Замкнутость натурального хозяйства, обособлявшего отдельные общины и страны, спасала далее средневекового человека от эпидемических болезней, уносящих в могилу сотни тысяч людей.
Наконец не было еще постоянной острой классовой борьбы.
Общество, правда, уже в Средние века делилось на эксплуататоров и эксплуатируемых. Феодалы-бароны были, конечно, не более как разбойники и грабители. И однако, они не были совершенно бесполезны для крестьянина. В качестве воинов они защищали его от иноземных вторжений, в качестве охотников они истребляли вредную для пашни дичь, всюду водившуюся в изобилии. Так как феодал нуждался не только в земле, но и в мужике, без которого и земля при натуральном производстве бесполезна, то в его собственных интересах было не слишком прижимать крестьянина, и уже во всяком случае для него было совершенно невыгодно сгонять его с насиженного места. А остатки первобытного коммунизма в виде общинных лугов позволяли крестьянину сводить концы с концами.
Хотя средневековое общество, покоившееся на натуральном хозяйстве, и содержало в себе немало темных сторон, все же оно выстраивалось еще на основе относительной социальной гармонии. Классовые противоположности были, несомненно, налицо, но не выливались еще в форму острой классовой борьбы.
Вот почему нет ничего удивительного, что когда натуральное хозяйство и обусловленный им патриархальный быт стали отживать под напором развивавшегося капитализма, когда устанавливался на развалинах прошлого новый социально-экономический порядок, это прошлое казалось раем многим даже истинным демократам, народолюбие которых – вне всякого сомнения. Достаточно указать на Уильяма Ленгленда (XIV в.).
Этот сельский священник жил душа в душу с народом, любил мужика как брата и идеализировал его, как святого. Его никоим образом нельзя заподозрить в пристрастии к феодализму. Это прекрасно понимали и английские мужики, восставшие против помещиков (восстание Уота Тайлера). Они знали наизусть многие из его стихов.
И однако в своей социально-аллегорической поэме «Видение о Петре Пахаре», в этом поэтическом гимне в честь деревенского труда, в этом величественном апофеозе мужика, Ленгленд вместе с тем противополагает современной ему Англии, где все больше развивался капитализм и все обострялась классовая борьба, старую Англию, Англию недавнего прошлого, Англию эпохи господства натурального хозяйства, когда между отдельными классами царили дружественные отношения: феодалы защищали крестьянина от врагов и зверей, купцы помогали бедным, а мужик, Петр Пахарь, трудился в поте лица на ниве, не только для себя, но и для всех.
Разумеется, такой безоблачно-светлой идиллией, таким раем на земле средневековое общество на самом деле никогда не было. Это поэтическая фикция. Однако до известной степени нарисованная Ленглендом картина общественного быта эпохи натурального хозяйства соответствовала действительности, особенно если принять во внимание ужасы и жестокости нового экономического строя, воцарявшегося кругом.
Вот эти разнообразные условия быта эпохи натурального хозяйства – и главным образом отсутствие резкой противоположности между богатством и бедностью и постоянной острой классовой борьбы, или иначе господствовавшая тогда относительная социальная гармония – и были в конечном счете теми причинами, которые предрасполагали средневекового человека при всей его слабости лицом к лицу с природой смотреть на жизнь скорее благодушно, чем с отчаянием в сердце.
Эти социально-бытовые условия питали его веру в победу добра, рассеивали пессимизм, для которого у него было немало причин, внушали ему мысль, что мир – не застенок и не каторга, что в нем можно недурно устроиться, несмотря на дьявола и его темную рать.
Вот почему и творчество эпохи натурального хозяйства, в котором, разумеется, было немало элементов ужаса, звучало скорее благословением жизни, чем безнадежно мрачным проклятием миру.
По мере того, как (приблизительно) с XIV в. европейские общества все более переходили от натурального к денежному хозяйству, жизнь, недавно еще сравнительно спокойная и патриархальная, все более осложнялась, становилась для значительной части классов непосильным бременем.
На первых порах давали себя, правда, чувствовать скорее положительные стороны совершавшейся социально-экономической революции.
Быстро развивалась торговля, принимая мировой характер. Возникали централизованные государства в интересах защиты и развития капитализма. Образовались новые господствующие классы – купеческая буржуазия и группировавшаяся вокруг абсолютных государей придворная знать. Накоплялись огромные богатства, львиная доля которых, естественно, присваивалась командующими группами. Жизнь богатой буржуазии и придворной знати превратилась в светлый праздник роскоши и наслаждения.
Достаточно вспомнить «Декамерон» Боккаччо, достаточно присмотреться к описанной Рабле[18]Телемской обители, этой утопии блеска и радости, на фронтоне которой начертано «Делай что хочешь» («Fais се que voudras»), чтобы получить наглядное представление о царственном образе жизни господствующих классов, об этой феерии, сотканной из физических и духовных наслаждений.
До известной степени в этом вечном празднике участвовали и другие группы общества. Когда город посещал государь или князь, устраивались пышные встречи, публичные зрелища и танцы. Во многих итальянских городах порой в продолжение целого года стоял радостный, праздничный шум и гам.
Вот что говорит, например, Джиованни да Герарди, автор романа «Вилла Альберти», о Флоренции 1389 г.:
«В этот счастливый год город был полон празднеств и веселья. Именитые граждане республики были довольны в виду прочного мира. Для купцов время стояло благоприятное. Так как рабочим и мелкому люду не предстояло особенных налогов, то и они были в прекрасном настроении, тем более что и год был урожайный. Вот почему все охотно собирались попраздновать и повеселиться и часто устраивались роскошные пиры».
И таких «счастливых годов» было немало и не в одной только Флоренции. Рост торговли привел повсюду по необходимости к всесветным путешествиям. Началась эра Великих географических открытий. Горизонт человечества безмерно расширился. Средневековый человек жил еще в тесных и узких пределах общины – для новых поколений вселенная не имела границ. Немецкие купцы-патриции вели за обедом нескончаемые беседы о чужедальних странах, о заморских путешествиях, о чудесах «Калькуттии и Индии». Известный аугсбургский патриций – гуманист Пейтингер оставил нам в своих «Sermones convivales» любопытные образчики таких застольных разговоров.
Новые условия жизни – образование централизованных государств с канцеляриями и двором, возникновение торговых республик, ведших оживленные сношения с близкими и дальними соседями, – вызвали спрос на новые знания, чисто светские. Возникает новая группа – интеллигенция, гуманисты – связанная крепкими нитями общих интересов с господствующими классами. При свете новых знаний меркли старые, детские верования, испарялись темные предрассудки. Казалось, не было границ человеческому уму.
В «Письмах темных людей», в «Похвале глупости» Эразма[19], в романе Рабле о великанах Гаргантюа и Пантагрюэле, покровителях интеллигенции и науки, слышатся сквозь насмешки над отживающей, невежественной стариной безграничная вера в силу знания, радостный гимн образованию, восторг перед новой жизнью, когда «снова мир наполнился богатыми книгохранилищами и великими учеными». (Рабле).
Под влиянием накоплявшегося богатства заметно изменилось и положение женщины господствующих кругов. Из скромной, трудолюбивой хозяйки, ушедшей с головой в свои будничные дела, она превратилась в «эмансипированную» даму, интересовавшуюся наукой, искусством и общественными вопросами. Прежняя мать семейства стала элегантной меценаткой, собиравшей в своем салоне художников, писателей и политиков, прекрасной жрицей любви, украшавшей бившую ключом праздничную жизнь. Этот новый тип женщины из господствующих классов – остроумной, жизнерадостной, образованной, – был потом увековечен Шекспиром в лице Порции, Розалинды, Беатриче.
В итоге всех этих социально-экономических условий, созданных развитием денежного хозяйства, – роста богатств, географических открытий, умственных завоеваний и эмансипации женщины, – сложилось в господствующих классах и связанной с ними интеллигенции бесконечно жизнерадостное настроение, культ земных наслаждений и утех, культ славы, красоты и власти. «Какое счастье жить!» – это восклицание Ульриха фон Гуттена[20], это приветствие новой жизни срывалось тогда с тысяч и тысяч уст.
Над светлым и беззаботным, как юность, миром носился радостный, вольный смех, царственный смех, рвавшийся из груди человечества, освобожденного от невежества и нищеты, ставшего твердой ногой на почве завоеванной и опоэтизированной матери-земли. Так, как смеялись люди этой эпохи, человечество потом уже никогда не смеялось.
Еще на расстоянии многих веков мы слышим явственно тот гомерический хохот, которым пронизан, как лучами солнца, роман Рабле. В поэме Пульчи[21] «Великан Моргайте» («Morgante Maggiore») Маргутте разражается таким смехом, что сердце не выдерживает и – разрывается. Легенда рассказывает, будто Аретино так расхохотался над скабрезным анекдотом, что упал со стула на каменные плиты пола и расшибся до смерти. Пусть в первом случае мы имеем дело с литературным шаржем, во втором с анекдотом – за ними скрывается сама жизнь: очевидно, все верили в возможность такого смеха.
На почве этого жизнерадостного настроения, в атмосфере этого вечного праздника сложились, обслуживая интересы господствующих классов – купеческой буржуазии и придворной знати, – новое искусство и новая литература, проникнутые любовью к земле, преклонением перед красотой и силой.
Их родиной была Италия, где впервые обозначились и окрепли новые социально-экономические условия.
Картины Джорджоне[22] и Тициана, Веронезе[23]и Рафаэля звучали как ликующий гимн свету и красоте, наслаждению и плодородию. Точно на землю спустился Олимп прекрасных небожителей, так засверкал под их кистью мир – бессмертный праздник богов.
И таким же праздничным настроением дышала и итальянская литература этой эпохи.
В новеллах Боккаччо, в поэмах Пульчи и Ариосто[24], в латинских стихах поэтов-гуманистов, в карнавальных песенках Лоренцо Великолепного[25]жизнь развертывается, как безмятежная идиллия, как сон в летнюю ночь, то чарующе-фантастический, то игриво-веселый. В тысяче разных вариаций, в тысяче разнообразных образов и картин звучал все тот же основной лейтмотив эпохи, все тот же призыв к наслаждению и счастью, все тот же гимн юности прекрасной, но быстротечной:
Юность златая
Быстро пройдет,
Завтра, кто знает,
Смерть подойдет.
Пейте же радость
Жадной душой,
Светлую сладость
Жизни земной[26].
В этой возбужденной праздничной обстановке, насыщенной уверенностью и смехом, теряли свой прежний грозный вид старые маски ужаса, лишались своей устрашающей силы темные, безобразные лики ада. Черт и ведьма становятся для итальянца этой эпохи предметом шутки и насмешки.
В своей автобиографии Бенвенуто Челлини[27](I, 64) рассказывает, как отправился однажды с одним неаполитанским попом-чернокнижником и некоторыми товарищами в Колизей заклинать чертей. Собралось такое великое множество дьяволов, что у заклинателей дрогнуло сердце. Тщетно сжигали они assa foetida[28], запах – увы – не действовал на дьяволов. Положение становилось поистине критическим. К счастью, с одним из участников магического сеанса случилось от страха маленькое недомогание. Остальные невольно расхохотались. Такое неприличное и непочтительное отношение смертных к аду настолько разобидело чертей, что они один за другим стали испаряться в воздухе.
Это, конечно, не более как адский фарс.
В таком же юмористическом тоне трактовался вопрос о ведьмах.
В одной из комедий Аретино[29] («La cortegiana» II, 7) сводня рассказывает лакею, что недавно умерла (в Риме) ведьма, оставившая ей все свое имущество: тут всякие капли и эссенции, тут и знаменитая ведьмовская мазь, которой натирались колдуньи, чтобы попасть на шабаш, noce di Benevento. В особенности же она в восторге от доставшегося ей маленького духа, spirito famigliare, который не только может сказать наверняка, любит ли данная девица данного парня, но и находить ворованные вещи. Нетрудно представить себе, каким хохотом разражается лакей, когда узнает, что этот чудодейственный дух спрятан в – ночной вазе.
Мы видели, что уже средневековые люди при всем своем страхе перед чертом были не прочь подтрунить над ним. Теперь этот смех, когда-то благодушный и непритязательный, переходит в безудержный, гомерический хохот. В одной из так называемых «макаронинских» поэм Теофила Фоленго[30], написанных на своеобразной смеси итальянского и латинского языков, весельчак Бальдо и его спутники встречают на своем пути черта. На голове поднимаются четыре рога, уши длинны, как у осла, изо рта торчат клыки, как у кабана. От него нестерпимо пахнет серой.
Все в этом чудище должно было вызвать страх.
И что же? Бальдо и его спутники не только не перекрестились, а, переглянувшись, разразились таким хохотом, от которого содрогалось все их существо.
Таково было настроение господствующих классов и интеллигенции, пока сказывались преимущественно положительные стороны происшедшей социально-экономической революции, и там, где, как в Италии, обнаруживались главным образом эти последние.
Очень скоро дали себя почувствовать, однако, и отрицательные стороны развития денежного хозяйства.
Рост торгового капитализма сопровождался страшной ломкой старой жизни, разложением и гибелью целых классов общества.
Если для купеческой буржуазии и придворной знати жизнь стала светлым праздником, то для дворянства и крестьянства она все более превращалась в непосильное бремя, в каторгу.
Рыцарство (мелкопоместное дворянство), теснимое крупными помещиками и разбогатевшими купцами, опускалось. В Германии рыцарь часто жил хуже мужика. Даже в родном замке Ульриха фон Гуттена, принадлежавшего к сравнительно обеспеченным дворянским фамилиям, царила крайняя бедность. Рыцарские поместья массами переходили в руки бюргеров, а сами рыцари превращались в разбойников. На имперских сеймах они часто протестовали против иноземной, да и вообще всякой торговли, на том основании, что купцы наживают 100 на 100, тогда как им – благородным рыцарям – есть нечего. В Англии разорившиеся мелкие дворяне становились пиратами, разъезжали по океану и покоряли для метрополии первые колонии.
Литература этой эпохи увековечила в целом ряде бессмертных типов этого рыцаря, выбитого из колеи новыми условиями жизни, не сумевшего к ним приспособиться. Он предстает перед нами то в виде гордого нищего идальго, живущего неизвестно на какие средства, больше в долг, но презирающего всякий мещанский труд (рыцарь в испанской повести «Ласарильо из Тормеса»[31]), то в виде пьяницы-паразита, проклинающего новое время, не умеющее ценить «истинных храбрецов», которым – увы! – осталось только «водить по улицам медведей или наниматься в трактирные слуги» (Фальстаф Шекспира).
Еще отчаяннее складывалось положение крестьян.
Если средневековый феодал нуждался не только в земле, но и в мужике, то помещики нового типа, помещики-капиталисты, нуждались уже только в земле – без мужика. Для них было выгодно выжить крестьянина с его насиженного места. Для этой цели они прибегали к всевозможным кляузам, пускали в ход неведомое и непонятное крестьянину римское право, не останавливались и перед самым простым физическим насилием.
Стремясь, с другой стороны, закруглить свои владения в интересах капиталистической их эксплуатации, в частности в интересах овцеводства, помещик без зазрений совести захватывал общинные луга и леса. Крестьяне, лишившись этого важного подспорья для своего хозяйства, массами выкидывались из деревни. Целые слои их пролетаризировались. Так – один только пример! – в Англии эпохи Генриха VIII было выкинуто из деревни 80 000 человек, погибших или от нищеты или как грабители, на виселице. Это известная история о том, как – выражаясь словами Томаса Мора[32], – «овцы съели людей».
По мере развития капитализма более шатким и стесненным становилось положение и тех классов общества, которые не страдали непосредственно от экономического переворота.
Время, когда» ремесло имело под собой золотую почву», приходило к концу. Ремесленные цехи, достигшие постепенно большого благосостояния, вдруг почувствовали, что им грозит опасность. Пролетаризированные элементы деревни бросились массами в города, мечтая устроиться при каком-нибудь цехе. Недавно еще спокойная жизнь мастеров была нарушена грозным призраком конкуренции, и они поспешили отгородить себя рядом ограничительных и запретительных постановлений. Так, для вступления в цех стали требовать свидетельства о законном рождении, а это свидетельство получить было тогда нелегко, даже невозможно человеку, заброшенному в город из далекой деревни. Эти консервативные цеховые постановления отчетливо вскрывают беспокойство, охватившее мастеров, почуявших увеличивавшуюся шаткость своего положения.
К тому же жизнь страшно вздорожала.
В эпоху господства торгового капитала цены предметов первой необходимости все поднимались. Современники объясняли это вздорожание жизненных припасов исключительно произволом и алчностью крупных купцов-монополистов. Необходимо, однако, принять во внимание и происходившее тогда повсеместно понижение стоимости денег, вызванное усиленной эксплуатацией в интересах торговли серебряных рудников. Несколько цифр, сообщенных Литером, могут дать наглядное представление об этом процессе вздорожания жизни. По его словам, шеффель[33] муки раньше стоил 3 грошен, теперь – 12, десяток яиц раньше 9 пфеннигов, теперь – 17. Само собой понятно, что это вздорожание предметов первой необходимости ложилось особенной тяжестью на экономически слабые и плохо поставленные группы.
Чем победоноснее развивался капитализм, тем более обострялась противоположность между богатством и бедностью.
С одной стороны – огромные, баснословные доходы купцов. Порой они наживали 450 %, причем капитал вращался в деле какие-нибудь три месяца. Купеческий патрициат снабжал иногда государей колоссальными суммами. С другой стороны – голодная масса. Нищета становилась теперь социальным, массовым явлением, и не было надежды выйти из нее. В немецких городах XVI в. нищие составляли 15 и 20 % общего числа населения и никакие филантропические затеи патрициев не помогали. В городах Фландрии в конце XV в. люди массами умирали на улицах от голода, иногда – по словам современной летописи, – «третья часть населения состояла из нищих» (как в Ипре).
Все более обострялась и классовая борьба.
Господствовавшая в Средние века относительная социальная гармония уступала теперь место открытой и страшной внутренней войне.
Между городом и деревней устанавливается все более страстный антагонизм. Горожане, и прежде всего интеллигенция, относятся к рыцарю и особенно мужику с величайшим презрением. Слово крестьянин становится все более синонимом идиота. Именно из рядов деревенского населения рекрутируют горожане-драматурги своих клоунов и арлекинов, своих шутов и graciosos. Только инстинктивным крайним антагонизмом между городом и деревней можно объяснить также поведение ландскнехтов в деревнях. Они опустошали без смысла и основания крестьянские нивы и луга, а ландскнехты вербовались преимущественно из отбросов города. Рыцарь и крестьянин в свою очередь ненавидели богатый купеческий город, ставший царем жизни. В одном рыцарском воззвании рекомендуется «благородным дворянам франконской земли» «налететь на бюргеров и опалить их, как свиней». А вождь восставших тирольских крестьян, Михаил Гайсмайер[34] проповедовал в своем манифесте уничтожение купцов, торговли и городов.
Ожесточенная борьба кипела и в недрах самого деревенского мира. Теснимые, экспроприируемые крупными помещиками, крестьяне поднимают знамя мятежа, и по всей Европе катится волна мужицких восстаний, потопленных в крови, с величайшей жестокостью (восстание Уота Тайлера, Роберта Кэта в Англии, «Жакерия» во Франции, «крестьянские войны» в Германии).
Последние рыцари-феодалы объявляют в свою очередь войну новым общественным силам, мечтая повернуть колесо истории назад (мятеж Сикингена и Гуттена в Германии, восстание графа Эссекса и Соутгамптона в Англии).
Не менее ожесточенная вражда кипит и в городах.
Подмастерья борются с мастерами, ремесленные цехи – с купеческим патрициатом. Немецкие города этой эпохи служат ареной нескончаемых междоусобиц, и то и дело вспыхивают революции. Возникает новый класс – пролетариат – организующийся под знаменем анабаптистского движения, которое подавляется огнем и кровью после отчаянного сопротивления.
Совсем иной характер принимала теперь и война.
Погоня за рынками, династические интересы новых государств повергли Европу в бесконечную бойню. Профессионалы-солдаты (ландскнехты) вносили в военное дело, бывшее раньше своего рода спортом феодалов, страшную жестокость. Современные хроники изобилуют описаниями взятия городов, сопровождавшегося неслыханными злодеяниями, пытками мужчин, изнасилованием женщин, даже беременных, убийством детей. Во время войны Максимилиана с Нидерландами однажды в окрестностях одного только города было сожжено 300 деревень и 800 ферм.
В то же самое время болезни принимали все более чудовищный эпидемический характер. Теперь, когда прежняя замкнутость и обособленность, характерная для натурального хозяйства, сменилась оживленными внутренними и внешними торговыми сношениями, всякий недуг немедленно принимал характер массового явления и социального бедствия.
С середины XIV в. начала свое победное шествие по Европе чума. Не простая случайность, что «Декамерон» Боккаччо, одно из тех произведений, что знаменовали рождение нового мира, открывается известным описанием чумы. Эта болезнь была одною из составных частей новой торговой культуры. Трудно сказать, какая масса народа погибла от этого бича. В середине XIV в. в Англии от чумы умерла третья часть населения, в конце XV в. в одном Брюсселе в какой-нибудь год погибло 20 000 человек, и т. д.
В конце XV в. к чуме присоединился сифилис, производивший не меньшие опустошения. Невыразимый ужас должен был охватить людей, когда они вдруг увидели, что физическая любовь, в которой они недавно еще видели источник высшего наслаждения, превратилась в одну отвратительную зиявшую рану, в одну сплошную язву. Теперь из-за каждого алькова, где праздновалась оргия чувственности, из-за спины каждой влюбленной парочки выглядывал страшный скелет смерти – mors syphilitica. Болезнь не щадила никого, ни пап, ни королей, ни интеллигенцию, ни низшие классы. В ужасе бежали люди из когда-то оживленных домов терпимости, из «женских переулков», оглашенных веселым шумом и гамом. Пустели общественные бани, где мужчины и женщины купались вместе и где они любили поесть, попить, пофлиртовать.
По улицам городов, по большим дорогам шествовала важно и мрачно царица-смерть, Mors Imperator.
К этим страшным болезням тела присоединились не менее ужасные недуги духа, всевозможные нервные страдания, также принимавшие массовый, эпидемический характер. Достаточно вспомнить движение флагеллантов или самобичующихся, пляску св. Витта, так называемую волчью болезнь, выражавшуюся в том, что люди подражали волкам. Даже дети страдали подобными нервными болезнями. Так, в Фландрии XV в. мальчики и девочки были охвачены странною жаждою увидеть во что бы то ни стало гору св. Михаила и умирали массами от неудовлетворенной тоски.