Гейдельбергская бочка. – Сказание о вейнсбергских верных женах
Гейделъберг, ноября 27. Тут переночуем: и коням нашим, и самим нам передохнуть надо.
Места живописные: горы, леса дремучие; но все теперь снежным саваном покрыто и тоску смертельную усугубляет, – не глядел бы!
Прибыли мы сюда при закате солнца. Развалины замка на горном склоне в лучах зари вечерней огнем горели. Картина! Но взирал я на нее совсем равнодушно. Когда потом ужин себе подать велел да бутылку рейнвейна, пировавшие в той же столовой студенты за царя Александра тост мне предложили. Я с великим удовольствием, конечно, чокнулся с каждым; но на вопрос их: долго ль у них в Гейдельберге пробуду, отвечал, что на рассвете опять в путь-дорогу.
– Да вы, – говорят, – и наверх к замку нашему еще не поднимались?
– Издали, – говорю, – на него уже нагляделся.
– Но знаменитой бочки там не видели?
– Какой такой бочки?
– Неужто вы до сих пор о ней так и не слыхали? Ну, да вы ведь с того края света! Бочка единственная в своем роде на всем земном шаре: 283 тысячи бутылок в себе вмещает.
Много еще чего порассказали мне господа студенты и про замок, сожженный некогда французами, и про свой университет, старейший во всей Германии, и про обычаи свои студенческие, прелюбопытные, но в ином и ребячливые до глупости, но не искусили. Расспросил я их еще про маршрут свой через Гейльбронн на Лудвигсбург, где в последний раз мамоновцы неистовствовали, и пожелал им доброй ночи.
Село Вейнсберг, ноября 29. Берегом р. Неккар добрались мы до Гейльбронна без всяких приключений. Отогрелись и дальше двинулись. Проезжаем здешним селом, и тут-то вот, на постоялом дворе, такое нас приключение постигло, какого и во французских романах не вычитать.
– Смотрите-ка, ваше благородие, – говорит мне один из моих казаков, – какую на вывеске бочку намалевали!
И точно, бочка на диво: вся виноградными лозами обвитая, по лозам вверх карлики карабкаются, а внизу подпись:
«Zum s us sen heidelberger Fass».
Так вот она, знаменитая бочка!
– А что там подписано? – спрашивает опять казак.
– По-нашему, – говорю, – это значит: «Сладкая гейдельбергская бочка».
– Так как же нам, ваше благородие, такой сладости не испробовать?
Въезжаем во двор. У крыльца хозяин гостя провожает. Гость молодой, но тщедушный, в санях уже сидит, а хозяин, поперек себя толще, по руке его на прощание хлопает. Как узрели нас, в один голос вскрикнули:
– Козакен!
И лошадка гостя словно поняла это страшное слово, в сторону шарахнулась. Подъехал я и успокаиваю:
– Нам, г-н хозяин, – говорю, – вина бы только из той вон бочки отведать, что на вывеске у вас так заманчиво намалевана.
Глядит он мне в лицо, словно изучает; должно быть, не так уж страшен показался.
– Сейчас, – говорит, – к вашим услугам. И снова к молодому гостю повернулся:
– Так, стало быть, до вторника.
– А пастор противиться не станет? – спрашивает гость.
– Пастор? Да он у меня в этом вот кулаке.
– Ну, так до свиданья.
Прошел я с хозяином в дом, сбросил бурку, за стол уселся. В тепле с мороза голод пронял.
– Кстати, – говорю, – не накормите ли и обедом? Он за ухом почесывает.
– У нас, г-н офицер, – говорит, – для вашей милости настоящего обеда не найдется: не гостиница – постоялый двор. В Лудвигсбурге – так там две прекрасные гостиницы…
– Да вы, – говорю, – не сомневайтесь: за все заплачу.
И для наглядности из кошелька на стол золото свое высыпал. У толстяка от жадности глаза на лоб полезли.
– О, г-н барон!.. Ведь, ваша милость, верно, барон, а то, пожалуй, и граф или принц?
Меня смех разобрал. Но, не показывая виду, я, по примеру шутника Сени, хотел тоже раз над немчурой потешиться.
– Нет, – говорю, – не принц я, даже не граф, а просто-напросто барон.
– Но все-таки, значит, помещик?
– Да какой же барон не помещик? Поместье у меня, впрочем, не такое уж крупное; всего тридцать квадратных миль.
– Доннерветтер! Да у нас, в Германии, иное княжество в половину меньше. И рогатый скот, конечно, держите?
– Коров-то немного: полтораста голов. Зато овец тонкорунных три тысячи; а на конском ааводе сотня кровных рысаков и скакунов.
Не знаю, до чего бы я еще доврался, не оборви он полета моей фантазии зычным окриком:
– Лотте! Ханс! Саперлот! Куда вы опять запропастились?
Первою явилась Лотте, дочь хозяйская, лицом весьма приятная… уже по некоторому сходству с моей Иришей… Но губки у нее были надуты, глазки заплаканы.
– Ну, ну, ну, – прикрикнул на нее родитель. – Изготовь-ка сейчас для г-на барона яичницу с ветчиной. Да на погребе есть ведь еще никак бараньи котлеты?
– Есть… – прошептала девушка, глотая слезы.
– Так парочку тоже изжарь.
– И для казаков г-на барона?
– И для них тоже, понятное дело. Г-н барон за все чистым золотом заплатит. А Ханс где же? Ханс! Ханс!
Показался и Ханс, буфетчик, малый из себя тоже пригожий, но, как ночь, хмурый.
– Ты где пропадал? – напустился на него хозяин.
А Ханс, не огрызаясь, смиренно в ответ:
– Да вы же меня гоните?
– Завтра иди себе на все четыре стороны; силой держать тебя не стану. А сегодня ты у меня еще слуга И раб; что прикажу, то и делай. Понял? Изволь-ка спуститься в погреб за бутылкой гохгеймера 99-го года.
– Это для меня? – спрашиваю.
– Для вас, г-н барон, для вас. Разлив 99-го года! Фиалка, душистее фиалки!
Толстяк языком щелкнул и, как кот, которого за ушами защекотали, заплывшие глаза свои зажмурил.
– Коли так, – говорю, – так я попрошу уже вас, г-н хозяин, сделать мне компанию.
– С превеликим, – говорит он, – удовольствием! Но тогда, г-н барон, одной бутылки, пожалуй, не хватит? Значит, Ханс: две бутылки. Да постой, погоди! Ваши казаки, г-н барон, дорогого рейнвейна, полагаю, не оценят?
– Нет, они предпочли бы, я думаю, простого хлебного.
– Шнапсу? О! Того у нас хоть на целый полк. Слышишь, Ханс? Шнапсу казакам, сколько пожелают. Да и коням, смотри, овса задай и сена. Мы не поскупимся, так и г-н барон денег своих не пожалеет.
Хваленый гохгеймер и вправду тонким своим ароматом напоминал если и не фиалку, то цветущий клевер. Когда поспела яичница, одна бутылка была уже опорожнена, а вторая почата, благодаря, впрочем, не столько мне, сколько самому хозяину. Зато и язык у него развязался.
– Какого, – говорит, – я женишка-то для дочки подцепил! Первый мельник во всем околотке…
– Это не тот ли, – говорю, – которого вы давеча на дворе провожали?
– Он самый.
– Но любит ли его ваша дочка? На вид он, признаться, очень уж невзрачен, куда против Ханса. И дочке вашей Ханс, верно, милее?
– Мало ли что!
– Да разве он не расторопен, не честен?
– И расторопен, и честен. Но у Нидермейера в государственном банке капиталу сорок тысяч.
– А у вас самих сколько? Верно тоже довольно?
– Когда человеку бывает довольно!
– Да с немилым мужем она несчастна еще станет.
– Стерпится, слюбится. Наши вейнсбергские жены самые верные в целом мире. В церкви у нас есть про то и картина. Угодно, так я ее потом покажу г-ну барону.
– Да чем они доказали свою верность?
– А вот чем. Когда г-н барон подъезжал сюда, так заметил ведь на горе старый замок?
– Развалины замка? Как не заметить.
– Ну, вот, этот самый замок шесть веков назад осаждал император австрийский Конрад III. Туда от буйных его воинов спаслись все жители Вейнсберга. Когда тут припасы в замке были все съедены, и осажденным оставалось только помереть с голоду, к императору вышли оттуда женщины и умоляли выпустить их на волю. Император Конрад был хоть и жесток, но в то же время и настоящий рыцарь.
«– Сударыни! – сказал он им. – С женщинами я не воюю, а потому идите себе с Богом, да уж так и быть, берите с собой все, что вам дороже и что можете унести на своих плечах».
Он думал, конечно, что всего дороже им их наряды и что каждая свяжет их в узел и взвалит себе на плечи. Но вместо того они вынесли из замка на своих плечах собственных своих мужей. Такая супружеская верность тронула даже черствое сердце императора, и он выпустил на волю вместе с женами и их мужей. С тех самых пор замок наш так и называется «Вейбертрейэ».
Граф Дмитриев-Мамонов посаженым отцом
Слушаю я хозяина, а сам уплетаю себе яичницу и котлеты, запиваю старым рейнвейном. И напала на меня тут такая Истомина, что с места бы не встал.
– А что, – говорю, – г-н хозяин, нет ли у вас горницы, где бы мне с часок вздремнуть?
– Как не быть, – говорит. – Лотте! Покажи-ка г-ну барону парадную горницу.
Повела она меня в верхнее жилье, сама всхлипывает.
– Что, с вами, – говорю, – мейн либес Кинд? (У немцев молодых девушек всегда ведь «милыми детьми» называют.)
Она в ответ:
– Ах, не спрашивайте…
– Да вы меня, – говорю, – не бойтесь. Я очень хорошо понимаю, что вы охотнее вышли бы за Ханса. Я сам тоже ведь обручен; видите: колечко у меня с бирюзой? Голубой цвет – цвет верности…
Не дослушала меня и – за дверь.
Прилег я на канапе. Как вдруг со двора лошадиный топот, громкие голоса. Поднялся я, выглянул во двор: целый отряд казачий!
«Уж не Мамонов ли со своей ордой? Обождем, как поведут себя».
Защелкнул дверь на ключ, растянулся опять на канапе и прислушиваюсь.
Вот и в нижнем этаже немалый шум, российская наша брань, отчаянный женский визг и крик.
Тут уж терпения моего не стало, на лестницу выскочил и вниз.
Дюжий казак – не казак, а мужчина, казаком обряженный, хозяйскую дочку в лапы загреб и, как малого ребенка, за стол сажает рядом со своим командиром; а командир – молодой еще человек, на три года меня разве старше, но рослый, плечистый и в густых генеральских эполетах. Девушка вскочить порывается; но генерал ее за руку держит и не пускает. В дверях же двое таких же бородачей, как первый, с Хансом возятся. Лоб у него рассечен, кровь по лицу струится, но ражий малый не унывает и кулаками отбивается.
– Да что вы, ребята, двое с одним не справитесь? – кричит на них генерал. – Затрещину в шею, да ремнем руки за спину…
Тут речь на устах его разом пересеклась: перед ним я предстал и, невзирая на разницу наших рангов:
– Генерал! – говорю. – Сию же минуту извольте ее отпустить!
Красное с мороза лицо его побагровело, глаза грозно засверкали.
– Да вы-то, сударь, кто? – кричит. – Откуда проявились?
– Я, – говорю, – как видите, тоже казачий офицер из главной квартиры с поручением к генералу графу Дмитриеву-Мамонову. Не с ним ли говорить честь имею?
– С ним самим.
– Так позвольте вручить вашему сиятельству бумагу от начальника главного штаба, князя Петра Михайловича Волконского.
Принял он от меня бумагу, стал читать, но, не дочитав, скомкал и в карман засунул.
– Как бы не так! – говорит. – Не обирать виртем-бержцев! В Москве у нас эти мерзавцы еще хуже самих французов хозяйничали; долг платежом красен. Так и передайте вашему Волконскому.
– На словах, – говорю, – передать я это не посмею. Не будете ли добры, генерал, дать мне это письменно…
– Стану я с ними еще переписываться! Содержу я свой полк на собственный кошт, действую на свой страх и отдавать отчет никому не обязан. Но вы-то, сударь, как дерзнули перед генералом так забыться, а?
Вижу, что я в его руках: если он уже начальника штаба ни в грош не ставит, то со мной по-своему, по-мамоновски, разделается. Тут меня, как молнией, безумная, но счастливая мысль осенила.
– Хотя, – говорю, – я и хорунжий только, но все же офицер, и сами вы, генерал, на моем месте не дали бы в обиду свою невесту.
– Невесту? – изумился он и недоверчиво перевел глаза с меня на Лотте, с Лотте на ее отца, а с того опять на меня.
– Г-н генерал не верит, что ты, Лотте, обручена со мною, – заговорил я уже по-немецки. – А ведь это обручальное кольцо я получил от тебя?
И показываю знакомое уже ей колечко Ириши. Запуганная девушка глаза на меня выпучила; но родитель меня тут же понял и подтвердить поспешил:
– А то от кого же? Весной и свадьба.
До сей минуты Мамонов являл себя только буйным казаком; теперь он показал себя, как император Конрад III, и истинным кавалером.
– Если так, – сказал он, преклоняя голову перед моей мнимой невестой, – то прошу вас, мейн фрейлейн, великодушно меня извинить!
Выговор немецкий у него был куда чище, чем у меня: не даром же он обучался иностранным языкам еще с раннего детства.
– Но зачем, – говорит, – до весны еще откладывать? Чтобы загладить мою вину, я готов быть у вас посаженым отцом. Но завтра мне надо быть уже в другом месте; а потому мы вас теперь же и повенчаем. Меня как варом обожгло.
– То есть как так теперь же? – говорю. – Еще сегодня?
– Ну да. Время военное, так все по-военному. Здесь в селе есть ведь церковь? Значит, есть и пастор.
– Простите, генерал, – говорю я на то. – Но теперь у нас, православных, пост: до Крещенья венчать не положено.
– Да невеста ваша какой веры? Лютеранской? А у лютеран постов нет. Обвенчают теперь по лютеранскому обряду, а после Крещенья в Карлсруэ, что ли, или в Дармштадте, и православный поп найдется.
И он тут же поручил отцу Лотте бежать за пастором.
– Пускай поскорее надевает свой талар, а кистеру скажите, чтобы осветил и церковь.
Я хозяину украдкой подмигиваю: «Не слушайте, дескать, не ходите». Но барона-офицера и богатого помещика иметь зятем вместо какого-то мельника тому очень уж, видно, полюбилось: запорол тоже горячку.
– Бегу, г-н генерал! Только дайте мне с собой двух ваших казаков, чтобы пастор не заупрямился. А ты, Лотте, ступай-ка, принарядись к венчанью.
На бедную девушку точно столбняк нашел. Только когда отец с казаками за дверь вышел, она слезами залилась. Я ее за руку в сторону отвел.
– Слушайте, мейн либес Кинд, – говорю ей шепотом, – вы знаете ведь, что у меня есть уже в России невеста; стало быть, на вас я во всяком случае не женюсь.
Заплаканные глазки на меня вскинув, она смятенным голосом лепечет:
– Так зачем же пастор?
– Затем, чтобы повенчать вас с Хансом. Бледные щеки ее огнем вспыхнули.
– С Хансом? Как же так?
– Я хочу избавить вас от Нидермейера. Или он вам милее Ханса?
– Ах, нет! Но мне все не верится… И отец ни за что не отдаст меня за Ханса…
– Отдаст. Отвечаю вам за то моим честным словом – словом русского офицера. Ступайте же и поскорее приоденьтесь.
Звучал ли мой голос так уверенно, или мое офицерское честное слово на нее так подействовало, но девушка отерла слезы и быстро удалилась.
«Ну, – думаю про себя, – либо пан, либо пропал».
Подхожу опять к Мамонову.
– Позвольте, – говорю, – генерал, доложить вам, что я еще в России столько хорошего про вас наслышался, что об одном только и мечтал, как бы попасть под ваше начальство.
– Вот как! Кто же вам говорил про меня?
– Аристарх Петрович Толбухин.
– Аристарх?.. Имя это мне в детстве еще как-то врезалось в память.
– Да Аристарх Петрович помнит вас именно маленьким мальчиком. Он был очень хорош с покойным вашим батюшкой, графом Александром Матвеичем. Уже в то время ведь вы отличались необыкновенными дарованиями, а потому и после Аристарх Петрович всегда интересовался вашей судьбой. Он рассказывал мне, как вы 21-го года были уже обер-прокурором сената, и все сенаторы пред умом вашим преклонялись; как, тем не менее, из любви к отечеству вы пожертвовали чиновной карьерой, чтобы на свои средства вооружить целый полк для изгнания Наполеона из России…
Грешный человек! Хоть я и повторял то, что слышал про Мамонова от Аристарха Петровича, но повторял одно достохвальное и с напускным жаром.
Цель моя была, однако, достигнута: видимо, польщенный, Мамонов благосклонно улыбнулся.
– Все это верно, – сказал он, – и жалею только, что раньше не знал вас…
– А уж я-то как жалею! В императорской квартире не могли указать мне, где находится ваш полк; а перед «битвой народов» под Лейпцигом атамак донских казаков граф Платов взял меня к себе…
– И там же, при Лейпциге, вы Георгия себе заслужили?
– Там.
– Могу вам только позавидовать! – вздохнул Мамонов. – Мне до сих пор не довелось еще сразиться с французами: с колбасниками-немцами все вожусь! Как это вы, скажите, так скоро с этой немочкой обручились? Когда вы сюда прибыли?
– Когда прибыл?.. Очень недавно… Отец ее из корысти, изволите видеть, совсем другого жениха ей наметил – богача-мельника…
– О!
– А дочка отдала уже сердце отцовскому буфетчику…
– Кому? Этому драчуну Хансу?
– Дрался он, ваше сиятельство, потому, что защищал даму своего сердца.
– Так, так. А вы отбили ее у обоих; пришли, увидели и победили? Veni, vidi, vici?
– Нет, она по-прежнему еще любит своего Ханса.
– Черт побери! Так как же вы все-таки решаетесь жениться на ней?
– Я и не женюсь: женится Ханс. Мамонов кулаком по столу треснул и еще раз нечистого помянул.
– Так вы, сударь, что ж это, меня все время только морочили?
– Морочил, – говорю, – генерал, виноват! Но иначе вы меня и слушать бы не стали. А ваше сиятельство – человек благородный, душевный. Теперь, когда вы меня выслушали и знаете, в чем дело, вы примете угнетенных под свое покровительство и их осчастливите.
– То есть кого?
– Да Лотте и Ханса. Пастор уже позван в церковь, а сами же вы ведь предложили себя девушке в посаженые отцы. За кого бы она ни вышла – не все ли вам равно? Была бы лишь счастлива; а лучшего мужа, чем Ханс, ей не найти.
Глядит на меня генерал, да вдруг как разразится – не гневною уже бранью, а раскатистым смехом:
– Ха-ха-ха-ха! Вот уж разодолжили, можно сказать! Ну, что ж, коли все так, как вы говорите, то отчего бы ее и не осчастливить?
И, обернувшись к стоявшим у дверей казакам:
– Привести, – говорит, – сюда того молодчика. Привели Ханса. Локти у него назад скручены, вид злобный – затравленного зверя. От лютого казачьего генерала он чаял, конечно, и лютую расправу. Ан, заместо того сей дикарь говорит ему с преблагодушной улыбкой:
– Вот что, Ханс: хочешь жениться на хозяйской дочке?
Тот задорно в ответ:
– И не стыдно вам шутить над беззащитным?! Расстреляйте и – конец!
– И не думаю шутить: я послал уже хозяина за пастором.
– И за кистером тоже, – прибавил я от себя, – чтобы свечи в церкви зажег.
Смотрит Ханс на меня, смотрит на генерала, не знает: верить или не верить?
– Ну, что же, – говорит Мамонов. – Или ты не любишь Лотте? Не хочешь с нею вовсе венчаться?
– Да как же с хозяином?..
– Хозяин твой и пикнуть не посмеет. На глаза ему только пока не попадайся, а иди за нами тихомолком в церковь. Ну, что же, говори: хочешь ты, или нет?
– Как не хотеть!
– Ну, так ступай же, смой кровь с лица, да обрядись как следует. Невеста тоже сейчас готова.
Ушел Ханс, а тут и хозяин входит, впопыхах отдувается.
– Ну, что пастор? – спрашивает Мамонов.
– Кабы не ваши казаки, ни за что бы его не уломать! «Нельзя, – говорит, – без оглашения».
– А теперь он в церкви?
– В церкви, да и народ уже собирается: бабам нет ведь большего праздника, как этакая свадьба. А где же Лотте?
Пошел за дочкой, а дочка уж на пороге – бледная, трепетная, но нарядная и с миртовой веткой в волосах.
– Что, за ум взялась? – говорит отец. – А мирт откуда у тебя?
– Из сундука покойной матушки…
– Недаром она, значит, от собственной свадьбы своей припрятала. А вот и наши кольца венчальные: ими и повенчаетесь.
И вручает дочке одно кольцо, мне другое. Мамонов же, посаженый отец, помогает невесте в шубейку закутаться, под руку на улицу ее выводит и к церкви церемониально ведет; мы с родителем вслед шествуем, а за нами почетным конвоем ватага мамоновцев валит. Гогочут озорники, промеж себя шуточки глупые отпускают. Но оглянулся командир, цыкнул на них, примолкли.
Из деревенской церкви навстречу нам торжественные звуки органа доносятся. Входим, сквозь толпу деревенскую проталкиваемся. На алтаре восковые свечи горят, и пастор в своем пастырском облачении – черном таларе, с золотым распятием на груди, нас уже поджидает.
Но, не доходя до алтаря, посаженый отец с невестой останавливаются и назад оборачиваются. Я тоже на входную дверь озираюсь.
– Ну, что же, г-н барон? – удивляется родитель невесты. – Что там еще такое?
А из-за толпы в это время появляется Ханс. Умылся молодчик, как приказано, только красный шрам на лбу, расфрантился по-праздничному.
– Тебе-то что тут еще? – напускается на него хозяин. А посаженый с поклоном уступает уже свое место Хансу; я передаю ему свое венчальное кольцо; и берет он за руку невесту, к алтарю ведет.
Граф Дмитриев-Мамонов посаженым отцом
– Что это значит?.. – возмущается родитель. – Г-н генерал! Г-н барон!
Но генерал пистолет на него наводит:
– Мауль хальтен! Молчать! Затем обращается к пастору:
– Не угодно ли вам венчать молодых людей: они любят друг друга.
– Простите… – бормочет пастор. – Но отец невесты как будто не одобряет этого брака.
Мамонов приставляет пистолет к груди отца:
– Скажите г-ну пастору, что вы ничего не имеете против этого брака. Ну?
Толстяк дрожит, как осиновый лист, и, запинаясь, повторяет:
– Ничего не имею против…
– А ты, невеста, – говорит пастор, – согласна ли вступить в супружество с этим молодым человеком? Буде согласна, то отвечай: «Да».
Невеста тихо, но внятно отвечает:
– Да.
– И ты, жених, согласен вступить в супружество с этой девицей? Буде согласен, то отвечай: «Да».
Ответ жениха: «Да!» звучит так громко, что и в самом отдаленном углу церкви можно его расслышать.
Пастор предлагает обоим опуститься на колени и приступает к венчальному обряду.
В продолжение оного я оглядываюсь по сторонам. Храм старинный, со стрельчатыми окнами, иконами не украшенный, ибо таковых у лютеран ведь не полагается. Но на одной стене все-таки большая картина. Не та ли самая, про которую давеча рассказывал мне хозяин? От времени картина сильно почернела. Но, вглядевшись, я все же различил высокую гору с рыцарским замком на вершине и процессию, выходящую из ворот замка: вереницу женщин, несущих на плечах своих каждая по мужчине.
И мысль переносит меня опять назад за шесть веков к легендарному событию, совершившемуся здесь же в Вейнсберге…
Тем временем пастор обменял уже кольца на руках жениха и невесты и благословляет молодых. Обряд окончен. На хорах заиграл опять орган. Новобрачные рука об руку выходят из церкви. Родитель, волей-неволей, возвращается с ними тоже на свой постоялый двор.
– Ну, г-н хозяин, – говорит ему тут Мамонов, – что же вы за зятя спасибо мне не скажете? Ведь сами же хвалили его расторопность и честность? Он будет вам правой рукой. А вышла бы дочь ваша за другого, так вы остались бы здесь одни, как перст, изныли бы в одиночестве над своим денежным сундуком. Так ведь?
– Так-то так…
– Ну, так выпьемте же за здоровье молодых.
А те духом воспрянули, совсем окрылились: не спросясь уже старого главы дома, всякое угощение несут. Что есть в печи – все на стол мечи! А тем паче, что есть в погребе.
Роль председателя на свадебном пиру принял на себя уже Мамонов. Первый тост его, само собою, за государя императора, второй – за храброе российское воинство, а там уж – за новобрачных и за хозяина.
Тут встает с места и новобрачный, произносит не больно-то складную, но трогательную речь в честь своих двух благодетелей – генерала и «барона».
В людской же рядом, у мамоновцев, песни свадебные хором распеваются, и чем дальше, тем все громче. Новобрачный идет туда с полным стаканом и мы за ним посмотреть, что-то будет. А мамоновцы только его и ждали:
– Покачаем молодого, братцы?
– Покачаем!
И взлетает молодой на воздух, только пятки мелькают, да из стакана его брызги кругом разлетаются.
– А теперь молодую!
Но молодая визжит, за посаженого отца хоронится. Тот с усмешкой берет ее под свою защиту.
– Нет, ее-то оставьте уж в покое. Вот родителя ее – иное дело.
– Ну, хватай, ребята!
И родитель трижды совершает такой же воздушный полет.
– А теперь и самого генерала и г-на барона! – указывает на нас Ханс.
Расходившиеся мамоновцы точно так же и за нас с генералом принимаются.
Тут разгул пошел уже великий, поистине мамаевский…
Все это было вчера, а сегодня я проснулся на постели в верхнем жилье с отчаянною головною болью, и только когда окунул голову в таз с водой, мысли мои понемногу прояснились.
Мамоновцев, однако, с их командиром и след уже простыл. Мало того: одного из моих донцов, Плотникова, вдобавок с собой сманили. Другого, Маслова, я в конюшне нашел на соломе. Лежит и встать не может, только глухо стонет.
– Да что это, – говорю, – с тобой?
– Смерть моя, знать, пришла, ваше благородие!.. Отравился…
– Что за вздор! Чем ты мог здесь отравиться?
– Уксусом… Полный стакан хватил… Ой!
– Да с чего тебя вдруг угораздило?
– С похмелья… Зашел, вишь, с заднего крыльца на кухню, не найдется ли чем опохмелиться. А на окошке, как на грех, бутыль. Взял, на свет поглядел: ну, вино. Налил стакан, да от жажды духом как волью в себя… Что тут со мною сделалось!.. Молодая хозяйка (дай, Господи, ей доброе здоровье, а по смерти царство небесное!) и водой-то меня и молоком отпаивала…
– И все не легче?
– Маленько полегчало. Но землицей родной своей еще полечусь.
– Какой такой землицей?
– А вот на груди у меня в мешочке зашита – со станицы нашей; отсыплю щепотку в стакан с водой, да с теплой молитвой и выпью.
– И, думаешь, поможет?
– Сам на себе еще не испробовал: никогда, почитай, не хворал. На Дону же у нас от всякой хвори лечатся.
Ну, что ж, коли верит человек в свое средство – и благо: вера чудеса творит.