Как Сагайдачный в плену побывал. – Генералы Жомини и Моро. – Князь Шварценберг хватается за голову
Июля 8. Перемирие на три недели продолжено – до 29 июля. Император Франц все еще не может решиться порвать со своим грозным зятем.
Июля 9. От князя Волконского моему Сене вчера головомойка была: зачем-де без спроса на целые дни из города отлучается. А сегодня опять как в воду канул. Верно его снова, как к магнитной горе, к Цедлицам потянуло.
Июля 11. Третий день о Сагайдачном ни слуху, ни духу.
Июля 12. Объявился! Захожу сам уж в штаб проведать, нет ли вестей о пропавшем.
– Никаких вестей, – говорят.
Вдруг дверь настежь, и перед нами как ни в чем не бывало мой Сеня.
– Морген, мейне геррен! Как поживаете? Ви гет-с? Обступили кругом, вопрошают:
– Да вы-то откуда? Где четыре дня пропадали?
– Угадайте, – говорит. – Не угадаете! В плену просидел.
– В плену? Что за сказки! За двадцать верст кругом ни одного француза.
– Пленили его не французы, а неотразимые немецкие очи в одном богемском замке.
– Смейтесь, смейтесь, – говорит. – Посидели бы вы, как я, день и ночь на цепи, не до смеху бы вам было.
– Как так на цепи? Сочиняйте больше! На цепь в наше время, слава Богу, и неприятелей не сажают.
– Да дайте же ему рассказать, господа! Говорите, Сагайдачный: как это могло случиться с вами?
– А очень просто, – говорит. – Отправился я за город в горы…
– Да вы же ведь не признаете горных прогулок?
– А вот подите же! Пришла раз фантазия. Забрел в такую дичь и глушь, что и сам не рад. Иду тропинкой: куда-то меня выведет? И вывела она меня, как Ивана-царевича, на перекресток; на перекрестке – три дороги: направо пойдешь – коня потеряешь…
– Но коня своего вы дома ведь оставили?
– Вот потому-то и жалеть мне его было нечего: все равно не пропадет.
– И вы пошли направо?
– Пошел направо. Иду себе, иду, еле ноги уже волочу. Прилечь бы немножко! А под деревом, как на заказ, моховая кочка-подушка, да и только. Прилег…
– И заснули?
– Заснул богатырским сном. Проснулся уже ночью; темень непроглядная. Однако, не ночевать же в лесу! Встал, пошел опять, а куда – и сам уж не разберу. Долго ли, коротко ли, – из чащи выбрался. Эге! Костры. Бивак, значит. Подхожу. Как вдруг:
– Ки ва?
Батюшки мои! Французы!
Пошел наутек. Не тут-то было. Нагнали, к генералу своему повели.
– Шпиона, – говорят, – поймали. А генерал спросонок:
– Шпиона? Сакр-блё! На цепь его!
И посадили на цепь, обеими ногами к стенке приковали. Да, господа! Не дай Бог никому из вас удовольствие это испытать – трое суток на цепи в ожидании расстрела!
– Так вас и к расстрелу уже присудили?
– Суда надо мною еще не было; кроме часового, никто носа ко мне не показывал. Но шпионов на войне, сами знаете, не милуют. И решил я бежать. Говорю часовому:
– Кандалы мне одну ногу до крови натерли. Сними-ка их мне, мон шер. Ведь и другой скованной ноги тебе довольно, чтобы не убежал.
Сжалился простачек.
– Которую, – говорит, – натерло?
– Да вот левую.
Снял он с нее цепь; а я, как только он за дверь, понадергал из тюфяка своего соломы, скинул с себя, с позволенья сказать, рубашку, хватил потом скамейкой об пол – трах! ножка отскочила; взял ее, обвернул соломой и рубашкой, сверху чулок еще натянул, – нога как нога. Свою же собственную ногу под себя подвернул. Приходит опять часовой:
– Ну, что, мосье, как нога?
– Отошла, – говорю, – мерси. Можете опять цепь наложить.
Наложил он ее на обвернутую палку. А я ему:
– Раз вы, мон ами, такой милый человек, не снимите ли вы теперь цепь с другой ноги, чтоб и ей отдохнуть?
Но лишь только он цепь снял, как я на ноги вскочил, самого его с ног сбил, бросился вон, дверь снаружи на замок – и был таков.
– А сапоги свои вы когда же надели?
– Сапоги?..
Сагайдачный озадаченно смотрит на свои ноги, которые обе в сапогах.
– О! – говорит. – Они стояли там же, около двери. Набегу я схватил их и потом уже на дороге сюда надел.
– Не любо – не слушай, а врать не мешай, – заметил Муравьев.
Все кругом:
– Ха-ха-ха! Обиделся:
– Вы, господа, мне не верите? Такие ли еще случаи бывают! Слышал я, например, про одного арестанта, который был точно так же прикован к стене и, чтобы бежать, ступню ноги себе ножом отрезал…
– И побежал без ступни? А потом на радостях еще вприсядку прошелся? Знаете что, Семен Григорьич: вы про плен ваш князю Петру Михайлычу лучше уж и не заикайтесь.
– Почему же нет?
– Потому что он, как и мы, не поверит.
– Ему-то уж так распишу, что поверит.
– А поверит, так для вас же хуже: он во все концы разведчиков разошлет, и так как на 20 верст кругом никаких французов не окажется, то за ложное донесение вас на цепь хоть и не посадят, но к суду потянут. Мой совет вам – откровенно повиниться: посердится, но умилосердится.
А тут как раз и курьер от Волконского:
– Ваше благородие! Пожалуйте к его сиятельству. Побледнел мой Сеня, но, делать нечего, поплелся к его сиятельству. Через пять минут назад возвращается – уже не бледный, а пунцовый до ушей.
– Ну, что? – спрашивает Муравьев. Криво усмехнулся.
– Да что! На неделю под арест.
– Только-то? Скажите спасибо петербургскому дядюшке.
– Арест-то что! Чего мне жалко, так моего анекдота. Уж так, кажется, складно придумал, лучше всякого романиста. А князь и слушать не хотел. «Покайтесь, – говорит, – что были у графа Цедлица». Ну, и покаялся. Заврешься – бьют, недоврешься – бьют. Вперед наука: ври, да знай меру.
Вот он каков, мой хохол! Как с гуся вода. А теперь и писаря и курьеры по всему штабу анекдот его со смехом пересказывают. Одобрение всеобщее еще заслужил!
Июля 31. Наконец-то Австрия надумалась! Заключила с нами и Пруссией оборонительный и наступательный союз и Наполеону открыто тоже войну объявила.
Дабы неприятеля с тылу и фланга обойти, на соединение с «цесарцами» (как называют у нас австрийцев) завтра один русский корпус и один прусский в Богемию выступают; главные же силы на него с фронта ударят.
Прага, августа 4. В один и тот же день в императорскую квартиру прибыли и государю свои услуги предложили два весьма известных французских генерала: Жомини и Моро.
Жомини прославился как военный писатель и своими советами весьма полезен союзникам быть может.
Происхождением он, впрочем, не француз, а швейцарец, и давно уже у Наполеона в отставку просился, в коей ему, как иностранцу, не могло быть отказа. А как Наполеон его все же не отпускал, то он ушел от него тихомолком.
Моро лавры на поле битвы стяжал себе еще во времена французской республики. Когда же Наполеон императором себя провозгласил, Моро им в заговоре был заподозрен. По суду Моро оправдали и выпустили из тюрьмы, но Наполеон потребовал, чтобы он переселился в Америку. Там Моро изгнанником до сего года пребывал, но, зуб против Наполеона все еще имея, вернулся, чтобы помочь союзникам доконать его.
Обоих – и Жомини, и Моро – государь к себе генерал-адъютантами принял. В главном штабе работа котлом кипит, ибо не нынче-завтра военные действия должны возобновиться. Весь вопрос только в том, кому быть главнокомандующим трех союзных армий.
Августа 5. Час от часу не легче. Государь наш в главнокомандующие Моро наметил, дабы ни русским, ни пруссакам, ни австрийцам обидно не было. Но Меттерних наотрез объявил, что буде сей пост не предоставят австрийскому фельдмаршалу князю Шварценбергу, то Австрия немедля из союза выходит и руки, как Пилат, умывает. Государь до крайности огорчен; но Моро его утешает:
– Если бы ваше величество раньше моего совета спросили, то командовать я предложил бы никому иному, как вам самим; я был бы вашим главным помощником. Теперь же я могу служить вам только моей боевой опытностью. Да поможет нам Бог!
Августа 11. Объявлен поход на Дрезден, и по всей нашей армии приказ отдан, по примеру цесарцев, к киверам и шляпам по зеленой ветке прицепить. По сведениям разведчиков, в Дрездене Наполеоном только маршал Сен-Сир оставлен, так что овладеть городом большого труда не будет. Блюхер со своей Силезской армией двинется туда прямо из Саксонии; Главную же армию, вместе с своею цесарскою, поведет окружным путем, через Теплиц, новый главнокомандующий Шварценберг, при коем будут и все три союзных монарха. Однако, офицерство наше в военный гений Шварценберга плохо верит. Родом он, правда, не австриец, а славянин – чех, и с виду вождь, как вождь; рослый, тучный и преважный, – не подходи близко. И в бою, говорят, храбр, ядрам не кланяется; но муж невысокого ума и решения сразу никогда принять не может: ни два, ни полтора. Так какой же он полководец, да еще против столь искусного, как Наполеон?
Село Рекниц перед Дрезденом, августа 16. Ну, вот, раздоры у нас уже начались!
Подошли мы сюда под вечер. Остановились на высотах. По оба берега Эльбы Дрезден раскинулся; впереди – лагерь авангарда французов. Увидел их Моро, и сердце у него горечью наполнилось:
– Вот те самые солдаты, – воскликнул он, – которых я так часто водил к победе!
– А теперь поведете к ней вместе с князем Шварценбергом нашу союзную армию, – сказал государь. – Есть у вас уже план действий?
– Я предложил бы, – говорит Моро, – беспромедлительно бомбардировать город, пока к гарнизону Сен-Сира не подоспели еще другие силы.
– Что вы! Что вы! – испугался Шварценберг. – Бомбардировки я вообще избегаю; а разрушать такой прекрасный город, как Дрезден, было бы просто преступлением.
– Ах, вот как! Воюют, князь, однако, не для того, я думаю, чтобы щадить врагов, а для того, чтобы причинять им возможно больше вреда. Саксонский король – союзник Наполеона, значит, и враг наш. Зачем же было тогда подходить к этому прекрасному городу, а не выбрать другое поле сражения?
– Я совершенно согласен с генералом Моро, – говорит государь. – По моему мнению, не следовало бы терять ни минуты.
Насмешливый той Моро задел Шварценберга за живое, и он уперся на своем:
– Я, простите, противоположного мнения. Атаковать мы всегда еще успеем. Дайте сперва подойти всем нашим австрийским корпусам…
– Тогда нам придется ожидать до второго пришествия! – загорячился Моро. – Бесконечные ваши обозы застряли в проклятых ваших Богемских горах…
Тут и Шварценберг в сердце вошел:
– Наши Богемские горы, – говорит, – созданы не Мною, генерал, а Господом Богом, и убрать их с пути обозов ни в моей, ни в вашей даже власти! Я лично против всякой спешки. Ваше мнение, Радецкий? – обратился он к начальнику своего штаба.
– К ночи атаки редко когда удается довести до конца, – отвечает Радецкий. – Притом же и план атаки еще не выработан.
– А вы что скажете, господа? – отнесся Шварценберг к остальным генералам.
Лицом к лицу с врагом все они, быть может, проявили бы чудеса храбрости; но возражать главнокомандующему у немногих мужества достало. Мнения разделились, пошли долгие препирательства за и против. Восторжествовало мнение главнокомандующего: начать атаку завтра в 4 часа дня. Не быть бы беде!
Августа 14. Так ведь и вышло! Сама природа будто на Шварценберга ополчилась: разверзлись хляби небесные, в течение ночи все горные тропы размыло, по коим войска должны были взбираться и спускаться. Особенно же тяжко приходилось артиллерии: изнуренные лошади на кремнистых дорогах теряли подковы, на крутых спусках скатывались, на задние ноги по-собачьи садились и по-собачьи же жалобный вой издавали. Ординарцы, а с ними и я, то туда, то сюда посылались – узнать, не прибыла ли уже такая-то партия. Одна за другой они прибывали, но с большим опозданием. Так только к часу дня высоты над Дрезденом были заняты союзными войсками, крайне истомленными ночным переходом. А план атаки у высшего начальства все еще не был окончательно готов; вкруг трех монархов и главнокомандующего все корпусные командиры столпились, и каждый, усердствуя, предлагал то, что за ночь надумал.
Но вот подводят пленного дрезденца.
– Вы, что же, сейчас из города? – спрашивает его Шварценберг.
– Из города, – говорит. – У меня тут по соседству мыза; так хотел посмотреть, не разграбили ли ее австрийские солдаты.
Как вскинется Шварценберг:
– Семнадцать лет я командую австрийскою армией, и случая не было, чтобы мои солдаты грабили мирных граждан! А в городе, у французов, скажите, все по-прежнему? Новых сил не подошло?
– За ночь подошло 100 тысяч…
– Быть не может!
– Верно; а в 10 часов утра прибыл и сам Наполеон.
Шварценберга как обухом хватило.
– Сам Наполеон! – смятенным голосом воскликнул. – Как же нам быть теперь, господа?
Моро в сердцах хлопнул свою шляпу оземь.
– Милль тоннёр! Теперь-то, мосье, ни чуть меня уже не удивляет, что семнадцать лет вас постоянно били!
– Не волнуйтесь, генерал, успокойтесь, – сказал государь и отвел его под руку вон.
– Государь! Этот человек все погубит! – отвечал Моро.
Пошли опять совещания. Большинство находило, что атаковать самого Наполеона, да при таких его силах, рискованно. Судили-рядили час, и два, и три. Да за горячим спором никому в голову не пришло отменить сделанное уже по армии распоряжение об общей атаке в 4 часа пополудни.
И вот, с дрезденских башен звон часов доносится: раз, два, три, четыре, а в следующий момент союзные батареи на высотах дружно загрохотали, тучи ядер и гранат полетели в город, и полтораста тысяч союзной пехоты ринулись вниз, чтобы штурмовать городские стены.
Шварценберг за голову схватился.
– Иисус и Мария! Да у нас и фашин-то для штурма еще не заготовлено, ни лестниц…
И то, что предвещал Моро, сбылось: французы, присутствием своего кумира воодушевленные, сделали из всех городских ворот одновременно отчаянные вылазки и нападающих везде назад отбросили. А тут и сумерки; осенний дождь заморосил… И – по всей линии отбой, отбой!
Сколько времени уже все смолкло; кругом бивачные огни. Словно ничего и не бывало. Но с утра сызнова смертный бой; скольких еще не досчитаемся, Владыко многомилостивый!..
Моро смертельно ранен. – Первая победа и пленение маршала Вандама
Дипольдисвальде, августа 16. Звезда Наполеонова опять воссияла; а наша – наша в эту кампанию, увы! еще и не восходила…
В ночь на 15-е небывалая буря разразилась – буря с ливнем, который и к 6-ти часам утра не прекратился, когда монархи с главнокомандующим на позицию выехали. Загремели пушки; но порох, от дождя отсырев, в ружьях не воспламенялся, и пехота ружейным огнем чувствительный вред причинить неприятелю возможности не имела.
В 3-м часу дня подъезжаю я с рапортом к князю Волконскому, который вместе с государем и Моро (все верхами) находился около одной австрийской батареи, прежестоко обстреливаемой французами. Рапортуя, слышу в то же время слова Моро:
– Поверьте моей опытности, государь! Вон с того пригорка вам так же хорошо все видно будет, здесь ваша жизнь каждую минуту в опасности.
Генерал Моро смертельно ранен
Государь внял совету и коня поворотил. Но только лишь конь Моро ступил на то самое место, где перед тем стоял царский конь, как неприятельское ядро ударило Моро в правую ногу и начисто ее оторвало; мало того: пробило насквозь тело коня и у всадника еще икру левой ноги вырвало и часть колена. Все окружающие наперерыв, конечно, поспешили подать несчастному первую помощь.
– Смерть! Смерть!.. – бормотал он и, кровью истекая, сознание потерял.
Наскоро, чем попало, перевязали ему ужасные его раны. Настоящих носилок на месте тоже не оказалось. Сложили носилки из пик, древесных сучьев и солдатских шинелей.
Во время перевязки государь ни на миг не отходил от умирающего, и когда тот, очнувшись, глаза раскрыл, государь со слезами в голосе утешать его стал. А Моро в ответ:
– Господь судил мне погибнуть в первом же деле против моих соотечественников… Но мне отрадно умирать за правое дело и на глазах столь великого монарха!
– Вас, князь, я попрошу сопровождать генерала до перевязочного пункта, – сказал государь Волконскому. – Передайте Вилье мое желание: облегчить, насколько возможно, страданья генерала.
Сагайдачный был уже тут как тут и бережно покрыл Моро своим собственным плащом. Как вдруг, откуда ни возьмись, под ноги ему прехорошенькая собачка с отчаянным визгом и лаем.
– Уберите ее! – приказал Волконский. Сеня схватил ее за серебряный ошейник.
– Да тут, – говорит, – ваше сиятельство, надпись на ошейнике: «Ж'аппартьен о женераль Моро».
– Так возьмите ее тоже с собой на перевязочный пункт.
Таким-то образом узнал я потом от Сени, что было там дальше.
Перевязочный пункт находился в соседней деревне; но страдания раненого были столь мучительны, что его донесли только до ближайшего одинокого крестьянского домика. Туда же и лейб-медик Вилье был вызван. Час спустя обе ноги Моро были ампутированы. При сем случае он выказал геройское присутствие духа. Несмотря на адскую боль, он хоть бы раз вскрикнул; только нет-нет, да и охнет. Во время же перевязки курил сигару. Но не успел он ее докурить до конца, как в стену дома с треском ударили, одно за другим, два неприятельских ядра и угол той самой комнаты разрушили, где лежал Моро, так что пришлось перенести его в комнату рядом. Он горько улыбнулся:
– Наполеону все еще мало: и умирающего меня преследует!
А Шварценбергу тоже не повезло: Моро, правда, не мог уже мешать ему своими непрцшеными советами; но вот от Барклая-де-Толли адъютант прискакал за инструкцией: как быть? Хотя и приказано, мол, артиллерии спуститься с гор на маршала Нея, но внизу дождями грязь развело непролазную, орудия завязнут и, в случае необходимости отступить, обратно на горы им уже не взобраться.
Главнокомандующий наш опешил. Ахти! Что, в самом деле, предпринять?
А тут из Плауэнского оврага еще хуже вести: обе стороны оврага должны были занять два австрийских корпуса; но один из них неведомо где застрял, а другой, окруженный неприятелем, сдался, – целый корпус!
Шварценберг окончательно голову потерял. Убраться вон всего вернее… Не в первый ведь раз и не в последний…
И началось опять бесславное отступление под проливным дождем… А за два дня союзная армия еще на 30 тысяч поубавилась…
Алътенберг, 17 августа. Французы все напирают. Под Пирной графу Остерману пришлось отбиваться штыками. Наполеон, очевидно, хочет прорваться за нами в глубь Богемии. Чтобы его задержать и снова поднять дух приунывших солдат, государь, вопреки Шварценбергу, решил принять генеральное сражение.
Теплиц, августа 19. Ура! Первая победа, полная и блистательная! Главным образом, пожалуй, потому, что сам Наполеон своими войсками не мог командовать: 16 числа внезапно расхворался и воротился в Дрезден. Узнали мы о том уже после от пленных французов.
Лучшим своим маршалом он почитает Вандама, про коего будто бы выразился так:
«Если б мне когда воевать пришлось против темных сил преисподней, то я послал бы Вандама: расправиться с самим чертом может один только Вандам».
И вот, на сей раз честь расправиться, если и не с чертом, то с союзниками он Вандаму предоставил.
Сразились 17 числа по большой дороге от Дрездена к Теплицу, около местечка Кульма. Первый день дела еще не решил; а потому описывать его не стану. Скажу только, что позиции мы сохранили, взяли 500 человек пленных; но у героя дня, графа Остермана, руку оторвало.
Ночь с 17 на 18-е государь провел в Дуксе – замке славного полководца 30-летней войны Валленштейна; но уже на рассвете выехал со своим штабом к полю битвы. Обсервационным пунктом была выбрана высокая гора, на вершине коей возвышаются развалины древнего рыцарского замка. После четырехдневного ненастья день выдался погожий, солнечный, и с горы, как на ладони, можно было обозреть всю Кульмскую долину. Обе армии – союзная и неприятельская – были уже расположены внизу и на окружающих высотах в боевом порядке. Первыми загремели французские пушки в 7-м часу утра; наши не замедлили отвечать им. Но настоящий бой разгорелся только два часа спустя.
Прусский генерал Клейст должен был горным проходом Вандама обойти. И вот, когда в 9 часов отдаленный гул прусских орудий показал, что Клейст зашел уже в тыл неприятелю, наша русская конница бросилась в атаку, за конницей беглым шагом двинулась русская же пехота, а с гор спустились в долину наши союзники: с правого фланга пруссаки, с левого – австрийцы, – и заварилась кровавая каша.
Меня, наравне с ординарцами, не раз также посылали с приказаниями то к тому командиру, то к другому; и скакал я сквозь пороховой дым среди оглушительного шума битвы: орудийного грохота, ружейной трескотни, шипения гранат, свиста пуль, криков «ура!» и стонов раненых. Одной пулей пробило мне кивер; не сорвало его с головы благодаря лишь чешуе, застегнутой под подбородком.
Таким образом, следить за отдельными моментами боя я не имел возможности. Но к полудню французы, теснимые со всех сторон, дрогнули и смешались. Кавалерия их успела еще пробиться сквозь напиравших сзади пруссаков Клейста. Пехота же их искала спасения вразброд, куда глаза глядят. По окружающим скалам карабкались вверх тысячи беглецов, как посыпанные мышьяком тараканы.
Только что вернулся я снова к князю Волконскому с донесением, как примчался адъютант великого князя Константина Павловича, капитан-лейтенант Колзаков, и – прямо к государю.
– Поздравляю ваше императорское величество: главнокомандующий неприятеля, маршал Вандам, сдался в плен!
Стоявший возле государя император Франц шляпой замахал:
– Виват!
На расспросы: как да что? Колзаков рассказал следующее:
– Проезжаю я с двумя моими казаками мимо лесистого ущелья. Как вдруг из опушки выскакивает толпа всадников, по мундирам – французы, и вдогонку за ними казаки. Мои два казака тотчас тоже пики наперевес и с гиком навстречу французам. Впереди же французов тучный генерал несется в расстегнутом мундире и кричит мне, задыхаясь: «Спасите меня, генерал!» По моей флотской треуголке он меня за генерала принял. Я едва поспел отвести от него удары казачьих пик. Тогда он назвался и мне свою шпагу отдать хотел; но я не принял, сказав, что он лично отдаст ее моему государю. Офицеры его были в отчаянии; он утешал их, руки им пожимал. Потом спросил, где такие-то двое раненых.
– Будьте покойны, – сказал я, – их приберут и отправят на перевязочный пункт.
Так рассказывал Колзаков. Подъехавший в это время великий князь Константин пожелал сейчас же видеть пленного маршала и, вместе с Колзаковым, поскакал ему навстречу. Возвратились они с Вандамом уже шагом, ибо толстяк-маршал все еще не мог дух перевести. Красный, потный, забрызганный с головы до ног грязью, он не имел даже сил с коня слезть: его должны были снять. Сперва он трогательно распрощался с конем: обнял его за шею и поцеловал; потом уже, с трудом передвигая ноги, подошел к государю и с некоторою театральностью произнес:
– Ваше величество! Отдаю вам мою шпагу, служившую мне долгие годы во славу моей отчизны!
– Весьма о сем сожалею, генерал, – отвечал государь. – Но таков жребий войны! Вот начальник моего штаба, князь Волконский, позаботится о вас. Князь! Отведите пленных.
– Еще одно слово, государь, – сказал Вандам, – как милости прошу у вашего величества не отдавать меня в руки австрийцев!
А император Франц стоял тут же!
Недаром, однако, Вандам не хотел попасть в австрийские руки: когда его затем повезли в Теплиц, и у заставы повозка его должна была остановиться, чтобы пропустить союзные войска, возвращавшиеся с поля сражения, – цесарцы повели себя крайне недостойно: на пленного генерала пальцами показывали и на его счет всякие глупые шутки отпускали. Вандам был до того ожесточен, что когда мимо него сам император австрийский со своим штабом проследовал, пленник не мог уже сдержаться и крикнул:
– Ваше величество! Так-то вы обходитесь с маршалом императора Наполеона, вашего близкого родственника? Я не премину известить его о вашем поступке. Берегитесь его мести!
На что император Франц, не найдя ответа, пробормотал только:
– Я тут ни при чем… И пришпорил коня.
Наш же государь оставался в Кульмской долине до самого вечера, объезжал и утешал раненых. Там же застал его и курьер фельдмаршала Блюхера с радостною вестью, что при Кацбахе его Силезскою армией одержана столь же решительная победа над маршалом Макдональдом: взято 18 000 пленных и 103 орудия!
Нынче, 19-го числа, был парад нашим войскам. Победа словно живой водой их спрыснула: предстали они в столь бодром и свежем виде, точно и в огне не побывали. Государь благодарил молодцов и объявил, что будет учрежден особый комитет для вспомоществования всем раненым; а король прусский обещал наградить орденом Железного Креста всех наших офицеров и солдат, сражавшихся при Кульме. От государя, кроме того, конечно, будут особые еще награды, но приказ об этом выйдет только 30-го числа – в день Ангела государева.
– Может, и нам с тобой что перепадет, – говорит мне Сагайдачный.
– Мне-то за что? – говорю.
– Да ведь тебе кивер прострелили; на вершок бы ниже – и аминь! Хочешь, я о тебе напомню?
– Нет, уж оставь… Вспомнят обо мне – ладно, а не вспомнят, так, значит, не судьба.
У меня словно предчувствие, что всякая награда мне не к добру, а на погибель…
Августа 20. Приходит ко мне Сеня, весь сияющий.
– Ну, Андрюша, в ножки мне поклонись: тебе, кажется, тоже дадут эполеты. Говорил я с самим Волконским.
– Да ведь просил же я тебя не говорить…
– К слову пришлось. Ты точно боишься стать офицером?
– И то боюсь. Ведь в приказе-то как будет сказано? «Производится в корнеты такой-то юнкер»… А какой же я юнкер? Сам знаешь, что я и экзамена никакого не сдавал…
– Станешь корнетом, так и об экзамене никто уже не спросит; все будет шито-крыто.
Вот и толкуй с этаким ветрогоном!