Иван Васильевич родился через тридцать лет после Василия Ивановича. Это дает нам надежду, что автор представит нам совсем другую картину воспитания, в которой будет виден прогресс целых тридцати лет – огромного периода времени для России, которая так быстро развивается. Василий Иванович родился в восьмидесятых годах прошлого столетия; следовательно, Иван Васильевич родился или около 1815 года, или немного позже. Мать его была какая-то княжна средней руки, недавнего восточного происхождения, как говорит автор, и была помешана на французском языке. Несмотря на все свои претензии, как старая девка без приданого, она принуждена была выйти замуж за помещика, который «не был похож на Малек-Аделя или на Eugene de Rothelin,{3} не был похож даже на лютого тирана, а скорей на сурка; ел, спал, да рыскал целый день по полю». От этой-то достойной четы родился Иван Васильевич. Воспитание его поручено было французскому гувернеру. «Всем известно, – говорит автор, – что французы долго мстили нам за свою неудачу, оставив за собою несметное количество фельдфебелей, фельдшеров, сапожников, которые, под предлогом воспитания, испортили на Руси едва ли не целое поколение» (стр. 197). Замечание энергическое и остроумное, но, во-первых, совсем не новое – оно уже тысячу тысяч раз было предметом посильных острот журналов и нравоучительных романов доброго старого времени, во-вторых, оно едва ли основательно. Человеку, несчастною судьбою занесенному в чужую страну, нечего есть, а умирать с голоду, естественно, не хочется: что ж тут острить, что он схватился даже и за воспитание, чтоб добыть кусок хлеба? Автор мог бы без всяких натяжек обнаружить свое остроумие насчет невежд, которые бог знает кому поручали воспитание своих детей: все смешное на стороне сих дражайших родителей. Эмигрантов автор не смешивает с этой саранчою: да, французские эмигранты, конечно, люди почтенные в глазах многих, и мы не станем спорить с этими «многими». Гувернер Ивана Васильевича был эмигрант. С удивительною ирониею автор рассказывает нам, как Иван Васильевич узнал, что Расин первый поэт в мире, а Вольтер такая тьма мудрости, что и подумать страшно. Воспитание Ивана Васильевича, как и следует, было самое поверхностное и бестолковое, уже потому только, что его воспитывал человек, который случайно сделался воспитателем. Это так естественно! А между тем мы далеки от того, чтоб слишком нападать и на родителей, поручавших своих детей таким воспитателям. Где же им было искать лучших? Университеты русские тогда были совсем не то, что теперь, а ученые того времени, за слишком редкими исключениями, часто казались сродни зеленому господину в «Петербургских углах» г. Некрасова. Следовательно, в таком состоянии воспитания никто не был виноват, и нам кажется, что даровитый автор обращает на воспитание слишком исключительное внимание, почти вовсе упуская из вида натуру своего героя. В таком воспитании вся надежда на добрую натуру воспитанника. Ведь Василий Иванович, по словам автора, не погиб же от самого ужасного воспитания благодаря добрым наклонностям его природы? Почему же с Иваном Васильевичем не то сбылось? А ведь он, даже и по воспитанию, имел огромные преимущества перед Василием Ивановичем, потому что знал хотя один иностранный язык (а это – совсем не пустяки) и имел хоть какие-нибудь познания, как бы поверхностны и пусты они ни были. Будь у него добрая натура, ему не поздно было бы проснуться от своего ничтожества даже в двадцать лет и дельным трудом (который для него был так возможен, потому что он знал уже иностранный язык) воротить потерянное в детстве время. И какую пользу принесло бы ему путешествие в Европу!.. Но мы сейчас увидим, как воспользовалась этим путешествием слабая голова Ивана Васильевича. Автор сам чувствовал необходимость взглянуть на натуру своего героя, но сделал это вскользь и не совсем впопад: «Иван Васильевич был мальчик совершенно славянской породы, то есть ленивый, но бойкий» (стр. 199). Так; русская лень – большая помеха во всем русскому человеку, но еще не непреодолимое препятствие, и не в ней корень зла: корень лежит глубже, его надо искать в отсутствии определенного общественного мнения, которое каждому указывало бы его путь, а не становило бы его на распутии, говоря: иди куда хочешь. Что же касается до Ивана Васильевича, корень зла его жизни заключался в его слабой, ничтожной натуришке, неспособной ни к убеждению, ни к страсти и вечно гонявшейся за убеждениями и страстями не по внутренней потребности, а по самолюбию и от скуки. От гувернера перешел он в один частный пансион в Петербурге, где наблюдалась удивительная чистота; а учили вздорам и плохо. Иван Васильевич ленился и молодечествовал трубкою, водкою и другими пороками взрослых, а на выпуск, на экзамене срезался. Это заставило его подумать о себе. «Он почувствовал, что не рожден для бессмысленного разврата, а что в нем таится что-то живое, благородное, просящееся на свет, требующее деятельности, возвышающее душу». Он бы не прочь был и приняться за свое перевоспитание; «но как начать учиться, когда некоторые товарищи уже титулярные советники и веселятся в свете?» А! вот что! Мелкая натура сказалась! Ступайте-ка служить, Иван Васильевич, – куда вам учиться! Но оказалось, что он не годился и в чиновники, и потому бросил службу; потом влюбился, – и тут толку не было; бросился в свет, – и то надоело; хватался за поэтов, за науки, «принимался за все сгоряча, но горячность скоро проходила; он утомлялся и искал минутного рассеяния, глупой забавы. Он сделался истинно жалким человеком, не оттого, чтоб положение его было несчастливое, но оттого, что он ни в чем не мог принимать долго участия, оттого, что сам собою был недоволен, оттого, что он устал сам от самого себя». Наконец он отправился за границу. Сперва посетил Берлин. «Знаменитости, перед которыми он готовился благоговеть, произвели на него то же самое впечатление, как кассир его министерства или излеровский маркер. У одной знаменитости был нос толстый, у другой – бородавка на щеке». Вздумал было посещать лекции, но увидел, что без приготовления нельзя их понимать. «В Германии объяснилась ему тайна воспитания. Он видел, как здесь каждый человек, от мужика до принца, вращается в своем круге терпеливо и систематически, не заносясь слишком высоко, не падая слишком низко. Он видел, как каждый человек выбирает себе дорогу и идет себе постоянно по этой дороге, не заглядываясь на стороны, не теряя ни разу из виду своей цели». И жалкий бедняк, который уже своею натурою осужден на век остаться духовно-малолетным, принялся проклинать своего француза-наставника, вместо того чтоб ругнуть хорошенько самого себя… Потом он начал ругать немцев за то, что они дельнее его: для слабых натур это не последнее средство утешиться в горе! Но, кроме того, вообще в русской натуре – оправдываться в своих недостатках недостатками других; одна из любимых поговорок русского человека: славны бубны за горами…
Иван Васильевич поехал в Париж. Сначала он увлекся шумным и разнообразным движением парижской жизни, но скоро «он увидел собственную историю в огромном размере: вечный шум, вечную борьбу, вечное движение, звонкие речи, громкие возгласы, безмерное хвастовство, желание выказаться и стать перед другими, а на дне этой кипящей жизни тяжелую скуку и холодный эгоизм» (стр. 209). Подлинно, всякий во всем видит свое, в оправдание шеллинговской системы тождества, и в то же время в оправдание басни Крылова, известная героиня которой, затесавшись на барский двор, ничего не увидела там, кроме навоза… Бедный Иван Васильевич! ему везде и во всем суждено видеть ужасную дрянь – самого себя… Нет – виноваты! – в Италии он увидел искусство, и оно освежило его. По крайней мере, так уверяет автор. Мы верим ему, хотя, в то же время, верим и тому, что без приготовления, без страсти, без труда и настойчивости в развитии чувства изящного в самом себе, искусство никому не дается. Минутное раздражение нервов – еще не проникновение в тайны искусства; минутное развлечение новыми предметами – еще не наслаждение ими.
Автор уверяет (стр. 210), что Италия не пала, не погибла, не схоронена, и советует ей не верить коварным словам, истину которых она сама хорошо понимает. Впрочем, никто не станет спорить, чтоб природа Италии, развалины и обломки ее прежней богатой жизни не были обаятельно прекрасны. К ней идет сравнение, сказанное Байроном о Греции: это прекрасная женщина, которая еще прекрасна и в гробе. Но Греция воскресла, и для нее это сравнение уже не годится…
Неприязненные толки иностранцев о России заставили Ивана Васильевича думать о своем отечестве и полюбить его. Черта, вполне достойная Ивана Васильевича! Пустота составляет душу этого человека, и в его пустоте есть какое-то тревожное, суетливое стремление без всякой способности достижения. В нем нет ничего непосредственного, живого: ему нужно, чтоб его толкали извне, тогда может он броситься, на время и не надолго, то на то, то на другое. Таким образом, без поездки за границу, ему никогда не пришло бы в голову полюбить Россию, даже никогда не вздумалось бы, что земля, в которой он живет, называется Россиею, и что он сам – гражданин этой земли. Поэтому, как понятно, что и теперь, когда, благодаря путешествию, он полюбил Россию, – как понятно, что это – не чувство, а новая мечта его праздношатающейся фантазии! «Тогда решился он изучить свою родину основательно, и так как он принимался за все с восторгом, то и отчизнолюбие в нем загорелось бурным пламенем». Возвратившись в Россию, он вооружился книгой для своих путевых впечатлений и очинил перо. «Но что будет из этого? что напишет он? Что откроет? Что скажет нам? – Кажется ничего!» (стр. 212). Автор объясняет это тем, что Иван Васильевич не приучен к упорному труду; мы принимаем эту причину, но как одну из второстепенных. Первая и главная причина – в натуре Ивана Васильевича, неспособной ни к убеждению, ни к страсти, – в его уме, неспособном выдерживать отрицания и итти до последних следствий…