Почтенные отцы досаждали Курту молитвами и душеспасительными беседами; капеллан, чтобы утвердить свою власть, а Лука под предлогом избавить его от Бонифация. А Курт – тупой, когда дело касалось великодушия и сердечной доброты, – сумел отлично распознать негодяя. Он сразу понял, что, если ему удастся избавиться от Бонифация, строгого и несговорчивого по части нравственности, то в Луке он приобретет послушного раба. И прошло немного времени, как гибель капеллана была решена достойными союзниками.
Бонифаций впал в состояние слабости и общего изнурения; он таял от какой-то непонятной болезни. Лука, как сын, ухаживал за ним, и Курт выказывал глубокую печаль; а в душе он не мог дождаться минуты, когда болезнь его стеснительного духовника станет несомненно смертельной. И вот, с того дня, как приглашенный врач объявил, что состояние Бонифация безнадежно и смерть близка, Курт сбросил маску и не ходил более в комнату больного. Воздух там был слишком заражен горячим дыханием умиравшего и запахом лекарств; хриплый голос Бонифация раздражал его слух, а прикосновение к его руке, влажной от холодного пота, вызывало отвращение и бросало в дрожь. Да, добрейший Курт от души ненавидел всякое больное существо, забывая, что этот же Бонифаций в мое отсутствие проводил дни и ночи у его постели, когда Курт занемог злокачественной лихорадкой и жизнь его была в опасности; он, как отец, ухаживал тогда за юношей, оказывая ему всякие услуги. Несомненно, Бонифаций был суров, даже жесток и безжалостен, когда считал это нужным; но то был человек своего времени и своей касты. Зато мой сын, которого я слепо любил, оказывался негодяем, и для меня было пыткой видеть, как низко пал тот, кому были посвящены мои лучшие стремления. Меня можно было судить как распущенного человека, плохого рыцаря, дурного хозяина, но хорошим отцом я был всегда.
Я внушал мысль Бернгарду навестить Бонифация и направил его к нему в такую минуту, когда Лука, уже уверенный в успехе, почивал спокойно. Я невидимо присутствовал у изголовья умиравшего, когда вошел Бернгард и молча пожал его морщинистую руку. Внимательно осмотрев больного, он с ужасом воскликнул:
– Несчастный брат, ты пал жертвой отравления смертельным ядом! Но чья рука подлила тебе его? – Одну минуту он стоял в раздумье и прибавил тихо: – Ужасно! Сын покойного графа!
Отец Бонифаций склонил голову.
– Я подозревал это, – сказал он, – а отец Лука был его орудием. Не можешь ли ты дать мне какое-нибудь укрепляющее лекарство, что облегчило бы мне болезненный переход в неведомый мир?
Бернгард протянул ему маленький флакон и, наклоняясь, прошептал:
– Не бойся ничего, Бонифаций! Ведь душа переживает тело. Я знаю это, потому что учитель являлся и сказал мне.
Больной задыхаясь слушал его, и глаза его оживились.
– Ты клянешься в этом?
– Да, – ответил Бернгард, – клянусь своим вечным спасением, что это истинно.
– Господи всемогущий, – прошептал Бонифаций. – Значит, я отомщу за себя там!
Бернгард ушел. Солнце садилось, когда вошел Лука. Умиравший выпрямился, увидя его, и сказал твердо:
– В час наступившей уже агонии, я обвиняю вас двух, тебя и Курта, в моем отравлении. Я проклинаю вас и обрекаю на такую же насильственную смерть; передай это ему. И, как вас соединило преступление, да поразит вас и смерть в один и тот же час. Призываю Христа, нашего Спасителя, в свидетели моих слов!..
Он опустился, коченея, и мы, духи, окружили его сотнями светлых нитей, обрезая все плотские связи. Вскоре дух Бонифация, не совсем еще пришедший в себя, появился среди нас.
Увидав меня, он спросил:
– Учитель, так это правда?
Я печально опустил голову.
– Здесь, Бонифаций, я – не учитель, но дух страдающий, принужденный за грехи свои воплощаться на земле.
Курт вернулся с охоты веселый и оживленный. Отец Лука объявил ему о смерти Бонифация и предложил удостовериться собственными глазами.
– Фу! Я и так верю вам, – ответил он с гримасой. – Я ненавижу покойников; они внушают мне отвращение. Даже когда умер отец, я только притворился, что поцеловал его.
Вечером того же дня Курт молился, от чего он никогда не отступал. Добросовестно отчитав девять раз «Pater» и девять «Ave», думая при этом совершенно о другом, он сказал Луке:
– В виду великого преступления, которое я совершил, способствуя смерти Бонифация, считаю себя недостойным исповедоваться и причащаться и хочу посвятить время до возвращения жены посту и умерщвлению плоти.
Он надеялся этим наружным покаянием умилостивить небо и загладить свою виновность. В таких случаях он никогда не забывал молиться также за Годливу, которая, к счастью для нее, погибла раньше, чем успела ему наскучить. Иногда он удостаивал просить моих молитв перед Богом святыми и апостолами; но, спохватываясь тотчас же, что я был слишком дурным человеком, чтобы мое заступничество могло принести ему пользу, он забывал про свое собственное преступление и начинал горячо молиться о прощении мне моих грехов. Но он не мог видеть, что его не от сердца исходившие молитвы не привлекали никакого доброго духа, а что его невидимая аудитория насмехалась над ним и своими оглушающими флюидами еще более сбивала его с толку…
Я очень редко покидал это место наказания, и, когда Розалинда возвратилась, я присутствовал при первом свидании супругов. Они удалились в круглую комнату, которую Розалинда особенно любила; Курт стоял, прислонясь к стене, кусая светлые усы и избегая смотреть на молодую жену, все еще в трауре, сидевшую в кресле, со сложенными на коленях руками. Я видел в его мыслях, что он злился на не особенно теплый прием, оказанный ему Розалиндой, когда он торжественно встречал ее во дворе со всеми слугами. Он всегда хвастался, что возбуждает чувства в женщинах; но Розалинда слишком привыкла к нему, как другу детства, чтобы выказывать что-либо другое, кроме глубокой и искренней дружбы, которую питала к нему, хотя бы даже в мою память. Она несколько раз поглядела на него. Курт утратил много из своей юношеской красоты; женственное лицо огрубело, и его сильно портило выражение пресыщенности и равнодушия; несмотря на богатый костюм, длинное и худое тело его лишено было грации и изящества.
– Милый Курт, – сказала молодая женщина, первая прерывая молчание, – ты, кажется, не в духе? Не было ли у тебя какой неприятности, а то наш приезд помешал тебе отправиться на охоту или какое-нибудь пиршество?
Воспитываясь в доме, Розалинда умела отличать его настроение, когда что-нибудь ему не нравилось; но, сделавшись его женой, ей приходилось основательнее изучать его приятный характер.
На ее слова он порывисто обернулся к ней и сказал тихо (когда он злился, то всегда говорил тихо):
– Странный вопрос! Я должен все объяснять тебе, а ты сама как будто ни о чем не догадываешься. Могу ли я быть в хорошем расположении духа, когда ты оскорбляешь меня возмутительным равнодушием? Я выхожу тебе на встречу, с сердцем, полным любви и нетерпения, счастливый увидеть молодую жену после шестимесячной разлуки; а ты, возвращаясь в дом мужа новобрачной, появляешься в трауре! Это простительно только бабушке. И наконец, какая жена, после такой долгой разлуки, не бросится в объятия мужа и не поцелует его руку? Я не для себя требую этого, а для того, чтобы показать все это, как будто ты не знаешь, что высшее приличие требует со стороны жены рыцаря выражения покорности своему мужу и господину. И мне пришлось выносить изумленные взгляды моих слуг, которые вообразят еще, пожалуй, что твое неуважение ко мне вызвано какими-нибудь скрытыми причинами.
Розалинда раскраснелась и слушала его с изумлением.
– Я совершенно подавлена изобилием моих проступков против тебя, – ответила она. – Позволь напомнить тебе, милый друг, что я ношу траур по твоему отцу, доброму и великодушному человеку, так любившему тебя. Я сочла бы за недостаток уважения к памяти твоего отца, явиться в другом платье в твой наследственный замок, где все оживляли его присутствие, ум и веселость, где каждая вещь напоминает его и заставляет вдвойне чувствовать пустоту после его смерти. Я не могу поверить, чтобы через шесть месяцев ты мог забыть такого доброго отца, и мой траур менее всего может обидеть тебя.
– Хорошо, хорошо, – ответил Курт. – А недостаток внимания ко мне тоже служит доказательством уважения к покойному? Я понимаю, что замок может казаться тебе опустелым после смерти твоего попечителя; но не настолько же он пуст, чтобы ты не замечала в нем даже своего мужа и хозяина.
Молодая женщина встала; глаза ее сверкали:
– Курт, ты говоришь мне незаслуженные вещи. Я вовсе не хотела огорчать тебя; было бы странно и несправедливо стараться обидеть друга, которого я люблю с детства. Я не поцеловала твоей руки, это правда.
Она остановилась на минуту, как бы стесняясь говорить; но затем, гордо подняв голову, прибавила:
– Я целовала руку Лео, но он был моей первой любовью, а ты, ты внушаешь мне совершенное иное чувство, чем он или твой отец. Я не вышла бы за тебя, если бы не любила; но чувство это нечто среднее между моей любовью к твоему отцу и к Виллибальду. Будущее зависит от тебя, Курт.
Она подошла и положила свою руку на его.
– Если ты будешь добр, я буду больше любить тебя и тогда первая покажу уважение к своему мужу и господину, почтительно целуя его руку перед прислугой.
Она кончила свою речь шутливой и кокетливой улыбкой. Лоб Курта расправился; он слишком ценил красоту Розалинды, чтобы вконец испортить ее настроение в первые часы их любви.
Бедный Курт, ему все очень скоро надоедало. Красивейшая женщина, преданнейший друг, самая интересная вещь, все ему надоедало, кроме его капризов, эгоизма, жадности, низости. Это никогда не было лишним: в них он черпал новые силы, чтобы делаться дурным. В данную минуту его интересовала новая игрушка.
Он положил подушку у ног Розалинды и стал нашептывать слова любви, которые знал наизусть, повторяя одно и то же с маленькими вариациями, в будуаре благородной дамы и на ухо крестьянке.
– Ты увидишь, милая Розалинда, что я сумею любить тебя так же, как Левенберг. Я прошу только отдать мне все твое сердце; любовь моя сам огонь, а твоя холодность огорчает меня и может довести до того даже, что я буду избегать тебя. О! Розалинда, если бы ты знала, как я тебя люблю! Я мог бы вечно сидеть у твоих ног, смотреть в твои прекрасные глазки и целовать эти красивые губки!
Он привлек ее к себе, а Розалинда нежно и кротко отвечала на ласки своего друга детства. Всякий, кто бы их увидел, мог принять за самую счастливую парочку. А между тем – увы! – это было просто препровождением времени для бессердечного человека, который, при своей лени и бесполезности, не знал, что ему с собою делать.
Как-то я встретил в пространстве одного духа, еще темного, но который привлек меня к себе теплотой, исходившей от него ко мне, и вскоре сердце мое узнало того, кто на земле любил меня и которому в свою очередь я отвечал тоже глубоким и искренним чувством. После его смерти, жизнь и бурные страсти отняли у меня достоинства юности; но ничто не могло ослабить соединявшую нас взаимную любовь, и я счастлив возможностью сказать, что даже целые века не изменили наших отношений.
Мы обменялись мыслями, и отец сообщил мне, что он жил в одиночестве, а я поделился с ним подробностями своей жизни, как человека и духа. Я сказал ему под конец, что жена его, моя приемная мать, скоро соединится с ним в мире духов. Он захотел сопровождать меня, чтобы принять ее, и мы опустились вместе в комнату графини, которая металась по постели в жару.
У нее была оспа. Розалинда не отходила от нее, отирая ее потный лоб; монахиня-урсулинка помогала ей ухаживать за больной. Черные флюиды разложения тучами витали над ней.
– Я хочу видеть Курта, – прошептала умирающая, с трудом оборачиваясь. – Поди, позови его, Розалинда; я хочу благословить его перед смертью.
Розалинда встала, и слезы показались на ее глазах, при взгляде на покрытое пузырями лицо больной. Она смочила себе лицо и руки жидкостью, которую Бернгард дал ей во избежание заражения, и потом пошла в комнату мужа.
Курт, сидя в кресле, читал Библию.
– Поди, бабка хочет видеть тебя, – сказала Розалинда, подходя к нему. Курт покачал головой.
– Нет, скажи ей, что я не пойду.
– Но ведь она может умереть и хочет видеть тебя, чтобы благословить, – говорила Розалинда умоляющим голосом. – Пойди, прошу тебя.
Он облокотился на открытую Библию и сказал, смотря в потолок:
– Нет, видишь ты, я не пойду. Бог знает, какая у нее болезнь; а она говорит так тихо, что надо нагибаться к самому лицу, чтобы ее слышать и дышать этим ужасным запахом гниения и пота, который от нее идет… Милая моя, – прибавил он, оборачиваясь к Розалинде и зло смотря на нее, – когда выходят замуж и любят мужа, то не делают из себя сиделки и не подвергают мужа опасности заразиться. Я не могу ни поцеловать тебя, ни дотронутся, не нюхнув ужасной вони, которую ты разносишь.
Она положила свою руку на его, но он оттолкнул ее.
– И это говорит христианин и внук, сидя перед открытой Библией? – изумилась Розалинда, бледнея и отступая от него. – Так-то ты понял притчу о добром самаритянине? Разве всякое чувство привязанности к человеку должно угасать в ту минуту, когда он более всего нуждается в любви и попечении, когда дружба – единственное чувство, которое облегчает ему страдания, причиняемые серьезной болезнью? Когда дело идет о жизни дорогого существа, минуты которого, может быть, сочтены, и, когда следишь за каждым его вздохом, время ли думать о запахе? Я не могу поверить, что ты говоришь серьезно, Курт. Та, которая заменила тебе мать, ухаживала за тобою с самого твоего рождения, на руках которой ты вырос, она хочет видеть тебя, а тебя беспокоит ее пот! Ты боишься прикоснуться ко мне, отталкиваешь руку мою, точно прокаженную, потому что я ухаживаю за ней! Правда, отец Бернгард сказал мне несколько часов тому назад, что обнаружилась оспа, но никто, однако, не заболел в замке, и даже я…
Курт не дал ей кончить. Он вскочил, бледный и растерянный от страха.
– Оспа? – бормотал он. – И ты еще смеешь прикасаться ко мне? О! Я погиб! Подать мне лошадь! – завопил он неузнаваемым голосом. Он пролетел мимо остолбеневшей Розалинды и как ураган выбежал на двор, где ему подали коня.
– Пусть никто не следует за мной из этого зачумленного гнезда, – говорил он, пока несколько конюхов подсаживали его в седло, так как ноги его подгибались, а дрожавшие руки не могли захватить повода.
Но страх придал ему силы и, пришпорив лошадь, он помчался во весь дух по направлению к своему замку Латерзе.
В это время у графини-матери наступала агония, и Розалинда, пораженная случившимся, бледная и задумчивая, появилась снова у ее изголовья.
Витая над умиравшей, отец мой и я, с помощью наших друзей, потянули к себе жизненные нити, которые рвались, медленно поднимаясь в пространство. Мы обрезали их одну за другой и отталкивали тяжелый флюид, мешавший отделению астрального тела от земного.
Народная мудрость гласит: «Как поживешь, так и умрешь»; добродетельный умирает легко, дурной тяжело. Это утверждение не только истинно, но оно имеет глубокое основание. Невидимое сборище из друзей или врагов облегчает или затрудняет это разъединение, смотря потому, что внушает умирающий: любовь или ненависть.
Вскоре дух графини почти отделился от тела, задерживаясь одной только главной артерией. Еще один электрический разряд, светлая нить дрогнула и оборвалась, а освобожденный дух плавно поднялся к невидимым друзьям.
– Графиня умерла, – сказала монахиня, дотрагиваясь до руки Розалинды, стоявшей на коленях у постели и читавшей отходные молитвы.
Розалинда вздрогнула, и крупные слезы полились по ее побледневшим щекам. Она встала и, взяв небольшое серебряное распятие, поцеловала его и положила на грудь умершей.
– Добрая сестра, – сказала она затем, – прикажите подать все, чтобы облачить тело. Надеюсь, что одна из добрых сестер, которая не побоится исполнить священный долг, поможет вам. Я не хотела бы принуждать к этому своих слуг и подвергать их опасности заражения такой болезнью. К тому же, хозяин подал им хороший пример, – горькая усмешка скользнула по ее губам, – и бежал.
Она вышла и потом поднесла к губам маленький золотой свисток, созывавший прислугу; на ее зов со всех сторон сбежались пажи, оруженосцы и служанки.
– Чтобы никто не смел извещать графа ни о кончине графини, ни о дне погребения, – громко сказала Розалинда. – Я за все отвечаю. Никто из вас не обязан прикасаться к телу, потому что это могло бы подвергнуть его опасности заражения; добрые сестры святой Урсулы сделают все необходимое.
– Нет, сударыня, – ответили слуги, – мы всегда пользовались милостями усопшей и желаем оказать ей последние услуги и почести. Божественное милосердие, охранившее вас, графиня, защитит и нас.
– Благодарю вас, добрые люди, за преданность и верность вашу в этот горестный час, – ответила Розалинда, удаляясь в свою комнату.
Она отпустила своих служанок и опустилась перед аналоем, громко рыдая. «Лотарь умер, мать его скончалась, а я совершенно одинока и покинута; покинута на глазах людей человеком, который должен бы быть моей опорой, – думала она. – Мужество его должно бы служить примером для других, а он сам трусливо убежал».
Отчаяние и гнев терзали ее. Она чувствовала, что теперь меньше значила для Курта, чем когда была его другом детства; она знала, что стала для него предметом скрытой ненависти, и он срывал на ней свою досаду за то, что не умел возбудить в ней такую пылкую страсть, какую она питала к Левенбергу. Каждое слово его, каждый жест были рассчитаны на то, чтобы оскорбить ее. Он исчезал на несколько дней под видом дел или охоты; а, на самом деле, он отправлялся ко двору герцога и ухаживал за его племянницей, принцессой Урсулой, открыто нося ее цвета на турнирах и празднествах, которые посещал, несмотря на то, что едва минул год со смерти отца.
Все это передал Розалинде отец Лука, который, под предлогом преданности молодой графине, подробно доносил ей обо всем.
Тогда Розалинда, закрыв лицо руками, плакала горькими слезами. Она не переносила равнодушно все эти оскорбления и вовсе не считала себя призванной исправлять этого человека; она была женщина своего времени, проникнутая горделивым сознанием своего положения и красоты, и начинала смертельно ненавидеть мужа, бесстыдно оскорблявшего ее. Поэтому слезы, ручьями лившиеся из ее глаз, были не слезами ревности, а уязвленной гордости.
Погребение произошло со всей пышностью, подобавшей матери графа Лотаря фон Рабенау, а бедные и больные, которым покойная всегда помогала, искренно оплакивали смерть доброй и сострадательной графини. На грустных лицах прислуги, носившей еще траур по покойном графе, читалось истинное огорчение по случаю смерти добрых господ.
Более недели прошло, когда явился посланный от молодого графа. По приказанию графини, он не был впущен в замок и уехал, не получив никаких сведений; второго постигла та же участь. Наконец, ровно через месяц после кончины старой графини, Курт явился верхом.
Он начал с того, что отхлестал сторожа у подъемного моста, потом старика, караульщика замка, и хриплый, задыхавшийся от бешенства, голос его раздавался по всему дому:
– Как вы смели, собаки, не давать ответа посланному вашего господина?
– Графиня запретила нам, – был везде один ответ.
Он в гневе топал ногами.
– Болваны! Канальи! Поймите с этого дня, что кто хочет здесь жить, должен исполнять мою волю, если бы даже десять графинь приказывали ему противное.
Он отправился в свою комнату, принял ванну и нарядился к вечернему столу, потому что ему предстояло увидеться с Розалиндой. Но та не вышла и приказала ему сказать, что желает говорить с ним, после ужина, в молельне. Курт от ярости лишился аппетита. Оттолкнув блюдо, он встал и, насупив брови, направился к комнате жены, собираясь устроить ей сцену за холодность, дерзость и насмешки.
Подняв тяжелую завесу, скрывавшую вход в молельню, он увидел Розалинду, стоявшую у узкого готического окна. Длинное платье из белой шерстяной материи, перехваченное золотым шнурком, обрисовывало ее стройную фигуру; густые, черные, как вороново крыло, волосы были распущены; глаза блестели, и щеки раскраснелись от лихорадочного волнения.
При виде красавицы-жены бешенство Курта, внешне, по крайней мере, стихло; он уже утомился своими похождениями и всякого рода оргиями; белобрысые и толстые крестьянки ему опротивели, и эта стройная, соблазнительная брюнетка со сдержанными манерами, мгновенно возбудила его пресыщенные чувства. Я должен при этом сказать, что в сущности он предпочитал Розалинду всем другим, и ее врожденная женственная строгость внушала ему уважение.
Розалинда уловила это впечатление, но когда он подошел и хотел обнять ее, она отступила, нахмурив брови.
– Не прикасайся ко мне. Я хотела тебя видеть вовсе не для того, чтобы передать тебе отвратительную болезнь; но чтобы сказать, что уезжаю в свой замок Левенберг. Я не могу и не хочу жить с таким жестоким, бессердечным человеком, как ты, и дождаться минуты, когда сама могу заболеть, а мой супруг, на посмеяние всей страны, с ужасом сбежит от меня. Ты бросил свою умирающую бабку, а жена, побледневшая и утомленная бессонными ночами, не внушала тебе чувства, вроде тех, какие проснулись при входе сюда. О! Я знаю тебя теперь! Тебе очень приятно играть с нарядной бабочкой; а как только грубые пальцы сотрут блестящие краски с ее крылышек, ты с отвращением бросишь ее. Ты грубее скалы! Что ты велел сделать с бедными обитателями харчевни, по соседству с Лотарзе? Некая Гертруда и ее слепой отец, также пораженные оспой, еще жили там. «Сжечь это зараженное гнездо. Они и так околели бы!» – сказал ты. И не предупреди меня вовремя сестра Анжелика, ходившая за покойной графиней, несчастные погибли бы, заживо сожженные. Теперь они в безопасности во владениях Левенберг, где ты не смеешь распоряжаться, потому что герцог подарил мне замок после кончины Лео. Но, – щеки Розалинды еще более покраснели. – Это не все. Гертруду эту обольстил некий негодяй, который поклялся перед крестом жениться на ней и в залог дал ей кольцо, украшенное рубином и бриллиантами. Курт, – прибавила она дрожавшим от волнения голосом, – где рубиновое кольцо, которые ты носил до смерти твоего отца? Отвечай! Где ты его оставил?
Смущенный многочисленными сыпавшимися на него обвинениями, Курт спешно обдумывал план защиты, чтобы оградить себя от заслуженного презрения и сохранить соблазнительную женщину, которая казалась ему еще красивее и привлекательнее под впечатлением своей горячей речи. А что, если упрямица действительно бросит его? Он знал ее. Если он захочет употребить свою власть мужа, она обратится к герцогу и повергнет его публичному осуждению. А Курт более всего на свете боялся разоблачения своих подлостей и пересудов соседей; он предпочитал тайну и мрак для своих непохвальных проделок и позволял себе говорить о них только притворства ради, разыгрывая роль жертвы.
Все эти размышления потребовали не более минуты, и, в совершенстве зная, чем можно воздействовать на Розалинду в серьезных случаях, он бросился к ее ногам и воскликнул с хорошо разыгранным отчаянием и покорностью:
– Да, ты имеешь право презирать меня и ненавидеть; я низкий, гадкий изменник. Я признаю справедливость твоих обвинений, и я сам себе противен; но, когда я изменил тебе, преследуя Гертруду, ты бросила меня на полгода, и моя пламенная любовь заставила меня искать развлечений, хотя и недостойных. Я признаю это. Та же любовь к тебе возбудила во мне ревность к обожаемому отцу, которого я все-таки любил, как никого в свете; никогда я не встаю и не ложусь без молитвы за него.
Он знал, что такая нежная речь относительно меня непременно произведет действие на сердце Розалинды.
Он продолжал:
– Ты думала только о своем горе и забывала мои чувства; обиженный, несчастный, я хотел возбудить в тебе ревность, и желание это довело меня до недостойного поступка, который ты справедливо осудила. Но, Розалинда, ты не можешь покинуть меня; горе потерять тебя, повлекло бы за собою последствия, о которых я не смею думать. Сжалься, прости меня!
Розалинда тяжело вздохнула.
– Не могу, – глухо выговорила она наконец. – Как простить такое явное бессердечие? Едва похоронили твоего отца, как ты, из мести мне, разбил будущность и жизнь бедной девушки, твоей вассалки, и обладал ею даже не открыто, на что имел власть, а путем постыдного обмана; затем ты бросил свою умиравшую бабку. Несмотря на твои клятвы, я не верю твоей любви; я чувствую, что ничего не значу для тебя, потому что любимую женщину не оставляют на жертву заразе, от которой она могла умереть. Если бы Лео заболел среди чумных, у меня был бы один страх: что он умрет не на моих руках. Нет, Курт, отпусти меня; ты ведь не любишь меня и хочешь удержать при себе только в виде развлечения на несколько недель.
Курт притворялся и разыгрывал отчаяние.
– Если ты оставишь меня, Розалинда, я разобью себе голову об эту стену. А разве, – он нагнулся к ней, – ты не обещала отцу любить меня и никогда не покидать, особенно в такую минуту, когда я обещаю исправиться? Ты изменишь слову, данному моему отцу, который видел во мне свое лучшее сокровище и никогда не был равнодушен к моим огорчениям? Но… он умер и не может напомнить тебе твоего обещания…
Негодяй, когда это ему было полезно, хвастался моей любовью к нему и на этот раз вполне достиг своей цели. В сердце Розалинды воскресло наше последнее тягостное прощание, и она разрыдалась. Момент был удобный; Курт привлек ее в свои объятия и стал нашептывать ей слова любви и извинений.
Глубоко сожалея о том, что по слабости своей так связал Розалинду, я не в силах был переносить это дольше и поднялся в пространство, разыскивая своего руководителя и друга, чтобы отдохнуть и подкрепить свои силы.
Не могу сказать, сколько времени пробыл я вдали от земли; но вдруг в пространстве послышался звук, возвестивший мне о важных происшествиях в замке Лаунау, где в настоящее время жил Виллибальд, брат Розалинды, некогда Марк, врач Тиберия, друг детства Астартоса.
Расточительный и игрок, он совершенно промотал свое состояние и поддерживал наружную роскошь только путем своей изворотливости. Сохранив былую гибкость характера, он оставался при дворе герцога, где была жизнь дешевле, и стал гибкоспинным придворным, развлекавшим герцога своими остротами, а герцогиню и ее дам недурными стишками – изящными рондо и девизами, сочинявшимися в их честь, одаренный красивой внешностью, прекрасным голосом и с редким искусством владения оружием, он мог победоносно выставлять цвета своей дамы; с другой стороны, ветреный и чувственный, он не мог долго ни на чем останавливаться, любил везде, сегодня воспевал блондинку, завтра изменял ей ради брюнетки; он не пренебрегал даже и знатными старухами, которые могли быть ему полезны и, не имея возможности воспевать их красоту, восхвалял добродетель.
Этот Виллибальд фон Лаунау был бездонным колодцем, и при дворе всем почти были известны его отношения с одной очень богатой старой кокеткой, не желавшей с годами терять заслуженного в молодости прозвища «прекрасной Леоноры». Выданная замуж за старого рыцаря, бездетная и в то время уже 50-ти лет от роду, она носилась по праздникам да турнирам и тут безумно влюбилась в обольстительного Виллибальда, который, будучи тогда без гроша, дорого брал за свою молодость и красоту. Старый барон фон Лаунау назначил меня опекуном своих детей, и, таким образом, маленькая Розалинда, в то время только пяти лет, воспитывалась в замке Рабенау. Брат ее, хотя и любивший сестру по своему, мало беспокоился о ней и только из тщеславия называл себя братом такой красавицы. Он был приятель Курта и Альберта фон Рувен, которыми даже помыкал. При жизни я всегда помогал ему, потому что очень любил этого привлекательного и умного молодого человека; но дружба с Куртом была менее плодоносна, потому что тот был скуп, жаден и неохотно давал в долг. Благодаря своему уму, Виллибальд, никогда не унижаясь, был везде желанным гостем, и я не отрицаю вовсе, что в виду его разорения, он не мог, пожалуй, даже иначе и поступать. Зато вот Курт, не нуждавшийся в этом нисколько, а просто по своей дрянной душонке, так тот изыскивал случаи гнуть спину; унижаться там, где внешность казалась ему величественной и блестящей, было для него величайшей честью.
Еще при моей жизни Курт таскался во дворец, разыгрывая придворного. В свите герцогини находилась молодая и красивая вдовушка по имени Кунигунда; она была единственной наследницей старого, очень богатого отца, горячо желавшего опять выдать ее замуж, и у красивой, пылкой Кунигунды не было недостатка в поклонниках. Курт был также в числе претендентов и добился даже ее взаимности. Но я не одобрял этого брака, понимая, что капризный характер Курта и страсти Кунигунды создадут супружеский ад; но, как всегда слабый относительно желаний моего милого сына, я согласился на помолвку и назначил годовой срок, чтобы испытать их любовь.
Виллибальд с завистью смотрел на любовь Курта и вдовы. Сделавшись другом обоих и пользуясь отсрочкой, он улучил минуту, когда обрученные поссорились, а при их характерах у них всегда доходило до крайностей, и после пламенной любви наступали страшные ссоры; тогда он шепнул вдовушке о некоей Годливе, неизвестно как исчезнувшей, которая будто бы была женой Курта и которую он, может быть, убил в припадке бешеной ревности.
В таких беседах, воспевая черные очи и белокурые волосы Кунигунды, прекрасный миннезингер понемногу разоблачил все слабости Курта; его скупость, тщеславие, грубость со слугами и его любовные похождения; ничто не было забыто. Оправдывая приятеля, он предупреждал невесту.
Старый отец умер, завещав свое состояние будущей графине фон Рабенау. Но молодая вдова начинала уже побаиваться, как бы жизнь ее не подверглась опасности во время одной из ужасных сцен, которые Курт устраивал ей; воспользовавшись как-то случаем, когда тот, ей назло, ухаживал за принцессой Урсулой, она отказала ему, променяв раздражительного жениха на кроткого миннезингера, который меланхолически украсил себя ее цветами.
Уверенный в том, что его не заподозрят в корыстных целях, так как воспевал невесту еще до получения ею наследства, он мог только радоваться тому, что богатая наследница сама заметила и вознаградила его за преданную и скромную любовь.
Курт вернулся ко мне в отчаянии и взбешенный, обвиняя всех в низости и предательстве и не понимая ничего в необъяснимом недоразумении, сделавшем его свободным. Я утешал его, не делая намеков на виновника разрыва, не желая еще дразнить красным лоскутом моего молодого рычащего буйвола. Курт быстро успокоился, начав в четвертый раз ухаживать за Розалиндой, имевшей волшебный дар освежать его оскорбленные чувства.