Преклонись безропотно перед твоими верховными судьями и судьбой, которую они тебе назначат. Не отрицай ничего, так как тебе известно, что там всякая складка души твоей будет открыта и что, каков бы ни был твой приговор, выполнение его приведет тебя на высшую ступень лестницы совершенства, которую все мы должны пройти. Убедись, как мало имеет значения одна краткая земная жизнь; и тогда испытание и искупление не устрашат тебя.
Таковы были слова моего духа-покровителя. Рядом с ним я пролетел облачные массы и очутился в светлом, вдвойне ослепительном круге, потому что он освещал всю глубину моей несовершенной души и тьму, в которой я блуждал. Я дрожал: я был смел только на земле.
– Тебя будут судить, – подсказывала мне совесть.
– Да, – ответил дух-покровитель.
В эту минуту молния, сопровождаемая громом, потрясшим каждый фибр моего астрального тела, выдвинула меня вперед. Молния гласила:
– Дух Тиберия и Мауффена, явись пред своими судьями…
Гуго фон Мауффе
«Умереть, чтобы снова жить» – таков основной закон творения, и эти немногие слова заключают в себе огромную программу. Я уверен, что на земле не было бы такого множества самоубийц, если бы мысль их шла далее этого слова «умереть»; если бы можно было бы убедить их словами: «Ты умрешь, но будешь опять жить и променяешь один ад на другой. Поэтому иди до конца намеченному тебе судьбой пути».
Я, некогда Лотарь фон Рабенау, тщательно перебираю это отдаленное прошлое, чтобы удержать это отдаленное прошлое, чтобы удержать неразумных живых, которые вздумали бы порвать цепь, приковывающую их к земле, и за то сильнее почувствовали бы впоследствии тяжесть этой цепи, которую никто не может с себя сбросить произвольно; ибо сколько оставляем мы в этом земном изгнании неоконченных дел, не приведенных в исполнение намерений, различных привязанностей, часто не определившихся по краткости жизненного опыта. И все это связывает нас с землей.
В тот вечер, когда работа всей моей жизни разбилась в моих руках, душа моя страдала и мучилась оскорбленной гордостью, страхом раскрытия моих дел, а особенно тоской, вследствие необходимости уступать место, где я один царствовал. Когда я всходил по ступеням алтаря, с высоты которого распоряжался всем, и тонким глубоким умом читал в сердцах людей, мне подвластных, я понял, что нужен был своего рода гений, чтобы поддерживать и управлять этим огромным предприятием; мысль, что с моей смертью все рушится, служила целительным бальзамом для моего истерзанного сердца.
«Пусть страдают, неблагодарные, возмутившиеся против меня», – думал я.
Страсти разыгрались; мятежная, не знавшая удержу, кровь ударила мне в голову, и кинжал сверкнул перед моим затуманенным злобою взором. Острая боль во всем теле и потом смертельная дрожь, все это потухло в глубоком обмороке.
Придя в себя, я жестоко страдал. Я видел, словно сквозь густую завесу, собравшихся около меня и отдавал последние приказания, назначив себе преемника. Я знал, что Бенедиктусу будет наказанием это бремя, которое он так желал взвалить на свои плечи.
Впрочем, все эти враждебные чувства слабели в ту минуту, так как я чувствовал, что во мне происходило что-то непонятное: точно черная завеса опускалась на мои глаза. Потом страшный толчок оторвал меня как будто от меня самого, и вокруг стало совершенно темно…
Придя в себя, я, как унесенный ветром, витал в сером и облачном пространстве. Я тотчас понял, где очутился и почти в ту же минуту увидал ослепительно светлого духа. Он был хорошо мне известен; мой давний друг, он боролся и нравственно возвышался в течение веков, пока я оставался на том же уровне рабом своих страстей. Он достиг, сравнительно со мной, довольно высокой степени совершенства и теперь стал моим руководителем и покровителем.
Он взглянул на меня с нежной грустью и сказал:
– Опять борьба оказалось тщетной, и ты допустил увлечь себя бурным страстям. Я имею повеление сказать тебе, что ты осужден блуждать пока на земле, и наказание твое будет состоять в том, чтобы наблюдать своим проницательным взглядом и слышать тонким духовным ухом всех тех, кого ты оставил в этом мире. Ты будешь видеть начатые тобой дела, исполнение твоих намерений и испытаешь всю тяжесть разочарования. Я жалею тебя, мой пылкий друг; твоему чувствительному сердцу предстоит тяжелая борьба. Ты не изгнан в одиночестве, ты можешь собирать около себя друзей. Но берегись, чтобы горячность твоя не довела тебя до ненависти; тогда ты был бы вдвойне виновен. Если будешь слабеть, призови меня!
Он блеснул голубоватым светом, который покрыл меня тучей разноцветных искр и успокоил боль моего астрального тела. Затем он исчез.
Я осмотрел себя и ощупал. Да, снова я стал духом, и все было мне здесь знакомо. В продолжение веков я витал в этом призрачном просторе, и мысль моя обратилась к моим друзьям и помощникам. Тотчас несколько духов, освещенных светом, столпились около меня.
– Добро пожаловать, друг.
После краткого обмена впечатлениями, я сказал им:
– Я осужден вернуться к земле и все видеть до того момента, когда члены моей группы умрут и соберутся здесь. Я немедленно спускаюсь в земную атмосферу, ибо вы знаете, что такой дух, как я, не будет ждать принуждения, а знает сам, что ему делать. Хотите ли последовать за мною, мои верные соратники, в зачумленную человеческую сферу, соединиться с каким-нибудь медиумом и помочь мне, когда понадобится. Я чувствую, что увижу многое, что будет мучить мое сердце, и руководитель мой предсказал мне это.
Наш круг сузился, освещенный теперь нежным, розоватым светом; это был отблеск тех чувств верности, которые соединяли нас.
– Ты пойдешь на страдания, а мы оставим тебя одного? – ответили мои друзья. – Когда мы страдали и искупали свои преступления, как люди и духи, разве ты не жертвовал постоянно своим спокойствием, чтобы помочь нам и поддержать нас? Куда пойдешь ты, туда и мы. Только умоляем тебя не поддаваться негодованию, которое повлечет за собой мщение и может повредить тебе.
Мы спустились все вместе в тяжелую, грустную атмосферу земли. Затем я бросил вниз широкую светлую нить, которую материальная смерть вырывает из тела, и она как молния прорезала пространство. Вскоре я почувствовал, что меня потянуло вниз, и увидел свой замок Рабенау.
Там все было облечено в траур, но моя светлая нить влекла меня к моему медиуму, с жизненной нитью которого она слилась, образовав связь, красную, как кровь. Медиумом этим была женщина; она, упав на стул, отчаянно рыдала. Я вздрогнул, узнав Розалинду, которая оплакивала во мне потерю нравившегося ей красивого мужчины, обаятельного и умного человека. Я окутал ее успокоительным флюидом; но сердце влекло меня к сыну, и моя мысль привела в его комнату, куда он удалился, предоставив слугам заботу о моем теле, перенесенном из аббатства.
Этот обожаемый сын, только что оставивший безжизненные останки отца, которого, по его словам, он так любил, стоял у открытого окна. Увы! Он мог обмануть живого слепца; но дух, им не видимый и присутствия которого он не подозревал, понимал суть его мыслей при помощи черного и густого флюида, исходящего из его головы. Он не только не оплакивал отца, но, наоборот, сердце его исполнено было чувства удовлетворенной гордости и удовольствия, что власть им наконец достигнута. Чуть выше над ним отражались передуманные им мысли и перечувствованные перед тем желания: «Если бы я избавился от него? В любви не щадят и отца!»
Дух мой ощутил болезненный толчок, и сердечная артерия, тысячью тонких нитей соединявшаяся с ним, сжалась и почернела.
А я, глупый, думал, что он будет в отчаянии. Он пробовал тонкое лезвие подаренного мной кинжала, чтобы пронзить им сердце, постоянно бившееся только для него одного и уступившее ему даже любимую женщину. Мне было мучительно больно. Всю жизнь я с любовью заботился об этом неблагодарном; он вырос на моих руках и вызывал в моем горячем сердце самые нежные чувства. К чему же тогда послужили любовь, заботы, попечение в течение целой жизни? Мог ли я после этого ненавидеть Бенедиктуса, Санктуса и всю эту предательскую шайку, для которой я был строгим начальником? Чего мог я требовать от них, если здесь поднималась на меня вооруженная кинжалом рука, если он, мой сын, связанный со мною кровью, хотел избавиться от меня; он, для которого билось мое сердце, которого я обожал как единственное наследие, оставленное мне его матерью.
Я хотел бежать, подальше уйти от него, но не мог и почувствовал всю тяжесть наказания, приковывавшего меня к земле. Тщетно говорил я себе: «Ты не первый раз встречаешь этого низкого и подлого духа, это мелкое сердце; во многих жизнях он оскорблял тебя и предавал, и ты все-таки возвращаешься к нему, как скульптор, который хотел бы своей пламенной фантазией оживить свое произведение, а перед ним все только кусок холодного, неблагодарного мрамора. Ты знаешь его и еще огорчаешься. Он не стоит этого. А ведь следить за ним, наблюдать ужасная пытка!» – подумал я, – но, преклоняясь перед неизбежным приговором, овладел собой, глухо ропща на неблагодарного, насмеявшегося над моей любовью.
В эту минуту дверь комнаты отворилась, и вошел высокий, худой человек. Это был отец Бонифаций, капеллан замка, строгий и суровый монах, аскетического вида; по тонким губам и выражению темных, глубоко впалых глаз можно было судить о непоколебимой воле и твердости его характера. Этот человек был мне предан душою и телом. Благодаря своей вере и строгой морали, железной рукой держал он низкую и трусливую душу Курта. Он привык подчинять себе, как духовник, души людей и часто говаривал мне: «Я не променяю свою власть на власть герцога; он повелевает только телом, а я властвую над душой».
Войдя, он благословил Курта и сделал ему знак идти за ним в молельню. Курт повиновался, покорно склонив голову, но я читал его мысль: «Проклятый поп, убирался бы ты ко всем чертям! Из-за твоей неуместной проповеди я не попаду на свидание с хорошенькой служанкой Розалинды».
Отец Бонифаций сел около аналоя с золотым распятием и сказал строго:
– Сын мой, ты понес большую потерю, и сердце твое представляет раскрытую рану. Но, зная твою суетную душу, я подумал, что тебе хорошо будет облегчить ее исповедью, если случайно демон внушил тебе властолюбивые желания, а честолюбие заглушило, может быть, в тебе сожаления об отце, вполне заслуженные покойным. Как верный наставник твоей души, я обязан предписать тебе строжайший пост и воздержание от всяких светских удовольствий. Ты должен пожертвовать значительную сумму нашей святой обители и бедным; затем, по примеру твоей благородной бабки и твоей будущей молодой супруги, в продолжение шести месяцев обязан молиться и оплакивать нашего дорогого усопшего.
Взбешенный таким решением своей невесты, Курт внутренне выругался, но преподобный отец не мог видеть исходивших от его духовного сына черных флюидов, а его телесные глаза видели только, как тот набожно сложил руки на груди и покорно ответил:
– Я готов исполнить все, что вы мне предпишете, отец мой. Сам я не способен думать ни о чем, кроме моей ужасной потери. – Он закрыл лицо руками и прибавил: – Ах, я хотел бы плакать, если бы это не было неприличным для рыцаря!
– Плачь, сын мой, – сказал Бонифаций, возлагая руку на голову лицемера. – Перед духовником своим ты можешь проливать слезы, которые только сделают честь твоему сыновнему сердцу.
– Ах, отец мой, я чувствую себя подавленным огромной ответственностью, выпавшей на мою долю. Мой чудный отец всегда на своих плечах нес бремя жизни, а теперь я, столь недостойный, несовершенный, в сравнении с ним, должен замещать его. Я чувствую себя таким дурным, таким пустым, что молитва не делает меня лучше; а между тем каждый день я читаю Библию и молюсь по четкам, как вы мне предписали, отец мой.
– Сын мой, – с важностью ответил патер, – вставай ночью и читай псалмы царя Давида и, подобно ему, почувствуешь облегчение в тяжелые часы.
– У меня есть план, который я повергаю на ваше одобрение, отец мой, – сказал Курт. – После погребения, когда жена моя и бабка отправятся в монастырь, я желаю пойти на богомолье, в простой одежде и босиком, в часовню святителя Бонифация и там, в пещере доброго отшельника, провести несколько времени в посте, молитве и благочестивых размышлениях.
– Достойный агнец моего стада! – воскликнул Бонифаций, поднимая руки. – Благословляю решение, внушенное тебе благочестием.
Почтенный Бонифаций не знал, что это благочестивое намерение было только предлогом и что по близости часовни находилась уединенная харчевня, где Курт забавлялся тем, что соблазнял прелестную девушку, единственную дочь и опору старого слепого хозяина харчевни.
Бонифаций любовался своим «смиренным агнцем», стоявшим перед ним на коленях, и думал: «Я буду держать тебя в руках. Ты слаб и неспособен; я замешу Рабенау и буду управлять всеми делами, а ты будешь исполнять мои приказания и безропотно повиноваться».
Горделивые надежды совершенно овладели им, и он предвкушал уже удовольствие самовольно распоряжаться обширными владениями графства.
А Курт в то же время размышлял: «Как бы мне отделаться от этого стеснительного и скучного попа, который, как мой отец, все еще видит во мне ребенка и захочет силой своей духовной власти мною распоряжаться. Пятнадцать лет он властвует надо мною и давит меня. Надо придумать что-нибудь, чтобы избавиться от него».
Я не мог удержаться от смеха. О, вы, живые! Если бы вы могли видеть, находясь в мирной компании, какие мысли шевелятся за этими гладкими и бесстрастными лбами, вы бежали бы друг от друга.
С глубоким отвращением я оставил их, чтобы посетить аббатство, поглотившее часть моей жизни, где я много наслаждался и грешил. При виде мрачного, массивного здания, тысяча воспоминаний охватили меня, и мне ясно вспомнился день, когда я, верный ученик приора Антония, впервые переступил этот порог. Быстро, как мысль, спустился я в столь знакомые подземелья и проник в лабораторию. Там, задумчивый, опустив голову на руки, сидел Бернгард, неутомимый исследователь невидимого мира, пытавшийся вызвать из пространства неуловимую, отлетевшую от тела искру.
Я питал искреннюю дружбу к ученому труженику и очень хотел доказать ему, что он вовсе не блуждает в потемках и то, что он ищет, существует в действительности.
Оглянувшись кругом, я увидел в нескольких шагах молодого и сильного монаха-аптекаря, который молча подбирал для сушки пакетики лекарственных трав. Я метнул в него сноп искр, от которых воздух заволновался; поднявшиеся воздушные волны направлены были на монаха, который побледнел и склонил голову. Опустясь на деревянную скамейку, он заснул, вытянувшись и тяжело дыша. По мере того, как члены его коченели, из тела монаха стали исходить массы красноватого и тяжелого флюида; я подставил под эту струю свою разорванную, похожую на пустой мех, жизненную нить, и мгновенно этот красноватый флюид наполнил мое воздушное тело, у которого было все, кроме телесной плотности. Я двигал материализованными легкими и, направив притягательную силу своей мысли на Бернгарда, заставил его вздрогнуть. Он поднял голову и с ужасом увидел меня. Тогда я сказал ему и написал то, что Санктус передал в своем рассказе. Бернгард упал на колена, и радостные слезы потекли по его тощим, морщинистым щекам.
– Значит, душа переживает разрушение тела и может навещать тех, кто был ей дорог? – спросил он. – Благодарю, благодарю, учитель, что ты дал мне это доказательство бессмертия души.
Он с радостью и тоской прикасался ко мне.
– О, учитель! Ты дал мне доказательство истины здесь, в этой лаборатории, где мы искали ее. Значит, я не заблуждался, работа моя не бесполезна. Господь, Бог мой! Велика милость Твоя! Но будешь ли ты, учитель, иногда приходить и вдохновлять меня?
– Да, – ответил я, пожимая ему руку. – Я приду внушать тебе истины, которых ты ищешь.
Спавший в углу монах заволновался, и я увидел, что он страдает. Я нагнулся к нему и остановил дальнейший приток шедшего еще в меня плотского флюида. Монах успокоился, лицо его приняло свой обыкновенный цвет, и я отстранился. Минуту спустя он проснулся.
Я чувствовал высшее наслаждение в присутствии отца Бернгарда, который оплакивал во мне не покойника, а отсутствующего друга; его сожаления давали теплые и благодатные токи, которые, исходя от его сердца, согревали мое тело, коченевшее от холода, объявшего меня в присутствии моего сына.
«Работай, честный труженик, – думал я, оставляя его и поднимаясь в пространство. – Скоро ты будешь среди нас».
Горячие молитвы моей приемной матери и некоторых друзей снова привлекли меня на землю. Я увидел часовню замка, где совершали последнюю заупокойную службу перед погребением в фамильном склепе видимых останков графа Лотаря фон Рабенау. Церковь была полна народа. На всех лицах видны были глубокая скорбь или грустная сосредоточенность, но поверх этих молитвенно склоненных голов читались их мысли. Один думал о готовившейся охоте, другой о пиршестве, третий о возлюбленной и о том, как лучше обмануть ревнивую жену, и, наконец, четвертый, закрывавший рукою смоченные, надо думать, слезами глаза, занят был мыслью о том, упомянута ли где-нибудь крупная сумма, взятая у покойного взаймы, и не потребует ли ее сын; в противном случае, она может остаться приятным воспоминанием о великодушном графе, который одолжал всегда на слово.
Но я скоро забыл про этих безразличных мне людей и сосредоточил внимание на Курте, который стоял рядом с герцогом, недалеко от катафалка, упиваясь честью, оказываемой ему государем, и нисколько не сожалея обо мне.
Дух мой вздрогнул от гнева. Отчего не мог я сказать ему:
– Низкая, презренная душонка! Ты унижаешься перед герцогом, который по благородству нисколько не выше Рабенау!
Нет, у моего сына не было и тени гордости моей кровью, которая текла в его жилах. Лакейская душа, спина, созданная для того, чтобы гнуться перед всем, что считал выше себя, он слушал каждое слово герцога, как Евангелие, запечатлевая его, как священное воспоминание в своем сердце, столь же пустом и глупом, как и слова, с которыми герцог обращался к нему.
– О! Глупый, – думал я. – Если бы ты знал, что никакое положение, ни происхождение не даст врожденного благородства, возвышенной натуры; безразлично, бьется ли это сердце под сермягой крестьянина, или под рыцарскими латами! Несмотря на имя, могущество и богатство, оставленные тебе, мое тело не успело еще остынуть, как уже твоя душа, зная свое место, стала холопствовать перед герцогом, злым и презренным, как и ты, человеком.
Чего бы я не дал, лишь бы убежать от той низости, на которую беспрестанно наталкивался; но, по воле моих руководителей, я оставался около живых и присутствовал при погребении. Я видел, как уезжали в монастырь Розалинда с моей матерью, и сопровождал Курта, когда он, в грубой рубашке, босой и подпоясанный веревкой, отправлялся на богомолье, получив благословение отца Бонифация, во время пути он развлекался мыслями о хорошенькой дочке старого трактирщика, когда он достиг леса, окружавшего часовню и пещеру отшельника, я опередил его и увидел бенедиктинского монаха, читавшего молитвы на могиле, оказавшейся могилой отшельника, умершего несколько дней тому назад. Я тотчас узнал его; это был молодой еще монах, по имени брат Лука, хитрый и лукавый, и кроткий перед сильными; он знал Курта и при его появлении выказал перед богатым графом собачье смирение, на которое тот ответил не меньшим почтением к представителю Церкви.
Наблюдая за этой достойной, оживленно разговаривавшей парой, я заметил за монахом Лукой черного и безобразного духа, старавшегося, по-видимому, укрыться от меня. Но силой воли высшего, сравнительно с ним, существа, я повелел ему обнаружить свою личность и, узнав его, вздрогнул. Это был смертельный враг Курта, которого он себе нажил еще в одной из предыдущих жизней; не один раз спасал я от него Курта, и вот почему тот боялся моего присутствия.
– Успокойся, – сказал я. – Я здесь, но преграждать тебе дороги к этому неблагодарному, который совсем меня не любит, не стану. Я не стану помогать тебе, но и не помешаю.
Злой дух, очень обрадованный, еще теснее прижался к монаху, и я видел, что по мере того, как они оба разговаривали, их флюиды и мысли соединились между собой; а когда Лука согласился оставить молодую девушку, свою духовную дочь, которой добивался Курт, и когда они пожали друг другу руки (пастух достойный пасомого), их дурные флюиды слились, а недобрый дух овладел сердцем и мышлением Курта. Он почти закрыл его своим черным от ненависти флюидом и торжествовал:
– Ты – мой, грубый эгоист, и я заплачу тебе за мои страдания.
Мысли его замелькали по всем направлениям, и скоро появилась черноватая толпа враждебных духов.
«О! – подумал я. – И в этой жизни, Курт, ты уже приобрел врагов; черствость сердца и эгоизм принесли свои плоды. Несчастные, которых ты мучил или изгонял в мое отсутствие, которые погибли от горя или нищеты, рассчитываются с тобою».
Я опустил печально голову. Да, он не хотел поправиться и бороться со злом, служители которого оцепили его и не давали ему покоя, постоянно изменяя его настроение и вкусы; каждый из этих невидимых преследователей легко мог воздействовать на него, так как его грубая и эгоистичная душа отвечала их собственным инстинктам.
Мне скажут, может быть, что несправедливо отдавать душу во власть невидимых врагов. О, дух воплощается на земле именно «для сопротивления» злу; а когда основы в нем слабы и дурны, когда подлая слабость доставляет ему относительное материальное благосостояние, и он не хочет бороться с самим собой, отказываясь от своих пошлых вкусов, несмотря на внутренний голос, шепчущий: «Делай добро, избегай зла», – дух такого воплощенного недостоин сожаления; он получает то, что желал и что заслужил. Кто сеет грубость и эгоизм, пожинает вражду и мщение.
Немного погодя Курт скрылся, и вскоре на поляне около часовни появилась молоденькая и хорошенькая крестьянка с белокурыми волосами и свежим личиком. По окружавшим флюидам и ее мыслям я узнал ее хорошие качества. Она была добра, но слаба; ее простая и ограниченная вера поддерживала ее до сих пор на пути добродетели; она могла устоять против мужчин своего класса, и нужно было явиться бесчестному и бездушному рыцарю, чтобы обмануть и погубить ее.
Отец Лука утешал бедную Гертруду в смерти старого отшельника, которого она искренно любила и уважала; а потом выслушал ее исповедь. Добрая и простая девушка призналась ему, что сердце ее было угнетено и покой нарушен с тех пор, как она встретила одного незнакомца, который увлекательно говорил ей о своей любви, пожимал ей руки и останавливал ее везде, где бы ни встретил. Незнакомец этот так красив, что совсем очаровал ее; но ее крестная, старая набожная женщина, уверяла, что под этой обольстительной внешностью скрывается диавол и соблазняет ее, и это предположение тем более ей тяжело, что у нее есть жених, честный угольщик – сын ее крестной матери.
Отец Лука покачал головой, слушая исповедь молодой крестьянки, и придумал ответ, который удовлетворил бы и Небо, и Ад.
– Дочь моя, – сказал он, – я совсем не знаю незнакомца, о котором ты говоришь; но ты сама должна понимать силу волнующих твое сердце чувств и лишающих тебя покоя. Любовь, дочь моя, Божественное чувство! Из любви создал Бог мир, из любви же даровал людям все земные блага, и Он вовсе не соразмерял, что, может быть, любовь Его падет на недостойных. Он одинаково любит как злого, так и доброго. Раз любовь овладела сердцем, она не знает границ и наш божественный Спаситель оправдал это чувство священными словами: «Кто много любил, тому много простится».
– О! Благодарю вас, отец мой, за ваши добрые, утешительные слова, – воскликнула молодая крестьянка с радостно блестевшими глазами. – Значит, не грешно любить красивого незнакомца?
– Любить? Нет, дочь моя, – ответил лукавый патер, – особенно, если ты можешь призвать на твою любовь небесное благословение. Но теперь я должен тебя оставить, чтобы молиться на могиле доброго отца Давида. Останься с нами и помолись за него и за себя.
Он исчез, а Гертруда стала на колена перед деревянным распятием, висевшим на стене пещеры. Напрасно ее дух покровитель говорил ей: «Беги!»
Она не слышала его, и через несколько минут Курт приподнял полог, служивший дверью, и вошел. Холодная, чувственная улыбка скользила на его губах, когда он подошел и обнял талию молодой девушки. Она хотела бежать, но он привлек ее к себе, и они сели вместе на скамью. Курт заговорил о своей любви и вдруг отдернул руку при прикосновении к толстому сукну ее корсажа; брови его насупились.
– Прекрасная Труда, ведь я дал тебе бархат на корсаж, а ты должна была доставить мне удовольствие носить его. Эта грубая материя неприятно коробит руку, и, кроме того, от твоего платья пахнет съестным, которое вы подаете посетителям. – Он нагнулся к ней. – Когда ты будешь моей… моей женой, то будешь носить только шелк и бархат, а в душистых волосах жемчуг.
Молодая девушка сидела с опущенной головой, потупив взор перед человеком, который был переодетым рыцарем, потому что говорил о бархате и драгоценностях.
– Ты не веришь мне, – шептал Курт, – и боишься отвечать на мою любовь? А между тем, для того только, чтобы умилостивить небо и соединиться с тобой, я пришел в эту часовню как смиренный богомолец. Но скажи, какой клятвой могу я уверить тебя в своей верности?
– Подождите, – ответила Гертруда и, выйдя из пещеры, через минуту вернулась с отцом Лукой. – Перед этим святым отцом поклянитесь, что женитесь на мне, прекрасный незнакомец. Может быть, вы странствующий рыцарь или миннезингер, иначе вы не могли бы мечтать о любви бедной крестьянки. Но все равно! Сердце не спрашивает имени!
Усмешка мелькнула на губах Курта.
– Отец мой, будьте свидетелем, что я клянусь жениться на этой молодой девушке и вручаю ей это кольцо в залог моего обещания.
– Будьте благословенны, милые дети, – произнес Лука, поднимая руки. – Да благословит Бог вашу любовь и приведет ее к мирной пристани.
– Веришь ли ты мне теперь, глупенькая, – сказал Курт, обнимая Гертруду. – До свидания, моя милая. Жди меня вечером под большим дубом у ручья, потому что теперь я хочу поговорить с преподобным отцом и посоветоваться, как скорее устроить наш брак.
Молодая девушка кивнула головой и скрылась в лесу. Как только ее не стало видно, Курт разразился громким смехом.
– Вот дура! Как она верит моим словам и принимает их серьезно! Она не знает, что очень скоро мне надоест, и тогда я не приду больше сюда. Но с вами, отец мой, мне действительно надо поговорить. Вы мне нравитесь; согласны ли вы сделаться моим капелланом, если бы место освободилось?
Глаза отца Луки радостно блеснули.
– Вы слишком добры, граф, – сказал он, – но я недостоин такой милости.
– Придите ко мне в замок. Может быть, вы пособите отцу Бонифацию в исполнении его духовных обязанностей, так как здоровье его пошатнулось. Я предупрежу его и поговорю о ваших редких качествах.
Истинная мысль Курта была такова: «Я дам ему надежду заместить Бонифация. Если я возьму его в замок, то, кто знает, может быть, этот ловкий малый, который кажется выше всяких предрассудков, избавит меня от моего стеснительного наставника?»
Усталый и опечаленный, я оставил их и поднялся в пространство. Я сам был грешным духом, но подобная низость переворачивала мне сердце.
Однажды воля моя снова привела меня в аббатство; мне хотелось видеть, что там делается. Легкий и невидимый гость, я беспрепятственно проник в келью нового приора, так как Бенедиктус только что был провозглашен настоятелем тайной и явной общинами. Массивный крест сверкал на его груди, и на лице сияла гордость успеха. Он сидел, опершись головой на руку, а в мозгу волновалась целая туча тщеславных соображений.
«Я достиг своей цели, – думал он, – я отомстил за себя и буду отвечать перед Богом за последствия моих преступлений; но, как пастырь этого стада, я должен также думать о словах Евангелия. Поддерживать братство Мстителей столь же опасно, как и утомительно: всегда думать за всех, быть, так сказать, слугой каждого!.. Ведь по закону братства, приор должен первый следить за интересами мщения каждого брата. Рабенау обладал ловкостью всюду поспевать; но он был вместе с тем рыцарем и имел многочисленные связи, а я?.. Нет, я останусь монахом, суровым и строгим, а братство понемногу умрет. Власть церкви должна простираться всегда и повсюду за этими стенами, на души и земли своей паствы; а я, даже в монастыре, не хочу терпеть власть, которая исходила бы не от одного приора».
Приняв такое решение, он встал с довольной улыбкой и стал ходить по комнате. А моя душа волновалась самыми мрачными мыслями.
Как такое гигантское дело, которое в продолжение целого существования, путем терпения и преступлений, воздвигали два сильных и деятельных ума, мой и Антония, должно рухнуть? За это тайное братство я отдал бы жизнь; я знал, в скольких сердцах пробудилась надежда отмщения! И вдруг этот выскочка считает лишним поддерживать такое чудесное учреждение, хранить подземелья с их драгоценной библиотекой, где на вес золота собрано было все, что до тех пор дала человеческая наука?! Эти сокровища будут служить одному приору, а лаборатория, создавшая такого человека, как Бернгард, должна погибнуть со смертью труженика науки?! Все жертвы, все преступления, весь труд, все было напрасно?
«А! – подумал я, в глубоком унынии и злобе. – Наследники всегда оказываются неблагодарными. Не говорил ли я сто раз Бернгарду, видя, как он истощал силы в поисках золота: «Никогда никто не поблагодарит тебя, если ты найдешь его. Неблагодарные наследники, богатеющие потом тех, кто на них работал, всегда умнее умерших».
Я улетел в облака, и даже друзья не могли утешить меня. Я был огорчен до глубины души.
Через некоторое время я снова очутился в замке Рабенау. Я нашел уже водворившегося там Луку. Он, как тень, ходил за отцом Бонифацием, слепо повинуясь ему, и говоря только его словами. Как ни был умен и проницателен отец Бонифаций, а самолюбию его льстило необыкновенное почтение, оказываемое Лукой, который закатывал глаза, когда капеллан обращался к нему. Поглощенный стремлением захватить власть и управление текущими делами графства, Бонифаций охотно уступал Луке служение обедни и все менее важные дела, лежавшие на обязанности капеллана. И Лука скоро сумел сделаться необходимым для всех, особенно для Курта, который с каждым днем все более ценил его; их вкусы и принципы совершенно сходились. Должен прибавить, что отец Лука был красивый молодой человек тридцати лет, с кротким, медовым голосом и бледным, тонким лицом, украшенным черной вьющейся бородкой и большими серыми глазами.