнуть догадался: лучше уж потонуть, чем живьем сгореть. И что же? Эльба в том месте столь мелководна оказалась, что вода ему лишь до плеч доходила. Как увидели то его товарищи, все стремглав тоже в воду попрыгали и благополучно на сушу выбрались с ружьями и ранцами. После пещи огненной только выкупались, чтобы остыть. Но того страшного момента никто из них, полагаю, вовек не забудет!
Бауцен, апреля 27. Неприятель за нами по пятам. Вчера также Эльбу перешел; но арьергард наш пушками напор его задерживает. Канонада целый день к нам доносится. Через Сагайдачного просил я князя Волконского дать мне тоже «пороху понюхать». Обещал.
Апреля 30. Подошло еще знатное подкрепление – весь корпус Барклая-де-Толли от крепости Торна. Теперь нас здесь сила могучая – 100 тысяч: русских 70 тысяч и пруссаков 30 тысяч, да свыше 600 орудий.
Из огня да в воду
Император австрийский желал бы помирить нашего государя со своим зятем Наполеоном. Переговоры о сем ведет хитроумный министр его Меттерних. А ныне к государю в замок Вуршен, где находится союзная главная квартира, от Наполеона парламентером генерал-адъютант его Коленкур прибыл. Но государь его даже не принял:
Мая 5.
– С самим Наполеоном у меня никакого сепаратного соглашения быть не может. Пускай обращается к нашему посреднику – императору Францу.
Такого афронта гордый корсиканец вряд ли потерпит, и генеральное сражение неминуемо. Позиция наша для обороны весьма выгодная: Бауцен лежит на крутом берегу реки Шпре и вдобавок крепостною стеною окружен с башнями, а в башнях – бойницы. На всяк случай городские ворота теперь еще бревнами заваливают, а меж бревнами тоже бойницы будут для стрелков. Милости просим!
Мая 8. Французы сюда, к Бауцену, вчера вплотную подошли, и у нашего авангарда с ними под вечер жаркое дело завязалось. Нынче зовут меня к генералу Чаликову:
– Вы, Пруденский, у князя Волконского под пули просились?
– Точно так.
– Поручик Муравьев с тремя уланами отправляется сейчас в горы на разведку и берет вас с собой.
И вот мы в горах. Хороши эти саксонские горы, что говорить, но нам с Муравьевым уж не до любования природой: издали неумолчный гул орудий доносится: «Бум! Бум! Бум!» С вершин да из-за леса высматриваем, нет ли где неприятеля или засады.
– Вернее бы всего, – говорит Муравьев, – одного хоть пленного захватить: от него бы все выпытали.
И ведь чего хочешь – того просишь: выезжаем из чаши к одинокому жилью, – мы с Муравьевым впереди, уланы за нами, – у ворот конь оседланный привязан.
– Смотрите, Николай Николаич, – говорю, – ведь седло-то на коне военное, французское.
– Верно, – говорит. – Вы берите коня, а я с седоком справлюсь.
Поскакали мы оба: я к коню, а он во двор. Там всадник французик, беды не чуя, на пороге сидит, ружье свое к стене прислонил, а сам трубочку покуривает. Налетел на него Муравьев, саблей плашмя его по спине огорошил:
– Сдавайтесь!
Тот с перепугу и сопротивляться не стал. И двинулись мы в обратный путь: я – с конем пленника в поводу, а самого пленника уланы пиками вперед погоняют. Муравьев его генералу Чаликову представил. Похвалил его генерал.
– О вас, – говорит, – будет доложено его величеству. А коня кто захватил?
– Да вот юнкер Пруденский.
– Так пускай и будет его призом.
Так-то вот, и пороху не понюхавши, приз получают! Сагайдачному новый конь мой зело приглянулся: куда казистее данного ему казенного.
– Давай, – говорит, – поменяемся на моего Буцефала?
– Розинанту свою, – говорю, – изволь, бери опять назад, а призового коня, прости уж, не отдам!
Битва при Бауцене. – Сабля пленного. – Отступление и перемирие. – Лейтенант in spe[1]
Лаубан, мая 10. Нет, Наполеона, заклятого врага рода человеческого, простым смертным, видно, не одолеть! А все ведь блестящую победу нам предвещало… И мне тоже счастье опять улыбнулось было…
Началось с вечера позавчера, 8-го числа; а вчера, в Николин день, государь выехал к войскам с графом Витгенштейном еще в 4 часа утра.
– Ребята! Вот ваш главнокомандующий. Поздравьте же его хорошенько с победой.
И громогласное «ура!» по всем линиям прокатилось, и пушки наши, как по сигналу, загрохотали, а им в ответ и неприятельские. Мимо государя проходили полки за полками – одни с музыкой, другие с песельниками, а государь их подбадривал на славную смерть своим царским словом:
– Молодцы! Смотрите, поработайте, когда очередь дойдет. Вперед вам спасибо!
Бой с часу на час разгорался и растянулся на несколько верст по окружающим Бауцен селениям и полям. Сам Бауцен оставался центральным пунктом, где пруссаки ожесточенно бились с прорывавшимися вперед французами.
Было два часа дня, когда государь, наскоро позавтракав, стоял опять со своим штабом на пригорке. Адъютанты и ординарцы летали взад и вперед с донесениями и приказаниями. Прискакал и Муравьев с донесением, весь в поту и дымной копоти. Государь выслушал его со своей ласковой улыбкой.
– Что, устал? Отдохни же теперь, подкрепись.
А под косогором, в ложбинке, небольшая кучка молодых штабных уж «подкреплялась». Я, как причисленный, держался в сторонке. Проходя к товарищам, Муравьев меня заметил.
– А вы что же, Пруденский? Уже закусили?
– Нет, – говорю, – с утра маковой росинки во рту не было…
– Так идемте же: самый адмиральский час.
И, подойдя со мной к закусывающим, говорит:
– Не найдется ли у вас, господа, маковой росинки для меня, да и для сего юноши?
– Как не найтись.
Налили нам по чарке; с непривычки у меня даже в голове зашумело.
– Однако, опалили же вас: чернее трубочиста! – говорили Муравьеву со смехом. – Ну, рассказывайте: где побывали? что видели?
– Да вот, – говорит, – какой случай. На обратном пути сюда вижу: взвод солдат вразброд отступает, офицера уже нет, а один солдатик с ружьем за камнем прикорнул. Я его по спине нагайкой:
– Ты чего прячешься? Вскочил на ноги.
– Виноват, ваше благородие…
– Давай сюда ружье!
Не дал, бросился вперед:
– В штыки, братцы! Ура!
И увлек ведь других: все повернули назад на французов с криком «ура!» и пошли в штыки. Пример храбрости, как и трусости, одинаково заразителен.
Только досказал это Муравьев, как бежит адъютант с запиской:
– Господа! Нужен ординарец к генералу Чаплицу. Первым Муравьев вскочил.
– Нет, нет, Муравьев! – говорит адъютант. – Вас государь не велел пока беспокоить.
А у меня от «маковой росинки» храбрости еще прибавилось.
– Пошлите меня! – говорю.
– Вас? Да ведь вы еще не ординарец…
– Я исполню все не хуже ординарца.
– А что ж, отчего бы его и не послать? – говорит Муравьев. – Вчера еще был со мной на разведке, славного коня себе у француза отбил.
– Коли так, то извольте, – сказал адъютант и отдал мне записку.
Занимал генерал Чаплиц весьма выгодную позицию в трех верстах на холме, в некой деревне Клике. Домчался я туда на своем призовом коне вихрем.
Прочел генерал записку, приказал поставить восемь орудий против плотины, проложенной внизу через топь, а затем казака кликнул:
– Вот царская записка. Сейчас поедешь с нею к генералу Грекову и скажешь, что орудия уже поставлены и прикрывают плотину.
– Генерал! – говорю. – Разрешите мне это сделать?
Взглянул он на меня; видит, что я нетерпением горю.
– Что ж, пожалуй, – говорит, – поезжайте вместе с казаком.
И понеслись мы с казаком под гору да через плотину.
Стоял генерал Греков со своими донцами лицом к лицу с неприятелем, но неприятель владел уже косогором и обстреливал сверху наших. Прочел и Греков царскую записку, выехал перед фронтом своих молодцов-донцов и зычным голосом им возвестил:
– Ребята! Велено нам взять у французов «языка», а потом за плотину к той деревне отойти. Возьмем же у них «языков», сколько Бог пошлет.
– Рады стараться! – грянули те в один голос, как из пушки.
Взял тут Греков у одного казака пику и стал во главе своих удальцов.
– Марш-марш!
С пикой наперевес соколом на косогор первым взлетел, и вся соколиная стая восьми полков казачьих за ним следом. Встретили их французы дружным залпом, но зарядить снова не успели, как уже донцы со своими пиками и шашками нагрянули. Пошла рукопашная… кровь так и льется… люди падают и уже не встают… У меня в глазах зарябило. Вижу, однако, что один француз-офицер поднимается. Я к нему и за шиворот:
– Сдавайтесь!
Сдался. Забрали казаки еще человек двадцать и двинулись мы с пленными обратно, как приказано было, через плотину к деревне Клике, к генералу Чаплину.
Вдруг навстречу нам, откуда ни возьмись, на своем Буцефале Сагайдачный.
– И ты, брат, тут? – говорит он мне. – Как сюда попал?
Рассказал я ему, а также об атаке донцов и о том, как взял я в плен французского офицера, который плелся пешком передо мною.
– А саблю у него так и не отобрал, хорош! – пристыдил меня мой хохол и обратился к пленнику: – Позвольте сюда вашу саблю. Куда вы, скажите, ранены?
Ничего тот не ответил, с гордым видом только на груди мундир распахнул, – вся рубашка в крови.
– Мы самому государю вас представим, – утешил его Сеня. – Наши доктора живо вас вылечат.
Так прибыли мы к генералу Чаплицу. Выслушал он нас, похвалил.
– А саблю эту, – говорит, – вы сами уж представьте его величеству.
– Сдавайтесь!
Когда мы затем с нашим пленником и его саблей пред царские очи предстали, от необоримого волненья у меня дух захватило, и я, как говорится, стушевался. А Сагайдачный складно и пребойко доложил и про распоряжения Чаплица, и про молодецкую атаку донцов, точно он сам в оной участвовал, и про то, как потребовал он, Сеня, у пленного офицера саблю (что в плен того не он забрал, он умолчал), а закончил тем, что попросил у его величества оставить ему ту саблю на память. Государь милостиво улыбнулся, соизволил на просьбу и спросил его фамилию. А стоявший тут же Волконский пояснил:
– Племянник графа Разумовского. Был уже и ранен.
– И все еще юнкер? Поздравляю тебя корнетом. Я не завидую Сене, ай, нет. Буди воля Божья! Но для чего он столь продерзостно себя одного выставил? Зачем не признался, что никогда и ранен не был?.. Да сам я многим ли его лучше? Он-то хоть настоящим юнкером числился, а я, как никак, самозваный… Приходится хранение устам положить. Но переносить сие все же куда тягостно: сердце обида сосет…
Не могу продолжать. Скажу только, что в 4 часа дня от Наполеоновых гранат запылал Бауцен, запылали окружающие селения. Толпы бесприютных жителей: стариков, женщин, детей, в отчаянии разбежались по полю сражения, убитыми и умирающими усеянному. Французы с криком «вив л'амперер!» все напирали; союзные войска дрогнули, подались назад…
И повелено было прекратить кровопролитие… Отступали как на парадном марше, тихо и стройно. Потеряли, как и при Люцене, 20 тысяч убитыми и ранеными. Но в руках неприятеля не оставили, по крайней мере, ни пленных, ни орудий, ни даже повозок. Полной победы Наполеон все-таки не одержал…
Герлиц, мая 14. Витгенштейн сменен: главнокомандующим назначен Барклай-де-Толли. Авось, не к худшему.
Рейхенбах (силезский), мая 21. На переходе сюда о встречах с музыкой и прочими онёрами помину, конечно, уже не было. Ночевать под крышей неохотно даже пускали. Посему я немало удивлен был, когда тут, в Рейхенбахе, еще в городских воротах, почтенного вида женщина меня перехватила:
– Герр лейтенант! О, герр лейтенант! Задержал я моего Призового (так ретивый конь мой у меня теперь и прозван): чего ей, мол, от меня?
– Г-н лейтенант не имеет еще квартиры?
Объяснять ей, что до «лейтенанта» мне еще далеко, не счел нужным; да и где уж с моим немецким суконным языком!
– Нейн, – говорю, – хабе нихт.
– Так пожалуйте ко мне.
– Да почему, – говорю, – варум?
– Добрым лицом своим г-н лейтенант доверие внушает: не даст меня в обиду, на постой ко мне буянов не пустит. А у меня г-ну лейтенанту уж так хорошо будет!
Ну, что ж, от добра добра не ищут. И точно, отвела мне чистенькую комнатку с занавесочками на окне, с цветочными горшками. Для Призового моего тоже навес во дворе нашелся.
Государь принял приглашение графа Штольберга и остановился в соседнем его замке Петерсвальде. Главная же квартира – здесь, в Рейхенбахе. Городок хоть куда, да и окрестности приятный вид являют.
Что до военных действий, то таковые с 17-го числа, по соглашению с неприятелем, до времени приостановлены. Дело в том, что шведский принц, спасибо, отплатил за нас под Ютербеком: здорово поколотил французов. Вот и подослал к нам опять Наполеон из Дрездена своего Коленкура. Но и на сей раз того допустили только до аванпоста: с монархом его входить в прямые сношения государь наш по-прежнему не намерен. Ведутся переговоры через Меттерниха. Как бы только эта хитрая лиса австрийская кругом нас не обошла!
Мая 24. Вчера в Пойшвице перемирие заключили на 6 недель, до 8-го, значит, июля. Передышка для наших войск, как никак, желанная: поумаялись, да и поубавились. Убыль пополнить надо: в коих полках всего-навсе 200 человек осталось, а в коих и полтораста. Немало и офицеров перебито… Как вдумаешься, – жутко становится!
Июня 4. Государь в Опочну отбыл, где с сестрой своей, великой княгиней Екатериной Павловной, встретится; туда же, слышно, и Меттерних вызван.
Австрия к союзу против Наполеона как будто присоединиться, наконец, хочет. Дай то Бог!
Июня 8. Изленился я от безделья, прости, Господи! Высыпаешься вслать, как в Смоленске, бывало, у маменьки. Объедаешься вишнями и земляникой, которые на базаре просто нипочем. Слоняешься по улицам и мирный быт немецких бюргеров наблюдаешь. К столику в палисаднике трактирчика подсядешь, кружку пива потребуешь, заговариваешь с завсегдатаями-немцами, язык по-ихнему ломаешь. Осмотрел тоже по соседству стеклянный завод: вещь презанятная. А то и за город прогуляешься, по горным кряжам карабкаешься, живописными видами любуешься… Ни дать, ни взять, идиллия феокритова!
Временами, правда, и о маменьке в Толбуховке вспомнишь, да еще об одной милой особе, – и взгрустнется… Последний раз писал туда в апреле месяце; с тех пор все как-то по лени не соберусь.
А корнету вновь испеченному, Сене, не до меня: по целым дням с другими свитскими офицерами у вельможи прусского графа Цедлица гостит, коего замок за 20 верст отсюда в Богемских горах расположен. При замке всякая роскошь и изобилие: оранжереи, домашний оркестр и прочая, и прочая. У графа – дочери на возрасте, да и соседние помещики с женами и дочерьми наезжают. Танцы и все такое… Мне, юнкеру, да из поповичей, знамо, там не место. Знай сверчок свой шесток.
Июня 17. И мне, однако ж, довелось-таки раз потанцевать. Заглянул ко мне вчера Сагайдачный новыми победами своими похвалиться; вдруг стук в дверь.
– Войдите! Херейн!
Входит хозяйка, фрау Кальб, делает нам книксен:
– У меня к господам лейтенантам большая просьба!
– В чем дело?
Дело оказалось в том, что у нее брат в соседней деревне харчевню содержит; нынче день рожденья его дочери Ханнхен; будут и танцы, так вот не окажем ли мы им великую честь…
– Ну, что ж, – говорит Сагайдачный, – окажем уж честь?
– Да ведь я, – говорю, – не танцую…
– Как не танцуешь? В Толбуховке каким козлом еще прыгал.
И отправились мы туда с хозяйкой. Приняли нас со всем почетом; после каждого слова и ему и мне: «герр лейтенант». Слепец-музыкант под темп вальса «Ах ду мейн либер Августин» на скрипице своей запиликал, и деревенские парни и дивчины, схватившись, волчком закружились. Сеня мой тоже, разумеется, пустился с одной, с другой и с третьей, да так лихо, что любо-дорого; все кругом загляделись.
Тут ко мне сама Ханнхен подлетает, бойкая такая, быстроглазая:
– А вы что же, герр лейтенант?
– In spe, – говорю.
– Это что же значит?
– Значит, что я еще не лейтенант, а в надежде таковым сделаться. Вальса же вашего я, простите, танцевать не умею.
– О! Гопсер-вальцер – самый легкий. Пойдемте со мной.
И пошли мы вертеться, да при всяком повороте гоп! да гоп!
– Вот видите ли, – говорит, – как вы прекрасно танцуете. Я вас и другим девицам представлю.
Подвела к ним и представляет:
– Герр лейтенант in spe.
Те «хи-хи-хи!», но вертеться со мной не отказываются, и так-то довертелся я до седьмого пота.
А тут и ужин; пива – море разливанное. Сельский учитель на новорожденную витиеватую речь сказал; Сагайдачный в свой черед за всех ее подруг тост провозгласил. Пошел и я с ними чокаться. А они, хохотуньи, одна за другой, точно сговорившись:
– Ваше здоровье, герр лейтенант in spe!
Что с них взять? Пускай тешатся. Но вдруг один подвыпивший парень с пренахальной усмешкой на счет «лейтенанта in spe» на местном своем наречии какую-то остроту отпускает. Я его тарабарщины не понял. Но девицы со смеху покатываются, а остальные парни: «Хо-хо-хо! Лейтенант in spe!».
В первый момент я даже не нашелся, как себя повести. Но Сеня мой хвать кулаком по столу, загремел саблею и громовыми междометиями разразился:
– Бомбей унд гранатен! Крейцшокдоннерветтер нох эйнмаль!
Остряка-парня словно молнией сразило: с перепугу под стол залез. Тут у нас с Сеней гнев разом испарился, оба мы расхохотались, а за нами и вся честная компания, которая тоже, видно, немало струхнула. Дабы нас совсем умиротворить, сельский учитель тост предложил за славную русскую армию, бескорыстно помогающую немцам иго тирана Европы свергнуть. Вылез из-под стола и остряк, громче всех «хох! хох! хох!» кричал.