bannerbannerbanner
Авдеевы тропы

Владимир Герасимов
Авдеевы тропы

Полная версия

Настёнка

Не разразилась беда над Марфой и Настёнкой: вернулся Авдей живой. В первое мгновение заметалась Марфа по избе: не то на груди у мужа выплакать остатки слёз, не то перед иконами на коленях благодарить Бога за милость, не то на стол еду собирать.

И ведь надо же такому случиться с Авдеем! Упало на него в лесу подгнившее дерево, ногу повредило. А метель уже собиралась. Дополз еле-еле до полузасыпанной дороги, уж как – и сам не помнил. Подобрали его люди добрые да в другую сторону повезли, во Владимир. Оклемался там, поскорее вернулся, а нога всё ещё не совсем зажила. Теперь Марфе надо поворачиваться, пока мужик не встанет на ноги. Съестное-то на исходе. И собралась она с шабрами[2] во Владимир – продать шкурки беличьи. Дело-то не скорое. Но не боялась за хозяйство. Авдей у неё на всё сручный: и на мужичьи, и на бабьи дела. Да и дел особых не было: печь протопить да обед сварить. Не потому ей не хотелось уезжать. Стосковалась она по мужу. Несколько дней ожиданий и ночных переживаний показались за целый год. Лежали они, обнявшись, всю ночь, и не могла Марфа расцепить руки и обливала слезами бородатое лицо Авдея, а у того голос подрагивал:

– Да тут я, тут.

А она всё не верила. Нащупывала губами в темноте его волосы, лоб, глаза, щёки и встречала его жаркие губы. Неужто на сей раз судьба её помиловала?

Но жизнь шла своим чередом. Сквозь тусклые окошки пробивалось утро. Проскрипели у ворот соседские сани и повезли Марфу с мешком шкурок в стольный град. Помахал вслед Авдей и, вздохнув, поковылял в избу. Тяжело было ему ходить, но нельзя поддаваться немочи. Настёнка ещё не встала, не вылезла из-под жаркой шубы. Он смотрел на её раскрасневшееся во сне личико и улыбался… Как она на мать похожа! И статная будет, и красавная, и полюбится какому-нибудь доброму молодцу. Не так уж много времени прошло с тех пор, как и сам Авдей забрёл в эту прибрежную деревушку, и околдовала его красавица Марфа.

Родной город Авдея Ярополч на таком же высоком клязьминском берегу. Да не задалась жизнь его на родине. Отец с матерью рано ушли с белого света. Мать и совсем не видел, померла родами. А тятя на его мальчишеских глазах утонул в реке. Нырнул и не вынырнул, и тела его не нашли. Старухи, крестясь, говорили, что его, верно, русалки в подводное царство утащили. А шёл тогда Авдею одиннадцатый год. Ревел он по тятеньке целую неделю без продыху. Сидел на берегу и ждал, что отдадут русалки отца. На колени вставал, умолял их, они даже не показались – только в камышах плескалось что-то порой: то ли русалки, то ли крупная рыба. И чуда никакого не свершилось. Похудел Авдюша от горя, осунулся. Взял его к себе дядя, отцов брат Тимофей. Первое время жалел, всё по голове гладил, лучшие куски подсовывал, а потом тяготиться стал. Да и жена его почему-то парнишку невзлюбила, всё попрекала. А у Авдюши от этих попрёков сердце инда в комок сжималось. И ведь работал он – пас свиней. Но как-то не устерёг, утащил волчище поросёнка. Тут дядя Тимофей аж рассвирепел, бил куда не попадя, жалко ему было поросёнка, да и жена подзузыкивала. С этого времени и пошло: чуть что – толчки да щелчки. Убегал Авдюша на берег вниз под крепостные стены в густые заросли и криком кричал – тятьку звал. А как пятнадцатый годок исполнился, вообще решил сбежать от дяди Тимофея. Много ходило по дорогам калик перехожих. Куда шли, сами не знали. Заросшие, пропылённые, еле ноги передвигающие, милостыню по деревням собирали. Вот и Авдей к ним прибился. Они его не прогнали. А он старался им помогать: ноги-то молодые, быстрые – где водицы принести, где что. А они, когда на отдых располагались, много всяких баек дивных рассказывали да сказок: и про Илью Муромца, и про Индрик-зверя из индейской земли. Целое лето ходил он с каликами. Много всего вместе пережили: и голодали, и холодали, и от волков отбивались. Да и сам Авдей повзрослел, вытянулся, в руках силу почувствовал. Поднадоело ему без толку ходить от деревни в деревню. Чувствовал на себе насмешливые взгляды: вон какой справный парень милостыню просит. В это время и забрели они в Марфину деревню. Как увидел он девушку, её большие кроткие глаза, как услышал её звонкий голосок, так сердце и захолонуло: судьба Авдеева.

Ушли калики в этот раз без него, а он нанялся в пастухи, коров пасти. Ни дня теперь не мог прожить без того чтобы не увидеть Марфу в простеньком сарафане с длинной пушистой косой. А Марфа тоже заприметила чудного паренька в заплатанной одёже, невесть откуда появившегося в деревне. Он порой неотрывно смотрел на неё, и во взгляде этом и восхищение было, и нежность, и ещё что-то такое необъяснимое. Она теперь каждый вечер, когда пригонял пастух скотину, выходила встречать корову ещё за деревню. Заметив благодарность в Авдеевом взгляде, смущалась, краснела. Потом вышло как-то само собой, что ходила встречать уже не корову, а его, ненаглядного. Коровы сами собой разбредались по дворам, а они вдвоём уходили на клязьминский берег, и он рассказывал ей про свои странствия и приключения. Для большей забавы на ходу придумывал что-нибудь такое, от чего Марфа в ужасе закрывала глаза и простодушно охала. Овдотья, заменившая Марфе мамушку, говорила бабам:

– Сошлись бы сиротинки, как гоже было бы!

А их сердца и впрямь тянулись друг к другу, и пришёл он, такой миг, когда малая разлука стала в тягость, когда захотелось быть близкими не только перед собой, но и перед людьми.

Потом потихоньку отстроили избёнку и зажили, как все. Мужики в деревне были большими охотниками да рыбаками: и семьи кормились, и во Владимир возили шкурки, лосятину да рыбу. Авдей тоже пристрастился к охоте. Научился силки ставить и ловушки всякие выделывать. С рогатиной и на медведя хаживал – силушкой его бог не обидел. Вот только рыболовство было ему не по душе: рана его страшила, не забывалось то мальчишеское отчаянье и горе. Мерцающие блики на воде и плеск волн снова поднимали из глубин памяти то, что вроде бы устоялось, успокоилось и не так сильно щемило сердце. Он даже не мог есть рыбу. Рыбьи хвосты вызывали у него отвращение: ведь говорят, что у русалок вместо ног такие вот хвосты.

Авдей краем глаза увидел, как Настёнка тихохонько выскользнула из шубы и на цыпочках подкралась к нему. Он притворился, что не замечает этого, а она с торжествующим визгом подпрыгнула к нему на спину и ухватилась ручонками за шею. Он согнулся, перехватил её, перевернул и схватил в охапку. Девочка хохотала, а он щекотал её усами и тоже улыбался. Восьмой годок дочке пошёл, но заботливая, хлопотливая, как мать. Когда родилась Настёнка, Авдей не знал, как Бога благодарить за счастье такое. А ведь и родилась-то она в страшную пору. Приключилось в тот год диво невиданное – землетрясение во Владимире и окрест. В церквах колокола сами собой звонили, а по стенам колоколен вились трещины, а иные разрушались… Блаженные и юродивые под взвизги баб выкрикивали, что-де конец света пришёл. Вот в этот-то сумасшедший день и разрешилась Марфа дочкой. Бегал Авдей от дома к дому со своей нуждой, но никто на него и внимания не обратил. Каждому было до себя. Стояли на коленях у икон, замаливали грехи свои и думали, что вот-вот земля провалится в тартарары. Только старая Овдотья выручила: ведь она Марфе была как мать. И роды принимала, и выходила роженицу с младенцем. Уходят невзгоды и за далью лет утрачивают горький привкус.

– Тятенька, – обнимает Настёнка тёплыми ручонками его шею, – расскажи про медвежаток!

Частенько Авдей рассказывает дочке случай, что приключился с ним на охоте прошлым летом. Ей не надоедает этот рассказ. Конечно, каждый раз Авдей припоминает что-то новое:

– Может, дочурка, и живой я ноне остался, что медвежаток тогда пожалел. Добро, оно никогда без награды не остаётся, а зло – без отмщения. Уж как наяву сейчас вижу. Вышел на поляну, только успел спрятаться за кустом… Развалилась медведиха на солнышке. Брюхо своё подставила теплу, глаза зажмурила. Прямо бей копьём наверняка. Но пудовым стало копьё в руке, и мочи нет с места сойти. Возятся у медведицына брюха два сосунка. Крохотульки, ну прям-таки с кошку твою. Насосались, видно, молока. Довольные, урчат, играются, друг друга лапами загребают, бодаются, кувыркаются. И медведиха сомлела, ничего не видит и не слышит. Совсем, видать, непуганая. А мне и медвежаток жалко, и бес подзузыкивает: давай, мол, бей, верное дело. Но Бог не дал злу свершиться. Ну, коли порешил бы я медведиху, то и медвежатки сгибли бы. Той же ногой отступил я.

– А коли почуяла бы тебя медведиха? – спросила, затаив дыхание, Настёнка.

– Могла бы и задрать. Не любит зверь прохожих у берлоги.

– А как бы она тебя задрала? – лукаво блеснула дочка глазёнками. Опять ей, непоседе, поиграть хочется.

– А вот эдак! – Авдей притворно зарычал, насупил брови и боднул Настёнку. Та опять захохотала.

В это время из внезапно отворившейся двери ворвались в избу клубы белого пара, и на пороге появился человек в богатой шубе, в тёплых сапожках. За ним вошли двое воинов с мечами. Человек в шубе, прищурясь, оглядел избу и, брезгливо скривив губы, спросил:

– Кто таков?

– Охотник… – растерявшись от его напора, ответил Авдей, а когда опомнился, проворчал:

– Сами-то кто, как тати врываетесь?

Не любил он грубых и наглых богачей. Всегда они чванятся своим превосходством и всем чем можно стараются подчеркнуть его. Много таких повидал во Владимире, когда продавал шкурки. Всегда с каким-то презрением осматривают они товар, морщась и хмурясь. Вот и сейчас человек в шубе брезгливо осмотрел избу, даже ощупал пальцем бревенчатые чёрные стены, указал на испуганную Настёнку:

– Схорони дитяще за печь, и пусть не выходит. Князь Всеволод к тебе пожалует.

 

Повернувшись, приказал воинам:

– Никого не впускайте.

И уже больше не обращая внимания на совсем сбитого с толку Авдея, вышел, опять впустив клубы пара в избу. Воины сложили у порога оружие, скинули верхнюю одёжу и, покряхтывая, потянулись к печи:

– Ох, и студёно на воле, околеть можно.

Авдей вынул из печи горшок со щами:

– Похлебайте, коли князь не скоро.

Воины оживились:

– Благодарствуем. Мы дружину перегнали, чтобы всё приготовить для князя. На еду хватит времени.

– Издалека ли путь держали? – полюбопытствовал Авдей.

Потемнели лица у воинов, погасли глаза.

– Горькую весть везём в Володимир. Разбита Всеволодова дружина под Коломной. Сами еле живу остались. По пятам поганый гонится.

Как-то во Владимире слышал Авдей о тьме вражеской бесчисленной, что двигается на Русь, но раньше думал об этом, как о чём-то далёком, а вот после этих слов защемило сердце. Жизнь-то ломается в одночасье. Уж коли князь Всеволод с дружиной бежит, хорошего не жди.

– Что же за вражина такая? – упавшим голосом спросил Авдей у воинов и вдруг застыл от удивления. Один из них, тот, чьё лицо было страшно от шрамов и рубцов, во все глаза смотрел на Настёнку. Он приподнялся на месте, лицо его побелело, а дрожащие губы шептали:

– Марфинька… Ты ли?

Потом он обхватил седую голову руками, тяжело сел на лавку и зарыдал. Больное тело ходило ходуном. Его товарищ непонимающе смотрел на него и не знал, что делать. А Авдея горячий пот прошиб от неожиданной догадки. Всё как-то сразу ушло в сторону. Лишь одно сбилось в голове. И вот оно вырвалось наружу:

– Уж не Иванка ли ты, паря?

Того как прострелило. В глазах и удивление и надежды.

– Коли Иванка, то я мужем твоей сестры прихожусь. А это дочка наша Настёнка. Больно она на мать похожа, вот и обознался ты. А Марфа-то всё ждёт тебя, верит, что жив, часто вспоминает. Уж была бы, как обрадовалась.

Просветлело лицо у Иванки. И в глазах будто кто-то изнутри огонёк засветил. Встал он, крепко поцеловался с Авдеем. Хотел и Настёнку поцеловать, но та свернулась в комочек, не пошла, боялась она искалеченного Иванкиного лица. Не стал он неволить девочку, улыбнулся только и сел на лавку:

– Ждала, говоришь, сестрёнка. Может, её молитвы и спасли меня. Мудрено было не сгинуть. Ведь когда рязанцы увели, мальчонкой был. Пока в силу не вошёл, работал за кусок хлеба в чужих людях. А потом и судьбу свою нашёл, хозяйством обзавёлся, детишки пошли. В Рязани жил, кузнечил. Подумакивал сходить во Владимир, узнать о родителях, о сестрёнке – уж больно тосковал по ним. И тут, как вихрь, проклятые татаре. И жёнку, и дочек, и дом – всё с земли смело, как и не бывало. Озлобился я. Как сожгли поганые Рязань-то, пошёл куда глаза глядят. Под Коломной к Всеволодову войску пристал, чтобы татарьё бить. Но взяли они верх. А уж бились мы насмерть. Князь, как орёл, над дружиной летал. Корзно[3], как знамя, за ним развевалось. Да и каждый бился не ради славы. Кто в отмщение за погубленные души, а кто в боязни за своих близких. Но поганые, яко саранча, сколько ни бьёшь, а их всё больше и больше…

Товарищ Иванки грустно качал головой.

– Куды ж теперь? – тихо спросил Авдей.

– Останусь в княжеской дружине. Теперча одно дело: меч крепко держать… Да и вам надо подаваться во Владимир. Татарин быстро идёт. А разведчики его давно, поди, шастают по здешним лесам. Приедете, найдите, с Марфой хочу повидаться. От твоей новости у меня в грудях маленько отмякло. Не всё Бог наказывает.

В это время в избу через хлопнувшую дверь ворвались опять клубы пара, а когда они рассеялись, Авдей увидел вместе с прежним человеком в шубе ещё одного, перед которым вскочили Иванка с товарищем и принялись его раздевать. Но тот оттолкнул их и приказал вынуть иконы. Одетым бросился на колени и быстро-быстро стал читать молитвы. Только шапка слетела с его головы, и волосы растрёпанные, длинные, задерживаясь на потном лбу, нависли над глазами. Но он не замечал этого и молился отрешённо, исступлённо.

Князя Всеволода Авдей раньше видел во Владимире, но тогда он был круглолицым, улыбающимся. Ехал на коне впереди, вместе с братом Мстиславом. Тот вообще казался мальчиком. Как же сдал Всеволод против того бравого князя! Теперь щёки его впали, кожа казалась жёлтой, глаза нездорово блестели, плечи опустились.

Молился он долго, не обращая ни на кого внимания. Казалось, что для него весь мир перестал существовать. Трещали две толстые свечи у походного иконостаса. И хотя на улице был день, через тусклые и маленькие оконца просачивалось немного света, и от свечек на стенах качались огромные тени. Всё это в сочетании с бормотанием князя вселяло в душу тревогу. Так же внезапно, как и начал молитву, князь вскочил с колен и повернулся к двери. Едва ему успели нахлобучить на голову упавшую шапку, он выскочил из избы. Вслед за ним и остальные, собрав иконы. Иванка успел только поцеловать Настёнку, которая дотоле сидела, прижавшись к отцу. Раньше столько чужого народа в избе она не видела.

– Кто это, тятя? – спросила она шёпотом, испуганно оглядываясь на дверь.

– Который молился – это князь, а который поцеловал тебя – дядюшка твой.

– Князь! – вытаращила глаза Настёнка. – Он в тереме живёт и ест много?

Авдей улыбнулся. Он часто рассказывал дочке о княжеском тереме, а когда возил дичь во Владимир, говорил, что всё это везет князю. И Настёнка всегда удивлялась: разве князь столько съест. Авдей же никак не мог опомниться от чудесного появления Иванки. Много Марфа про него рассказывала. И вот, гляди, – просто чудо. Время для Иванки как бы остановилось, надо же – девочку за Марфу признал. Видно, тосковал по семье, часто вызывал в памяти…

Дверь опять отворилась, опахнув избу холодным паром. Ввалились, тревожно переговариваясь, соседи-мужчины и Овдотья в накинутом зипуне.

– Тётенька Овдотья! Тётенька Овдотья! – кинулась к ней Настёнка. – А у нас князь был, такой красавный, толстой, в шубе, сердитой! У иконы всё бормочет да бормочет, ни на кого не глядит.

– Беда великая идёт на Владимир. Князь Всеволод, разбитый, в столицу вертается, – вторил Авдей.

Овдотья, уткнувшись в зипун, зарыдала, причитая:

– Ой, лишенько! Ой, лишенько!

Мужики ещё беспокойнее загалдели:

– Во Владимир подаваться надо!

– Знамо, во Владимир!

– Тутот-ка ворог загубит!

– И впрямь трогаться надоть!

Авдей рассказал Овдотье про Иванку. Та руками всплеснула:

– Господи, радость-то какая! Ванютка-то мальчонкой был, а нонче, значит… Чего только в жизни не бывает!

Но опять эта новость померкла перед общей тревогой. Лишь Овдотья тихо промолвила:

– Мне-то куды подаваться? Всё одно: помирать пора. Поди, не нужна злодеям старуха? Много я ворогов пережила. Может, и эти не тронут.

Весело скрипит под лыжами снежок. Денёк хотя и не солнечный, но не хмурый, белизна режет глаза. После болезни Авдей давно уже далеко не ходил, потому слабость чувствуется, и порой в стороны поматывает. Но решился он в ближний лесок сходить, силки проверить, а то пропадёт всё, коли во Владимир уедут. А что дальше будет, про то неведомо. Хотел Настёнку у Овдотьи оставить до вечера: одному сподручнее и быстрее. Да расплакалась она, да так горько, что жалко стало. Согласился взять, чай не далеко. И он с ней не увлечётся, вглубь не убредёт. Нашёл старенькие лыжи, и она, довольная, рядом бежит, воркует, как птичка. Укутана в шубёнку, в материну шаль. Одни глаза только видны. Ну, чисто медвежонок.

За перелеском велел ей стоять у тропки и далеко не сходить, а то-де леший утащит. А сам в потаённые места малость углубился. С дочкой перекликается.

В двух ловушках, как чуял, лиса и заяц попались. Его аж задор разобрал. Тушки уже мёрзлые. Приладил их к поясу. Хотел к третьей ловушке идти. Недалече она. И вдруг какая-то непонятная тревога охватила его. Мёртвая тишина вдруг ударила в уши.

– Настёнка… ка! Ау! – крикнул.

И ничего в ответ не услышал. Та же мёртвая тишина. Как будто оглох неожиданно…

Бежал он, кричал, задыхаясь и хрипя. Только тушки постукивали друг о друга. И этот стук, казалось, гремел по всему лесу, заглушал его голос. А как выскочил к тому месту, где дочка должна была стоять, сердце в клещи сжало. Пусто-пустёхонько. А на снегу, вот они, следы лыж, и сами обломанные валяются. А ещё следы сапог остроносых…

Упал Авдей ничком на тропку, силы его оставили.

Княгиня Агафья

Княгиня часто просыпалась середь ночи и подолгу лежала с открытыми глазами, не зажигая свечи. Ждала, когда утро станет разгонять сумрак в её княжеской спальне-ложенице. А там, если морозное утро, жди и солнечного лучика. Отчего в последнее время привязалась эта проклятая бессонница? От старости ли, от тревог ли? Того и другого достаточно. Пятый десяток перевалил. Намедни в зеркало глянула – ужаснулась. До сего времени как-то не задумывалась, а тут и кожа в морщинках, и глаза усталые. Хотя нет, впервые ужаснулась этой мысли не по себе, а по князе. И в тот день, когда привели ему монаха-рязанца. Устроил ему тогда Юрий дотошный допрос, пошто он по городу распускает слухи о каких-то непобедимых монголах.

Стояли они друг перед другом: гневный князь, огромный, красивый, с вьющимися, как у юноши, волосами, с подёрнутой сединками бородой. А перед ним – смешно сказать – плюгавый коротышка-горбун в чёрном поясе. Только вот глаза у него были бесстрашные, сверкающие. И, несмотря на его презренный вид, казалось, идёт у них борьба на равных.

– Княже, – полушептал, полухрипел монах, – на что надеешься, отсидеться, что ли, думаешь? Монголы, яко прузи[4], идут неисчислимы. Они твою крепость и не заметят.

Князь Юрий усмехнулся:

– Вот повисишь, грязный кобель, на дыбе, по-иному будешь молвить!

– Коли бы дыба твоя спасла мир, с молитвою бы пошёл на неё. А так… – монах махнул рукой, – и впервой, что ли, нам, сирым, на дыбе висеть.

– Пошто ты такой дерзкий? – удивился князь. – Аль не хочешь жить спокойно? Пошто дразнишь меня?

– Могуч ты, княже, да не мудр, в этом твоя и погибель, – горько вздохнул монах. – Разве нонче где можно отыскать спокой? Сердце кипит от боли – кончается земля русская. Мне-то всё едино, где подыхать: на твоей ли дыбе, под конём ли монгольским – маленький я человечишка. А тебе власть Богом дадена, тебе ни Господь, ни народ не простит, коли Руси разорённой быти!

Вспыхнули глаза князевы недобрым огнём, сломались губы в злой усмешке:

– Учить меня вздумал, ты… – Юрий не мог найти слова, соответствующие его гневу. Кулаки сжал:

– В поруб[5] собаку! В поруб!

И обронил тихо, как будто бы только для монаха:

– Поутру казнить за дерзость и смуту.

Долго успокаивала княгиня разбушевавшегося мужа, уговаривала не обращать внимания на монаха разбойного. Сама же удивлялась, почему Юрия задел за живое бред этого холопа.

А он метался по ложенице, потом остановился перед Агафьей, положил ей руки на плечи, а в глазах смятение:

– Не бред это, Агафьюшка, истину говорил монах, потому-то и обидно. Идёт на нас войско неисчислимое, никем не битое, сметает всё на своём пути…

Вот тут-то Агафья впервые и ужаснулась, как же стар её суженый: вот и морщины на лице, и борода-то не посеребрённая, а седая. Неужели и дух ослабел? Но нет. Заходили желваки, вскинулись брови:

– Вот только врёт он, что Володимир, крепость наша, не устоит. Мы не чета Рязани.

Встревожилась Агафья. Конечно, Владимир – это не Рязань, но ведь Москва не сравнима с Рязанью, худенькая крепостица, а там сидит князем Володюшка, их младшенький. Шестнадцатый годок пошёл ему всего лишь. А ну как монголы эти к Москве пойдут! Уж как противилась Юрию, когда отсылал сынка из Владимира, уж как отговаривала. А тот своё, что должен княжич с малолетства привыкать к власти и самостоятельности. Но Володюшка совсем иного склада, чем отец и братья Мстислав и Всеволод. По душе им княжеское величие да бранная слава, а меньший – тихонький, ласковый, застенчивый. Всё о чём-то думает, читает. Перед отъездом, при прощании, дал ей свой вышитый белый платочек:

 

– Не печалуйся обо мне, мама, посматривай на платок. Коли белый он, значит, у меня всё хорошо, а коли со мной что стрясётся, тоже узнаешь: почернеет он.

Страшно стало Агафье от таких слов, целую неделю проплакала она над платком. Неужто сбудутся Володюшкины слова?

А князь, как будто поняв думы жены, сказал:

– Надо Всеволода с дружиной к Москве подослать, а самому отправляться в Ростов к Васильку, сыновцу[6], силы собирать.

Долго думать Юрий не любил, и вскоре терем княжеский почти опустел. Агафье не привыкать к походам княжеским. Сколько раз приходилось надолго оставаться одной. И потихоньку жизнь вошла в своё русло. Внуки, хозяйство. Не могла княгиня оставаться без дела. Да и заботы отвлекали от тревог. Но потом случилось то, от чего до сих пор болит сердце. Вернулся Всеволод, разбитый под Коломной, вернулся с несколькими дружинниками. И сам он не в себе. Заперся у себя в ложенице, не выходит, никого не видит и всё только молится. Как подменили сына. Конечно, он и раньше – не чета Мстиславу – был набожным, но не так, как нынче. Главной его забавой была охота. А сейчас всё оружие, что висело у него по стенам ложеницы, повыбрасывал за дверь. Себя запустил. Ходит сутулый, с распущенными волосами. И только молится и молится. А ведь раньше был полным, румяным, жизнерадостным. Пыталась Агафья расспросить у него что-нибудь о Москве, о брате, но толку никакого не добилась. Он и своим дружинникам под страхом смерти запретил рассказывать о Коломенской битве и вообще о походе. Чувствовала Агафья, что есть какая-то страшная тайна, но даже слезами не могла вымолить у Всеволода ответа.

Постепенно в ложенице светлело, подобно тому, как в чай добавляли молоко. Всё принимало своё ясное очертание, и густые, тягостные думы разбавлялись заботами о будничном. Кликнула Агафья сенную девку, чтобы одеться. Поклонилась девка и доложила, что к ней просится княжич Боренька.

– Что ему, пострелёнку, не спится? – удивилась Агафья и, когда оделась, велела позвать внука.

Боренька вбежал, как ветер, с шумом распахнув дверь, бросился к бабушке, обнял её и с укоризной промолвил:

– Что ж мы в Суждаль не собираемся? Ты обещала, что поутру поедем?

Тихонько ахнула Агафья, прижала Борю к груди, погладила по голове.

А и вправду запамятовала с этими думами проклятыми! Поди, не спал всю ночь, думал о поездке. Уж и оделся – рубашечка, сапожки. Взяла Агафья правую руку сухую, больную сызмальства, прижала к губам. Сколько свечек было поставлено за восемь лет Бориной жизни, сколько лекарей врачевали мальчика, и всё не впрок. А княжич часто, весь в слезах, спрашивал бабушку: «Какой же я буду князь, если не смогу держать меч в руке?» Успокаивала Агафья внука и говорила, что найдётся лекарь и вылечит ему руку. Жалела княгиня его: мать у Бореньки умерла родами, а отец Всеволод внимания на него не обращал, был всё занят своей новой женой, а теперь после Коломны вообще ни с кем не общался. Хотела выписать Агафья лекаря заморского, но прослышала, что появился в Суждале монах-старец, что он будто пользует всякие недуги. Послала она за ним. Но нравный оказался старик. Не поехал в столицу. Разгневалась, было, княгиня, хотела силой привезти старца. Но потом пораздумала: как бы не обиделся монах, хуже бы не сделал. Решила ехать, к тому же и думы чёрные поразвеются.

– Коли обещала, Борюшка, то поедем нынче. Сбирайся, – Агафья погладила внуку вихры.

Тот порывисто обнял бабушку, расцеловал, потом испытующе посмотрел ей в глаза:

– Излечит меня старец, да, бабонька?

– Коли других лечит, что же тебя не излечить.

Внук, весело топоча сапожками, выскочил из ложеницы. А она пошла распорядиться о закладке саней. Поездка не на один день. Неизвестно, сколько времени старец будет пользовать. Об одежде надо подумать. Да и охрана какая-никакая надобна. Мало ли татей по дорогам шастает.

Но воевода Пётр Ослядюкович, услышав приказания о дружинниках, насупился, сдвинув брови. На его и без того заросшем лице не стало видно ни глаз, ни губ.

– Не можно, матушка Агафья Всеволодовна, ехать, опасно больно.

Княгиня гневно сжала узкие губы, лоб её покраснел:

– Что же это приключилось такое, что ехать мне не даёт?

– Видели люди почти у стен града разведку поганых…

Сощурила княгиня презрительно глаза, усмехнулась:

– С каких пор ты врагов опасаться начал?

Пётр Ослядюкович нахохлился, его крупное тело сжалось, напряглось:

– Не могу я пустить тебя, матушка, на верную погибель. Князь Юрий Всеволодович велел держать мне оборону, если что. Дружинников у меня раз и обчёлся. Для надёжной защиты с вами в Суздаль надо посылать целый отряд…

Задохнулась княгиня от гнева, аж губы её задрожали:

– Ты… мне указывать!.. Как смеешь? Я сказала княжеское слово, больше говорить не намерена! Иди!

Воевода поплёлся к двери. А княгиня раздумалась. Рассудком она понимала, что ехать и в самом деле опасно. Дружинников в городе и вправду немного. Часть с князем уехали. Многие пали под Коломной. Но чувство кипело вовсю. Как, её, княгиню, ограничивают? Она спрашивает разрешения у какого-то воеводишки. А он смеет ей отказывать. Невиданное дело.

Поднялась княгиня в свою ложеницу и в раздражении ходила взад и вперёд. Кто-то было заглянул, осведомился, собираться ли. Она зло, с каким-то неестественным визгом, закричала:

– Я ничего не отменяла!

Никак не могла успокоиться. А тут ещё воевода опять вошёл и вместо доклада о готовности охраны попросил принять какого-то дружинника. Княгиня помолчала, но потом кивнула и добавила:

– Я жду! Не забывай приказ!

Пётр Ослядюкович склонился почтительно и вышел, не затворяя двери, а в проёме появился рослый дружинник в трёпаном кафтанишке, в лаптёшках, единственным богатством которого был меч на поясе. Он поклонился княгине и, как только выпрямился, она, взглянув в его лицо, ужаснулась. Оно было изуродовано шрамами и рублеными ранами.

– Где тебя так? – голос её дрогнул.

– В битве под Коломной, матушка княгиня, – ответил он, снова поклонившись.

– Как звать-то тебя?

– Иванка.

– Чего же ты хочешь, воин? – уважительно промолвила Агафья Всеволодовна.

– Просьбицу имею к тебе, матушка. Разреши зятю моему в дружину вступить. Он охотник. Под Владимиром жил. Наднесь горе великое у него приключилось. Украли разведчики поганых дочку восьмилетнюю. А жена, сестрёнка моя, с ума после этого сошла. Так у него душа огнём горит, хочет отомстить монголам.

Сжалось у княгини сердце от этого рассказа. Сколько же бед принесли эти неведомые завоеватели! Каждого горе крылом коснулось: и князей, и простых людишек. А воевода, хитрая лиса, нарочно подослал Иванку с таким рассказом к ней. С каких это пор для принятия в дружину требуется разрешение княгини? Ведь это сугубо дело воеводы. Ну что ж, может быть, это и к лучшему. Зачем к горю, которое есть, ещё прибавлять. Гневливая была княгиня, но отходчивая. «Ладно, уж прости меня, воевода, – подумала она. – Много у тебя сейчас забот, да я по глупости да упрямости женской ещё прибавляю». А Иванке она сказала ободряюще:

– Скажи своему зятю, что он уже в дружине. Да и тебя надо приодеть.

– Благодарствую, матушка-княгиня, – дрогнувшим голосом произнёс он и поклонился в пояс. Он уже хотел выйти, но княгиня остановила:

– Ответь мне, Иванка, не видел ли сына моего, княжича Владимира Юрьевича, в Москве?

Как будто хлестнуло плетью дружинника неожиданным этим вопросом. Он напрягся весь, побледнел:

– Нет, матушка-княгиня, – осипшим голосом пробормотал он, не зная, куда девать глаза.

– Ладно. Иди.

Она почувствовала, что не следует вынуждать подчинённого человека признаваться в том, что может принести ему несчастье, а, может быть, и смерть. Но то, что с Володей что-то случилось, теперь нет сомнений. Один человек может раскрыть тайну, только Всеволод. Почему же он держит её в неведенье?

Княгиня решительно пошла вниз к ложенице сына. Дверь заперта. Она несколько раз громко стукнула. В ответ ни звука.

– Открой, Всеволод, матери!

После некоторого молчания дверь отомкнулась, и изнутри ударило душным запахом восковых свечей. Всеволод стоял в длинной ниже колен рубахе, босой. Неухоженные волосы торчали в разные стороны, борода всклокочена.

Без всякого вступления княгиня сразу пошла в натиск:

– Ты видел Володю?

Всеволод, не сразу отвечая, отошёл, шлёпая пятками, к лавке, сел, обхватив голову руками, склонился и глухо произнёс:

– Видел.

Агафья Всеволодовна бросилась к нему, подсела на лавку, повернула его голову к себе, искательно заглянула в мутные, будто бы сонные глаза сына:

– До или после Коломны?

– До… – выдохнул он, не опуская глаз.

У княгини дрогнули губы:

– А потом?..

– Не знаю, мамонька, потом ведь… поганые рассеяли всё моё войско. Спешно ушёл лесами.

– А Москва? – Агафья Всеволодовна закрыла лицо кулаками. Слёзы просачивались сквозь пальцы.

– Ты думаешь, я струсил? – раздражённо проговорил Всеволод.

– Не знаю, не мне судить… – на судорожном вздохе прошептала она.

– Кому раньше сгинуть, кому позже – всё одно. Я тоже, мамонька, для мира умер. Спасать души надо в молитве, а тела уже не спасёшь. Никто даже во Владимире не отсидится. Кара Божья на пороге!

2Шабры – соседи.
3Корзно – плащ.
4Прузи – саранча.
5Поруб – тюрьма.
6Сыновец – племянник.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31 
Рейтинг@Mail.ru