bannerbannerbanner
Современная идиллия

Василий Авенариус
Современная идиллия

Полная версия

XI. Гроза. О французских романах и патриотизме. Schloss Unspunnen

Прогулка в летний полдень имеет свои приятности; но все они взвешиваются одною неприятностью – зноем. Солнце, стоящее в зените, жжет изо всех сил, словно за то невесть какое жалованье получает, так что и дух у вас спирает, и в глазах рябит. Задыхаясь и обтираясь платками, общество наше едва обогнуло Руген, как набежала тучка и раздался первый, внушительный рокот грома. Все засуетилось. Вдруг – ах, а! Золотая, с голубоватым сиянием, электрическая змейка, дивно-ловко извиваясь, низринулась с неистовством в средину общества; лица как мел побелели – нельзя было сказать: от отблеска молнии или от испуга. В следующий же миг грянула небесная артиллерия, и мелким ружейным огнем задребезжало в соседних горах в ответ переливчатое эхо. Трава, деревья, платья дам – все зашелестело под крупными каплями грозового дождя.

– Sauve-qui-peut[72]!

Дамы в своих воздушных одеяниях, с крохотными зонтиками, не дающими ни малейшей защиты от капитального ливня, мужчины в одних сюртуках – все бежало спасаться. «Юнгфрауенблик!» – был общий лозунг: из-за ближних дерев манила крыша этого отеля.

– М-r Куницын! – крикнула Моничка в след правоведу, искавшему, подобно другим, спасения в поспешном бегстве. – Soyez si aimable, pretez moi votre chapeau et votre surtout[73].

Молодой человек остановился и снял с себя то и другое.

– Voila, mademoiselle?

– Grand merci[74].

Она торопливо накрылась соломенной шляпой правоведа и пиджак его надела внакидку.

– Prenez, defendez vous par ceci, comme vous pouvez[75].

Оставив в руках его свой маленький зонтик, она уже мчалась к спасительной кровле. Распустив над собою зонтик, правовед поскакал вслед за нею.

Ластов, так неожиданно покинутый своей собеседницей, отыскивал глазами место, где бы укрыться, когда завидел в нескольких шагах, под густолиственным орешником, Наденьку. Понятно, что в мгновение ока он был у ней. Гимназистка встретила его с приветливой, детской улыбкой и указала ему около себя, под деревом, сухое место.

– Как славно, Лев Ильич, не правда ли? Чувствуешь, что живешь! Помните, у Майкова…

– Помню, оно так и начинается:

 
Помнишь – мы не ждали ни дождя, ни грома.
Вдруг застал нас ливень далеко от дома…
 

– Нет, я думала про другое. Но и это, кажется, премиленькое. Дальше, кажется:

Мы спешили скрыться под мохнатой елью?

 
– Не было конца тут страху и веселью, —
 

подхватил Ластов.

 
– Дождик лил сквозь солнце, и под елью мшистой
Мы стояли точно в клетке золотистой…
 

– Ах! – вскрикнула тут Наденька, хватаясь бессознательно за руку молодого человека: вся окрестность вспыхнула мгновенно ослепительным огнем, сопровождаемым гульливыми раскатами.

 
– Вдруг над нами прямо гром перекатился, —
 

продолжал цитировать поэт:

– Ты ко мне прижалась, в страхе очи жмуря…

Благодатный дождик! Золотая буря!

– Как я испугалась! – вздохнула из глубины души гимназистка, отодвигаясь от соседа. – А я, кажется, не трусиха… Я, знаете, еще ребенком смерть как любила грозу; меня так и называли: маленькой колдуньей. Чуть блеснет первая молния, брызнет дождик, я – в сад, и стою там с непокрытой головою. Дождь заливает меня, гроза шумит, а я стою, как очарованная. Явлюсь домой – маменька и гувернантка только ахнут: волоса-то всклокочены, платье как губка: «Наденька, Наденька, что с тобой?» А я тряхну головой да бегом опять под дождь. Теперь я начинаю понимать, что меня всегда так привлекало к грозе.

– Что?

– Лучше всего разъяснит вам это майковское стихотворение, о котором я вам говорила:

 
Жизнь без тревог – прекрасный, светлый день,
Тревожная – весны младые грозы.
Там – солнца луч и в зной оливы сень,
А здесь – и гром, и молния, и слезы…
О, дайте мне весь блеск весенних гроз,
И горечь слез, и сладость слез!
 

– И вы, Надежда Николаевна, сочувствуете этому? – спросил тихим голосом поэт. – Вы понимаете горечь и сладость слез?

– М-да… – Наденька замялась. – Ах, да вот и наши философы! – подхватила она с живостью, увидев приближающихся Змеина и Лизу. – Перемокли как, батюшки! Где это вы пропадали?

– Как видишь, под дождем, – отвечала, отряхиваясь, экс-студентка. – Отстали немножко. Что ж, теперь можно и далее, дождя нет.

Гроза действительно унялась. Там и сям по освеженной синеве бродили еще легкие облачка, но под жгучими лучами полуденного солнца высыхали уже и дорожки, и зелень.

Молодежь собралась опять в путь к первоначальной цели прогулки.

– Да! – вспомнил Ластов. – Правда ли, Лизавета Николаевна, что вы сестрице своей даете читать французских романистов?

– А что же?

– Да ведь увлекательные переливания Дюма, Сю, Феваля не имеют ничего общего с нагою действительностью?

– Не имеют.

– Так как же давать их в руки невзрослой девочке, фантазия которой и без того чересчур прытка, а при помощи этих небылиц может разыграться до безобразия?

– Невзрослой! – обиделась Наденька. – Мне шестнадцать.

– Зачем прибавлять, милая? – заметила Лиза. – Тебе всего в мае минуло пятнадцать.

Наденька покраснела.

– Ну да, минуло, значит уже нет.

– Положим, успокойся. Вы, Лев Ильич, удивляетесь, что я не воспрещаю ей читать французских романов? Но для полного образования всякому человеку надо ознакомиться и с нелепицами мира сего.

– С детства-то? Для детей это положительно яд. Я очень хорошо помню, как будучи гимназистом второго-третьего класса, брал с собой в классы «Монте-Кристо» или тому подобную небывальщину, чтобы читать во время уроков, под скамьей. Зато как вызовут к доске – идешь, шатаясь, словно пьяный, станешь у доски и не только не знаешь, что отвечать, – не понимаешь даже заданного тебе вопроса. А как вредно действуют романы на расположение духа, на характер ребенка! Ходишь всегда в каком-то чаду, делаешься сварливым, всем недовольным: «Что я за несчастный! – повторяешь себе. – Отчего со мною не бывает никаких приключений? Миновало золотое время…» И начинаешь хандрить, делаешься безучастным ко всему окружающему, бросаешь заниматься: «Что пользы? Ведь все равно ни к чему не послужит…» Является даже мысль о самоубийстве…

– Ну, вы слишком поэтизируете, господин поэт, – перебила экс-студентка. – До какого возраста, скажите, упивались вы романами?

– До четырнадцати, может быть и до пятнадцати лет.

– И вы недовольны, что так рано отделались от пагубной страсти к этому сладкому яду? А я скажу вам, почему он вам так скоро опротивел: вы допились до омерзения. Чем скорее дойти до этой стадии, тем лучше. После периода романов настает период отечественных журналов. С какою гордостью, бывало, возвращалась я из конторы редакции «Современника» или «Русского слова» с новым номером журнала под мышкой! Нарочно повернешь его еще заглавным листом наружу, чтобы все проходящие видели, что вот ты, мол, какая – прогрессистка! Для Наденьки, видите ли, кончается и этот период. Она в журналах читает уже ученые отделы, и вскоре, подобно мне, заинтересуется, вероятно, самыми науками, так что бросит и журналы.

– Напрасно. Журналы всегда полезны, хотя уже тем, что знакомят нас с современными интересами. Что же до французских романов, то я должен вам еще вот что заметить. Вы смотрите на них, как на неизбежное зло, с которым чем скорее познакомиться, тем лучше, чтобы получить скорее отвращение к нему?

– Ну да.

– Я же вижу в них зло, которого можно избегнуть, если вовремя изощрить вкус более удобоваримыми вещами. Человек, испивший раз хорошего рейнвейну, не пристрастится уже к шампанскому. Давайте молодежи Диккенса, Гейне, Тургенева, Белинского – и французская шипучка не прельстит их.

– Так, двенадцати-, тринадцатилетним ребятишкам и давать Гейне, Белинского? Да они половины не поймут.

– Нет, в эти лета вообще не годится читать что либо беллетристическое. До шестнадцатилетнего возраста человек достаточно занят собиранием элементарных, научных сведений, и только с этого времени, когда понятия у него приведены в некоторого рода систему, он может без большого для себя вреда оглядеться и в мире литературы. Мне живо вспоминается Einwohner-Madchenschule[76] С Фрёлиха в Берне, которую мы с Змеиным посетили проездом. Главные старания Фрёлиха обращены на развитие в ученицах эстетического чувства. Для этого он уже сызмала учит их музыке, устраивает прогулки по романтическим окрестностям Берна, а в высших классах знакомит и с литературой. При этом он заставляет и самих учениц сочинять стихи.

 

– Как это, должно быть, весело! – не могла удержаться от восклицания Наденька.

– Мне удалось присутствовать на таком уроке. Одна из учениц, семнадцатилетняя красивая девушка, прочитывала элегию своего сочинения.

– И каким размером была написана эта элегия? – перебила опять гимназистка.

– Гекзаметрами; ведь это самый легкий размер: в семнадцать слогов и без рифм. Содержанием стихотворения была любовь к родине. Живописную природу Швейцарии, поэтические легенды, где высказалась швейцарская доблесть, надежду на будущее благосостояние отечества, твердую уверенность, что народ ее сам собою правящий и никому не отдающий отчета в своих действиях, никогда не запятнает своей чести – все это соединила она в звучное попурри, от которого растрогались и она, и ее товарки. Сам Фрёлих прослезился и наградил поэтессу поцелуем в лоб. Сцена была поистине умилительная, так что подействовала раздражительно даже на слезные железки северного скифа, присутствовавшего тут посторонним зрителем. Невольно вспомнились ему родные рассадники женской премудрости, откуда, вместо живых цветов, душистых, свежих, выпускается в свет коллекция цветов красивых, но бумажных, на проволоке…

– Грустно, в самом деле, положение наших институток, – заметил Змеин. – Они скажут вам, пожалуй, когда и зачем почесал себе за ухом Александр Македонский, или как извлечь квадратный корень из… кубической селитры; а между тем в состоянии при виде пожатой жнивы всплеснуть радостно руками: «Ах, теперь я знаю, как растут спички!» Самое же горькое то, что имея о России такие же смутные понятия, как о Сандвичевых островах, они делаются совершенно равнодушными к благу своей родины, делаются космополитками, в самом жалком значении слова.

– А вы, Александр Александрович, разве не космополит? – спросила Лиза. – Вы, кажется, такой холодный, что не можете быть патриотом, привязаться к чему-нибудь серьезно.

– О, космополитизм – заманчивая вещь, – согласился Змеин. – «Отказаться от всяких личных симпатий, жить не для отдельного народа, а для целого человечества!» Как громкие фразы! Люди, сшитые на живую нитку, как Куницын, недаром прельщаются ими. Но наш брат – глубокая, тяжелая на подъем натура, сросшийся со своим отечеством всеми фибрами своего существа, не может оторваться от того, что составляет его жизнь, его плоть и кровь. Если человек родился в России, воспитывался в русских заведениях, между русскими, вскормлен русским хлебом, русскими понятиями – как ему не любить России? Любовь к родине совершенно так же естественна, как любовь к родителям, к братьям и сестрам.

В таких разговорах путники наши вышли в светлую, прелестную долину. Справа и слева воздымались утесистые громады, впереди искрились снежные хребты Юнгфрау и Мёнха. Поблизости, из-за купы густого орешника, глядела зубчатая стена развалины.

– Вот никак и Уншпуннен, – заметил один из молодых людей.

Около развалины, между дерев, мелькнули фигуры мальчика и нескольких коз.

– Сейчас узнаем, – сказала Наденька и подбежала к пастушку. – Послушайте, какая это руина?

Мальчуган с любопытством разглядывал хорошенькую барышню, так неожиданно выросшую перед ним из земли. Она должна была повторить вопрос.

– Разумется, Уншпуннен, – удивленный ее неведением, отвечал мальчик.

– Какие же у вас о нем легенды? Говорите, рассказывайте, молодой человек, покуда не подошли другие.

– Что такое легенда?

– Легенда?..

Наденька смолкла: на шляпе мальчика усмотрела она большую, пышную розу и забыла уже о своем вопросе.

– Какая прелесть! – вскликнула она. – Подарите мне ее.

И, не дожидаясь его согласия, она сорвала шляпу с кудрявой головы его и отцепила розу. Потом достала портмоне и подала мальчику франк.

– На-те.

Пастушок с радости рот разинул и забыл даже поблагодарить щедрую дательницу. Когда же та обратилась к спутникам, чтобы похвастаться своей добычей, то осторожный мальчуган, опасаясь угрызений совести барышни за ее великую расточительность, заблагорассудил скрыться со своими питомцами.

– Руина как руина, – говорила Лиза, озирая башнеобразную, весьма необширную развалинку замка. – Только прежние обитатели этой великолепной Burg были, вероятно, лилипуты, потому что иначе необъяснимо, как в таком тесном пространстве умещалась широкая жизнь рыцарей.

– Да они и были лилипуты, – подтвердил Змеин, – в прежние века и Швейцария кишела мелкотравчатыми феодалами. Всякий из «благородного» сословия рыцарей считал необходимою принадлежностью своего сана – неограниченное самоуправство, хотя б на пространстве квадратной сажени; вот начало этих лилипутских замков.

– А что, – вмешалась Наденька, – может быть, и не все лилипуты этого замка вымерли? Пойдемте, поищемте: чего доброго, вытащим из какой-нибудь щели карапуза Зигфрида.

– Непременно вытащите: здесь раздолье мышам и крысам.

– Ах, какой вы гадкий, Александр Александрович! Недаром Моничка называет вас материалистом. Лев Ильич, вы хоть натуралист, да поэт. Побежимте, догоните меня.

Наденька и за нею Ластов взбежали на холмик, на котором возвышалась развалина, и, отыскав на противоположной стороне ее бесформенное отверстие, служившее когда-то дверью, спустились в самый замок. Их обдало прохладою и сыростью. Крышу здания Бог весть, когда уже снесло, и ласково млело в вышине отдаленное, лазурное небо. В ногах у них валялись кирпичи и камни, обломавшиеся от стен; по воле расцветали кругом чертополох, папоротник, крапива.

– Как бы взобраться вон туда? – говорила Наденька, указывая глазами на верхушку стены. – Какой, я думаю, оттуда вид!

– Посмотрим, – сказал Ластов и, ухватившись обеими руками за край высокой окопной бойницы, не имевшей, как само собою разумеется, ни стекол, ни рамы, вскочил на самое окно. – Ну, Надежда Николавна, теперь вы.

Он опустился на одно колено и протянул к ней руки.

– Да страшно…

– Ничего, не бойтесь, держитесь только крепче.

Наденька взялась за поданные руки, оперлась носком на выдавшийся из стены кирпич, Ластов приподнял ее – и она стояла уже на окне возле него.

– Ах, что за вид! Ведь я говорила!

Под ногами молодых людей расстилалась во всей своей летней красе лаутербрунненская долина, залитая жгучим золотом солнца.

– Послушайте, Надежда Николаевна, когда вы вглядываетесь в такой ландшафт, не находит на вас неодолимое желание броситься из окошка навстречу всей природе, заключить в объятия целый мир? Девушка рассмеялась.

– А на вас находит? Ну, бросьтесь.

– Извольте. Господи благослови!

Он готовился соскочить с окна; Наденька вовремя удержала его за руку.

– Что за ребячество! Ведь расшиблись бы.

– Наденька! Лев Ильич! Домой! – донесся снизу голос Лизы.

– Уже? – удивилась Наденька. – Надо бы как-нибудь увековечить свое пребывание на этой высоте… Нет ли у вас карандашика?

– Есть.

Ластов вынул бумажник.

– Но стена слишком шероховата, – сказал он, – ничего не напишешь. Вот у меня визитная карточка – распишитесь на обороте.

– Гуси-лебеди, домой! – раздалось опять снизу. – Где вы запропастились? Обедать пора, скоро два часа.

– Ах, скорей, скорей! – заторопила Наденька, выхватывая из рук молодого человека карандаш и карточку, и, приложив последнюю к стене, расчеркнулась на ней: «Н. Липецкая, 2/14 июля 186-г.»

– Спрячьте же куда-нибудь, да подальше, чтобы никто не нашел.

Ластов приподнялся на цыпочки и втиснул карточку в глубокую расщелину над окном.

– Здесь и дождем не захватит. Он соскочил внутрь развалины.

– А я-то как? – сказала гимназистка. – Ведь высоко.

– Упритесь на мое плечо.

– А вы закройте глаза.

– Могу.

Едва коснувшись плеча молодого человека, ловкая барышня в миг соскользнула на землю.

XII. Какое назначение женщины?

– Так вы, Александр Александрович, о нас одного мнения с Наполеоном?

– С Наполеоном?

– Да, с Первым. Помните, как он выразился на вопрос m-me Stael: какую женщину он уважает более всего?

– Как?

– «Без сомнения, – сказал он, – la respectable femme, qui a fait le plus d'enfants[77]».

– Co стороны француза подобный ответ был, конечно, не совсем деликатен, – усмехнулся Змеин, – тем более, что женщина, предлагавшая вопрос, явно напрашивалась на любезность: «Вас, мол, сударыня, я уважаю более всех». Но со своей точки зрения, Наполеон рассуждал весьма логично.

– А с вашей точки зрения? Впрочем, что ж я спрашиваю: ведь вы ученик Куторги?

– Во взгляде на женщин я действительно схожусь с ним отчасти.

– Значит, и по вашему, человеческие самки только пищат, не поют?

– Гм, казусный вопрос. Мне нравится, признаться, женское пение; но как знать – может быть, из пристрастия? Ведь и птичьим самцам, я уверен, писк их самок кажется очаровательнейшим пением.

– Ну, пошли! Птичьи самцы одеты всегда в пестрое, праздничное платье, самки – в серое, будничное, следовательно, они сандрильоны, назначение которых сидеть дома, производить себе подобных и т. д., и т. д.

– Совершенно справедливо. И назначение человеческих самок – семейная жизнь.

Лиза сделалась серьезною.

– Вот вы, мужчины, какие деспоты, что не хотите в нас признать даже равных с вами умственных способностей! И все только потому, что вы телом сильнее. Смеются над средневековым кулачным правом, а что же это, как не вопиющее кулачное право? Я не отрицаю факта, что нынче много пустых женщин; но отчего их много? Оттого, что вы, мужчины, сделали из них этих кукол и рабынь, что вы не даете развиться им, что вы столько раз напевали им: «волос бабы долог, ум короток», что они, наконец, и сами тому поверили.

– А вы, Лизавета Николаевна, затем, вероятно, остриглись, чтобы показать, что не подходите под общую мерку?

– Да, затем! – отвечала с сердцем экс-студентка. – Так как вы уже затронули этот вопрос, то знайте же, что я пожертвовала своими волосами в пользу недавних питерских погорельцев.

– Честь вам и слава; вы уподобились, значит, карфагенским женам. Но спрашивается, куда деть погорельцам такой небольшой кусок каната? Разве с горя повеситься?

– Ваши остроты, Александр Александрович, совершенно неуместны. В жалком положении погорельцев и какие-нибудь восемь рублей, которые я получила от парикмахера за свою шевелюру, немаловажная помощь.

– Ну, восемь рублей у вас, пожалуй, и так бы нашлось; для такой суммы не стоило лишиться волос, этой истинной красы женщин.

– Хорошо, оставим этот вопрос, Так, по-вашему, только замужняя женщина достигает своего назначения?

– Да, незамужняя – незрелый плод…

– Который, в ожидании великого счастья быть выбранным в сожительницы одним из вас, должен сидеть сложа руки и помирать с голода?

– Нет, и незамужняя женщина должна трудиться. Я даже допускаю, что силам женщины доверяют до сих пор слишком мало, что круг деятельности ее мог бы быть обширнее нынешнего. Зачем бы ей не быть, например, конторщиком, управляющим домом или имением, фотографом, женским врачом? При незначительной семье подобные обязанности она могла бы исполнять даже во время замужества.

– А! Вот видите. Значит, замужество только помеха, значит, незамужняя женщина еще лучше замужней может исполнять свой человеческий долг. Что же вы говорили о незрелом плоде?

– И повторяю: незамужняя женщина – незрелый плод. Пусть ее ставит себя по возможности независимо, зарабатывая свой собственный хлеб; но положение ее выжидательное. Уже поэтому (не говоря о ее меньших умственных способностях) женщина не может занимать должностей, более важных: профессорских, чиновничьих, потому что в этих должностях она не могла бы выйти замуж.

– Почему ж так? В Нью-Йорке же есть профессорши…

– Которые, вероятно, все холосты.

– Из чего вы это заключаете?

– Да представьте себе положение слушателей замужней профессорши. Сидят они в ожидании ее в аудитории. Вдруг объявляют им, что г-жа профессорша намерена подарить отчизне нового гражданина, почему не смеет в продолжение стольких-то недель выходить из комнаты. Слушатели и на бобах! Наконец, является она, начинает только что приветственную речь – а тут из-за дверей доносится жалобный писк; стремглав кидается профессорша за дверь – утолить жажду маленького пискуна, которого оставила там с нянькой. Слушатели опять на бобах!

 

– Зачем же ей кормить самой? – возразила экс-студентка. – Есть мамки.

– Добросовестная мать всегда кормит сама.

– Да, наконец, к чему выходить ей вообще замуж? Докажите мне, что семейная жизнь необходима, что без нее женщина – незрелый плод…

– Извольте. Вы ведь допускаете, что основание всего органического мира – жизнь?

– Да. Что ж из того?

– Как произведения законов природы, мы не имеем и права нарушать эти законы и, рожденные однажды, не смеем самовольно пресекать свое существование, а, напротив, всеми силами должны поддерживать его.

– Так. Но кто же говорит о самоубийстве?

– Я говорю не о самоубийстве, а об убийстве тех существ, которым мы могли бы дать жизнь – и не даем. Умирая бездетно, мы делаемся убийцами наших потомков, членов будущего поколения. Хотя садовники и взращивают с особенною заботливостью махровые цветы, пленяющие нас своим пышным видом, но кому неизвестно, что всякий махровый цветок в сущности не что иное, как болезненное состояние цветка, как аномалия, так как плодородные части его: пестики и тычинки, превращены искусственным образом в более низкие органы – в лепестки. Что же сказать о людях, которые отказываются от семейной жизни для того, чтобы стать махровыми? Цветы махровые не теряют хоть своего натурального запаха, получают более роскошный вид; а махровые люди?

– Так и мужчины же бывают махровыми?

– Бывают. Только мужчина и женщина вместе взятые составляют целого человека. Мужчина – ум, женщина – чувство.

– Старая песня!

– Старая, но меткая, правдивая. Можете ли вы указать мне на женщину, прославившуюся, например, как скульптор, живописец?

– Гм… не припомню сейчас.

– И не припомните, если бы даже стали припоминать. Скульптурных произведений женщин я даже не встречал; но отчего же женщины и в живописи не доходят далее цветов и плодов? Даже нет попыток изобразить исторический, всемирный сюжет. Тут виновато вот что…

Змеин указал на лоб.

– Мозг! – воскликнула Лиза. – Вы с Куторгой полагаете, что у нас его менее, чем у вас?

– Не полагаю, а положительно знаю, потому что лично производил взвешивания. Но есть большая вероятность, что и самый состав мозга у вас иной, чем у нас.

– Химия этого не показала.

– Не показала, но не потому, что ваш мозг и наш одинаковы, а просто потому, что химия стоит еще довольно низко. Надо рассматривать вопрос с отрицательной стороны: чего вы, женщины, не можете. Женщин-живописцев, скульпторов вы не могли мне назвать. Пойдемте далее: составила ли себе когда женщина громкое имя как первоклассный литератор?

– Сафо, Жорж Занд…

– Все звезды второй величины. Если женщины имели еще некоторый успех на литературном поприще, то потому, что могли выказать здесь чувство: Сафо – лирик, Занд – повествовательница любовных интриг. Итак, и в литературе женщина – пас. А раскройте историю наук, изобретений – найдете ли вы хоть одно женское имя?

– Н-нет; но, вероятно, потому, что женщина была до сих пор слишком угнетена, что ей не давали случая развернуться.

– Пустяки! Так же можно бы сказать, что женщина ростом менее мужчины, потому что ей не дают развернуться. Возьмите известных мужчин: Шиллер целый век боролся с бедностью, Ломоносов, Линкольн – дети мужиков. Сила всегда возьмет свое; а где ее нет, там нечего и искать ее. Очевидно, что деятельность женщины должна вращаться в другой сфере, не интеллектуальной…

– Ну да! – перебила Лиза. – Чувство у нее развито несравненно глубже и т. д. Та же песня!

– Точно так. Чувство сострадания, способность переносить с твердостью горе, мучения – отличительные черты телесно слабейшего пола. В случаях, где главную роль играло чувство, хоть бы любовь к родине, женщины нередко обессмертивались высокими подвигами, как например: Жанна д'Арк, Шарлотта Корде. Но само собою разумеется, что назначение женщины не может ограничиваться выжиданием случая спасти родину, или сотворить иной подвиг. Назначение ее следует искать гораздо ближе, и сама природа ее указывает нам на него. Мужчина достигает возмужалости не ранее двадцати-двадцатидвухлетнего возраста, женщина – взросла в шестнадцать, много-много в восемнадцать лет. Таким образом, до супружества женщина имеет на приобретение элементарных сведений несколькими годами менее мужчины; замужем же она и подавно не может серьезно заняться науками…

– Почему? Вы думаете, что дети займут у нее столько времени…

– Да, думаю. Только женщина, с ее податливой, мягкой натурой, способна взлелеять первый возраст малютки. А сколько разнообразных занятий ждет ее при тщательном воспитании детей до тех годов, где они могут быть отданы в школу! Да и в периоде школы мать оказывает на них свое благотворное влияние. А если ко всему этому Господь наделяет ее что год новым детищем, как то и должно быть при нормальном образе жизни? Тут ей уж не до возвышенных мечтаний, не до общежитейских вопросов: самый близкий для нее вопрос – телесное и душевное здравие ее Ванички, ее Машеньки. Между прочим, она, конечно, поддерживает и связь с общественною, всемирною жизнью – чтением журналов, избранным кругом знакомых, дружескими беседами со своим вторым я – мужем, который советуется с ней во всех трудных случаях его многоподвижной жизни. Светлым взглядом, ласковым словом сглаживает она морщины забот на лице его, а это, говорят, для истинной женщины удовольствие не из последних! Да, воспитывая отечеству в своих детях несколько достойных граждан, она в некотором отношении делается даже важнее своего благоверного: он приносит пользу только как отдельный индивидуум, она – дарит отчизне целую коллекцию полезных индивидуумов. Что же до безбрачной жизни мужчины, то она почти так же неполна, как жизнь девушки, и сколько ни трунят над старыми девами, – при виде этих бедных, бесцельных существ, берет меня только жалость, тогда как односторонние выходки старого холостяка, имевшего, как мужчина, без сомнения, не один случай найти себе подходящую пару, возбуждают во мне желчный смех.

72Спасайся, кто может! (фр.)
73Будьте добры, одолжите мне вашу шляпу и сюртук (фр.)
74Большое спасибо (фр.)
75Возьмите, защищайтесь этим, как вы можете (фр.)
76Женская школа (нем.)
77респектабельной женщиной, которая имеет много детей (фр.)
Рейтинг@Mail.ru