Сладко Серов просыпался и просыпался. В полусон выходил какой-то цыган. Вроде бы. И пропадал. Снова появлялся. Точно, цыган. В сапогах.Плисовый. Ходил по сцене. Прежде чем запеть, заглаживал ладонями цыганские свои волосы, загнутые крючками у плеч. Торопливо нащупывалась на стуле ручка. Рука – слепая – надёргивала каракулей на бумагу. Гитары вокруг цыгана шелестели, как деревья. Утонул куда-то Серов. С глубоким вздохом выплыл. Целая роща гитар! Закатился в них цыган, раскинув ру… Ручка остановилась, выпала из пальцев. Пугающе всхрапнул. Ч-чёрт!
Женя в кухоньке тихонько гремела посудой. Торопилась. Услышал руку её у себя на груди. Гладил. Рука была как лебедь. Лебедь – она. А ладошка – опять шершавая, большая. Не защищают её, не берегут. Стесняясь,рука мягко высвободилась. Затрясла Серова решительней. Серов честно лупил глаза, обещал встать – железно! Щёлкнул замок в прихожей. В тишине придвинулись сладкие посопки Катьки и Маньки. Тайный ход будильника спотыкался, не узнавал самого себя на столе.
Ударил как всегда – неожиданно. Беснуясь. Серов скакнул, прихлопнул. Обратно на кровать опал. Сидел, осоловелый, развесив рот и руки. Катька и Манька даже не шевельнулись. В разных концах тахты, отвернувшись друг от дружки, лежали как одуванчики, тихонько творя и сохраняя для себя утренний красный свет… Будить – рука не поднималась. Укрыл каждую одеяльцем, подоткнул с боков. Побрёл умываться.
Потом были долгие расталкивания, уговоры, обещания. Девчонки падали как плети. Брыкались, хныкали. Сажал на горшки. По одной тащил в ванную. Время летело. Ничего не успевал. Почему-то у Жени лучше всегдаполучалось…
Катька оделась сама. Умница, Катя, умница! Но когда одевал Маньку,вдруг начало опять вариться про цыгана. Ч-чёрт! Продолжение. Цыган уже кланялся. Под аплодисменты. Всё блестяще заглаживал, как обливал себя цыганской своей волной волос. С гитарами, ожидая, стояли. Повели его со сцены как под большим конвоем. Это был какой-то концерт. По-видимому, сборный. Что-то вроде Дружбы Народов. Потому что следом вышли зурначи. В шароварах. Дореволюционные ещё. Цветочки в картузах. Серов замер с Манькиными колготами… Бросив всё, метнулся к столу. Карандаш поскакал: «Зурначи играли… Будто раздували змей…»Вернулся. Сел. «Ну пап, одева-ай…» – «Сейчас! сейчас!»Кинулся. «…зудинных змей!..Будто раздували зудинных змей!»
На улице опять остановился. Искал по карманам записную книжку.Записывал: «…Два грузина пели с ними. Точно сойдя с картины Пиросмани.С округлыми глазами. С глазами, вместившими всю чистую свежую ночь…»Манька дёргала. Катька говорила, дисциплинированно держа сестру за руку:«Не мешай ему! Он Мимары пишет». Серов подхватывал девчонок, тащил за собой. Как тащат тачки. С руками вразброс. Конечно, опоздали.
На скамеечке, опять перед Куроленко торопливо раздевал, сдёргивал всё лишнее с девчонок. Куроленко отчитывала. Лично. Выйдя из кабинета.Халат её был безукоризнен. В колготах ребятишки ходили тихо. Как лягушата. Не квакали. Зарядка у них уже прошла. Ещё чего-то теперь будет…
Шёл к детсадовским железным воротам по каменным мокрым плитам.А концерт, а «дружба народов» в голове продолжались. «Запорожцы в широченных шароварах ударились в пляс. Выбежали дивчины – как белый майский яблоневый сад. При виде их шароварные сразу пошли отпрыгивать от пола. Высоко. Капустными вилками. И всё выше, выше!..»
Серов поспешно писал, остановившись у железных прутьев ограды. За окнами металась Куроленко: чего он там записывает, паразит, чего он там записывает?!
Нужно было к столу, писать, сегодня шло, всё получалось, но чувствуя Накат, точно оберегая его в себе – тянул, не ехал домой. Кружил по центру. Побывал в кино на пустеньком, как оказалось, фильме. В книжном на Калининском, на втором этаже, долго просматривал книжку старейшины советской литературы. Из двадцатых годов ещё добежал, в общем-то теоретик, о литературе знающий всё, смеющийся на фотографии, с вздутым черепом, как гаишник. Поражали всегда короткие его, цепкие, афористичные предложения. Часто в одну строчку. Хотя чистой прозы гаишник написал на удивление мало. Получалось, талантливой палочкой всю жизнь промахал, регулировал ею… Серов дальше смотрел по полкам, книжицу взяв себе, постукивая ею по стеклу витринного ящика.
И ещё увидел одного читаемого. Может быть, самого главного, самого ценного здесь. Покажите, покажите, пожалуйста!
Поэт. Сгинувший в 30-е годы. Недавно снова начали печатать. С гордо откинутой головой и носом – как заноза…
Беру, беру! Расплатившись, очень довольный, двинулся из магазина.
Шёл по весенней, звонкой улице. По Воровского. Наверх. Мимо забелённой церквушки. Солнце мокло под ногами. Везде текло, журчало, блёсткало. Забывшись, прошёл мимо четырехэтажного красивого старинного здания за голыми мокрыми деревьями. И остановился, замер на полушаге, суеверно боясь обернуться, взглянуть. Что называется, чур! Чур, меня окаянного! Словно подвиг совершая, трудно пошёл дальше, так и не обернувшись на издательство, всё заклиная себя: только через полгода, только через полгода можно! Забыть, забыть на полгода о нём!..
В стекляшке, спрятавшейся в проулке, как всегда обедали таксисты, а также африканцы-студенты, кормящиеся здесь от окрестных своих посольств. Голодно теснились они к раздаче, выглядывая друг из-за друга.
– Можно?.. к вам?..
Негр держал две солянки в железных чашках – как пару пива.
Серов, прожевывая, кивнул, отодвинул стул. Негр сел, поставил солянки. Оглядывая стол, пальцами постукивал по краю столешницы. Пальцы походили на тощенькие фаллосы.
– Перец! – радостно вспомнил слово.
Из прибора Серов вытащил, подал ему перец. Негр замахал им над солянками. Проглотив ложки две-три, продолжая учиться, сказал, старательно,чисто:
– Хорошо!.. Солянка!.. – И посмотрел на Серова.
Серов подмигнул.
– Отличная солянка!.. Русская – а?..
– Русская солянка! – торжественно сказал негр. Кроме солянки, он,как видно, ничего не признавал.
Когда Серов надевал плащ, негр перестал есть. Пальцы положил на край стола. Серов подмигнул ему, кинул пять. Негр крепко пожал двумя руками.
Не застав Дылдова, сидел в алее напротив его дома. Тянул тяжело напоенный влажный мартовский ветер. Озябшие ветви деревьев болтались, вспугивая ворон. Как парус, трепало на луже цинковое солнце. Однако Серов с удовольствием писал совсем о другом. А именно: «…Длинный рассыпающийся водопад неподалёку от деревни был как обнажающаяся у водоема белая женщина. Миклухо-Маклай улыбался, ходил среди патластых хижин. За ним тянулись, заглядывали в лицо туземцы, худые и великие, как муравьи. Возле одной хижины, расставив ножки, сладко задумался чумазый кабанок: Полинезия. Я родился и живу в Полинезии…»
Серову капнуло на кепку. Серов сдёрнул кепку. Отскочил на середину аллеи, погрозил вверх кулаком: «Ия тебе, чертовка!» Ворону мотало с веткой, как моряка в обнимку с мачтой, и ворона смотрела вдаль.
Прилетел из-за дороги голос Дылдова. С ключом топтался он у замка, вытирал о голый камень крыльца ноги. Хозяйственная сумка была приставлена к двери. Ещё раз махнул рукой и отвернулся. Серов заторопился в длинный обход, тоже Дылдову помахивая.
На столе стояла тяжёлая бутылка портвейна. Та-ак. Дылдов горбился в углу. Доставал продукты. Прямо весь был занят этим делом. Хлеб выложил,маргарина пачку, пакетик яиц не знал куда поставить…
Серов сел рядом с бутылкой, как на посиделках рядом с девкой. С мгновенной бурей в голове. Забыв даже снять плащ и кепку.
– С похмелья… – Дылдов всё выкладывал. Хотя вроде бы и выкладывать больше нечего было. – Надрался вчера…
Как матьСеров отрешённо спросил: где? надрался?
Дылдов будто не расслышал. Повернулся к другу – с горькой усмешкой, прямо-таки весь в обиде:
– Вчера был у этих… у стойких вирусов… (Серов не понял: в Домеписателей, что ли?)Ну да, в доме, в Доме Стойких Вирусов. На Льва Толстого. (Серов дико захохотал.)… Так понимаешь – кишат! И в ресторане, и в конференцзале— везде… Но невозможно ж заразиться! Серёжа! Стерильны, абсолютно безопасны!
Серов как будто и не смеялся. Сидел точно проглотив аршин. Зашипело на сковороде. Дылдов отвернулся, начал набивать в сковороду яиц.
Так где? надрался? – был задан опять отрешённый вопрос.
– Ну «где-где»?.. Там и надрался. В Доме этом… Вирус один завёл…Он хоть и тоже беспашпортный, но машет какой-то книжицей, ну и пропускают за своего… Вот и я с ним, дурак…
Пока хлопалась яичница, подсел к столу. Опять заполнил всё обидой вперемешку с перегаром:
– Лезут в Союз, Серёжа. В кучу. Трутся, чиркаются друг о дружку, а огня – нету. Так, дымки одни… – Помолчал, водя взглядом возле себя: – Этот.Вирус. Тоже. Ни одной книжки и в помине, а уже визитки где-то нашлёпал.Золотом. Такой-то – Писатель! Ходит, суёт всем. Из-за него, гада, последний червонец там оставил. Утром сегодня бутылки пришлось сдавать.
Как лунатик, Серов колыхнул рукой. В сторону яичницы. Дылдов бросился, сдёрнул с плитки, пальцами хватаясь за ухо.
Через минуту на столе всё было готово. Была произнесена молитва, заклинание: «Одну, только одну бутылку. Нам – хватит». Налито культурно.По полстакана. Чокнулись. Проглотили. Дылдов хорошо стал наваливаться на яичницу. Пепельное налимье лицо его пошло окалиной. Он проникновенно уже наговаривал другу, вяло жующему: «…Понимаешь, Серёжа. Вообще мне кажется, в самом писательстве, как занятии, жизненном занятии, есть какая-то ущербность, что ли. Этакий легонький налет её. Ведь писатель сам не живет. В широком понимании. Нет, не живёт. Он отирается возле жизни, понимаешь? Выдумывает её себе. Он Хотел бы Так Жить. Понимаешь? Любить,ненавидеть, страдать. Но он всё время как бы возле чужих очагов. Не возле своего. Он хотел бы, повторяю, так жить, как выдуманные им персонажи,может быть, с такими же падениями, взлётами. Но ему не дано. Нет, не дано.Потому он и писатель. Выдумщик жизни. Неудачный её персонаж. Но реальный, живой. Он как актёр: проводник чужого, не своего… У бездарностей как раз всё на месте: они точно знают, чего хотят, они реальны. Но они бесталанны, Серёжа, они не писатели. Однако в жизни своей, в своей реальности – они порой очень умны и даже одарённы. И поражаешься, что при таком уме, вот такой жизненной цепкости, хватке – так бездарно пишут. Просто поражаешься… А таланту тесно в своей жизни, у него её просто нет, поэтому он и выдумывает её…»
Он говорил те же слова, какие сам Серов не раз говорил Новосёлову.Только расширенно, объясняя, разжёвывая. И это было неприятно. Почему-то злило. Докуривая до самого мундштука, Серов давил окурки в пепельнице. Неужели все неудачники одинаковы? Думают даже, что ли, одинаково? Вот уж действительно Стойкие Вирусы. Их давят, прихлопывают – а они вот они! Сидят! Опять вылупились!
Словно услышав заказ, Дылдов и ОНеудачнике заговорил. Как таковом. Как о феномене. И говорил опять – как на глазах проникновенное делал открытие: «Серёжа, ты знаешь какова природа неудачника? Талантливого неудачника? (Серов, естественно, не знал. Где уж ему!) Он не может подать себя. Не может внушить даже мнимую значительность свою. Ни жене, ни родным, ни начальству на работе. Он просто то, что он есть, и всё. Он не умеетбыть в Роли. В Понте, так сказать…»
Дылдов заводился, Дылдов подстёгивал себя своими словами: «…Он – есть. Понимаешь? Есть – и всё. Часто окружающие в подмётки ему не годятся, но он не знает этого, не понимает. Жена, в лучшем случае, только терпит его: дурачок, недоумок. Иногда – открывает. Открывает после смерти его: смотри-ка, чего мог достичь!.. На работе он (отличный спец) получает самую низкую зарплату, какую только можно придумать. Живёт, как правило, – лишь бы крыша над головой… Квартиру требовать? Что вы! Никогда не пойдёт! А если и пойдёт – то только попросит. И тут же обрадуется, когда откажут: вот же, ходил (это он жене), пока нет, но Обещали… Он не любит толкаться, не умеет, ему неудобно, стыдно, он всегда отходит в сторону. Он занят своими идеями, мыслями, своими новыми произведениями. Он не умеет проталкивать их, пробивать. В лучшем случае, он их Посылает. По почте. Потом ждёт. Годами. Он верит, что талантливая вещь сама себе дорогу найдёт. Без его даже участия. Ну там пересылку оплатить, самому отпечатать на машинке – подумаешь!.. Конечно, в глубине души он знает себе настоящую цену, знает, но он человек, который не звучит гордо, нет, не звучит…»
И опять хотелось сказать: да это ж мы с тобой, Алёша! Мы! Это же о нас! Но делался вид, делался обоими, что всё это о ком-то другом, не о них,просто о ком-то, что всё это – вообще: философствование, анализ. Просто анализ явления. Феномена. И Серов только задавливал окурки.
Бутылка была выпита. Та-ак. Что делать? Сопели, думали. Дылдов завозился, из-под стола вытащил вторую. Всё! Последняя. Нам – хорош. Серов лихо бросил: «Какой разговор!» – и ткнул в засохшую яичницу вилкой.
Когда была опустошена вторая (последняя), выпивающие слегка раскисли. Не до того, чтобы уж совсем. Хмель разлёгся, стабилизировался. Сделался постоянным, привычным, родным. Сознание поднялось, взобралось повыше. Стало как бы само по себе. Подобно парку над перекипевшими кастрюлями. Требовался новый подогрев. Чтобы опять забурлило. Забулькало.Это оба остро понимали. Но – хорош. Норма, Серёжа! Какой разговор? Железно, Алёша! Серов стал решительно одеваться. Дылдов тоже поднялся, чтобы проводить. Оба чувствовали силу воли. Крепкую. Мужскую. Сказали – выполнили. Две – и норма! И – ни грамма! Ну… бывай! Обнялись, ощущая друг в друге большую силу. И Серов вышел. Только с пустой сеткой. Купленные книжки – оставил. Забыл.
Вот можно же так выпивать! Серов, внимательный, очень трезвый,шёл вдоль подмерзших луж. Закат ходил понизу. Под ногами вспыхивали люстры льда. Всё виделось чётко, ясно. Норма. Большое дело. Выпили, закусили. И всё. В меру. По-мужски. Как и должно быть. Кто ж будет возражать?Никто! Как настоящему мужчине и в гастроном можно зайти. Прихватить с собой… Продуктов, продуктов, в чём дело? Для дома, для семьи! Утром заказано было! Всё законно!
В универсаме Серов взял в сетку молока. Девчонкам. Два пакетика.Колбасы двести граммов на ужин. Длинный батон. Заплатил за всё. Перед выходом, засовывая деньги в карман брюк, старался не смотреть на стекольный алтарь с хозяйкой. Мужики там тоже засовывали под плащи. Только бутылки. Серов хмурился. Вышел. Второй раз, получается – вышел. Но спускаясь вдоль домов к Арбатской, начал ход замедлять. А у перекрёстка остановился совсем. Тоскливо посматривал по сторонам. Курил. Уже начал мерзнуть. Пошёл наконец.
О забегаловку – как ударился. Но – мимо, мимо! К чёртовой матери!Всё к чёртовой матери!
Хватило воли ещё на две «спотыкáчки». На третьей – зашёл. Ладно.Пусть. Стоял в затылок. К разливу. Недовольно хмурясь. Точно его затащили. Да, затащили. За шиворот. Волоком. Поправ всючесть, всё достоинство.Сво-ло-чи!..
…Поздно вечером возле общежития ходил по хрустящему гололёду,как по большому ежу. В порванной сетке болтался одинчудом зацепившийся пакетик молока. Слышались рассыпающиеся, словно с земли собираемые слова: «Водопад раздевался… как женщина… В Полинезии… Да… И Миклуха…тоже раздевался… На берегу… водоема… Насупротив… Да…»
…Понадобилась сложнейшая женская интрига, сложнейшее проведение её,прежде чем Серов после многолюдной новогодней ночи у Сапаровой на другой вечер оказался в доме Евгении Никульковой, за столом, где, опохмеляясь, продолжил встречу Нового года. Прошёл, пробился словно бы в четвертьфинал. Потому что расклад теперь стал такой: Серов и Азанов, Никулькова и Сапарова. Двое против двоих. Притом Серов вроде бы предназначался для Светки Сапаровой, а Евгения Никулькова— Сашке Азанову. Дубу. Вообще неизвестно как сюда попавшему… От этой неопределённости, от страшного напряжения Серов накачивался. Почти один. И вином, и водкой. «А я – выпью», – говорил он, берясь за графин. Потом вообще не выдержал. И вышел. Как оказалось, не туда. В какой-то тесной прихожей, в полной тьме приседал, вытягивал руки, искал дверь. Не нашёл. Рыча, мочился на мешок с картошкой. Какая-то женщина сказала ему в темноте: «Си-кун…» Опять приседал, долго искал женщину. Не нашёл…
Евгения Никулькова была из параллельной группы. На неделе два раза загоняли на марксизм-ленинизм. Доцентовая голова человека за кафедрой походила на заизвестковавшийся кипятильник. Серов угрюмо наблюдал за Евгенией Никульковой. Евгения Никулькова сидела на три ряда ниже по амфитеатру. Всё, о чём говорила голова за кафедрой – прилежно записывала. Прямо умненькая отличница. Серов ничего не писал, висел на кулаке. Ну, конечно, здоровались при встречах.Продолжали здороваться. В коридорах где-нибудь.У института. Делали вид, что всё нормально. Ничего не произошло. Останавливались даже, чтобы поговорить. Но через минуту Никулькова начинала отворачиваться. Явно давить смех. Так. Понятно. Сикун. Картошку пожалела. Ясно. Встречались ещё и на гражданской обороне. В комнате словно бы без окон и дверей, где плакаты топорщились от пола до потолка как короста. Голова человека в этой комнате – ни на что уже не походила. Головы, собственно, не было. За столом сидел пенсионер. Из какой-то былины. Непонятно, в чём душа. Сношенька-стерва на работу выгнала. Кто-нибудь бубнил за пенсионера по брошюре. Стоя возле плаката. Пенсионер слушал. Сердце его, казалось, билось прямо в раскрытом ротике. Как просвеченное красненькоеяичко. К Евгении Никульковой стелились по столу сокурсницы. Шептали на ухо, хихикали. У неё был свой кружок. Она означала собой центр кружка. К Серову тоже лезли. Парни. Но… ничего не могли понять. Вот уже с полчаса, как Серов и успокоившийся Пенсионер, подпершись кулаками, молча смотрели друг на друга. Оба печальные какие-то. Как породнённые города. И не было им ни до кого дела, и не было вокруг них как будто никого…
В отчаянии, в последней надежде Серов начал хулиганить. Бузить. На переменке схватил Сашку Азанова за грудки. Азанов Сашка тоже вцепился. Ходили. Встряхивали друг друга. Потом остановились и вывернули головы кНикульковой. Как автолюбители. Состукнувшиеся на перекрёстке. Мол, рассуди, Никулькова… Но Никулькова как будто не видела их. Просто ушла в аудиторию. Тогда в общежитии на Малышева грандиозную устроил попойку.Целый день бегали гонцы. Пока не попадали по комнатам… Никулькова бровью только повела: да? целый день бегали? попадали?.. Теперь посреди плакатов с Пенсионером сокурсницы наперебой нашёптывали Никульковой, поглядывая лукаво на героя. Никулькова только улыбалась, как будто и не к ней всё это относится. Не из-за неё все эти захватывающие безобразия происходят… Ну что тебе ещё? А? Схватить Пенсионера и станцевать с ним фокстрот? Да?..
На военке, перед отправкой в поле, в серых шапках наглухо в кузове работающего грузовика – сидели намеднённые, как патроны. Они для передовой. Их – толькоВ Стылое Декабрьское Подмосковье. Полковник Гришаня отправлял.Подполковник Тиунов корректно щёлкал каблуками. Все девчонки прилипли к окнам. По-бабьи подпирались, охали: в такой мороз! Одна Никулькова к окнам не подходила. Из-за Серова, понятно. Презирала как бы… К концу месяца порох в Серове начал прогорать. Прозревать словно бы начал Серов. Он уже мог спокойно посмотреть на Никулькову. Прямо, в глаза. Перед этим будто сказав себе: х-хы. Мол, «х-хы, Никулькова!» Удивлялся даже: как мог из-за такой… Ему сразу бросили приманку. Свидание. Дура Сапарова преподнесла. Светка. Сама, своими руками. На блюдечке. В коридоре, отозвав от ребят. Дескать, не пойдёт ли он, Серов, с ними сегодня в кино. С кем это? Евгения, я, ты и Азанов. Как?! Опять Азанов?! Однако тут же согласился. Часа за три до сеанса, удивляя Жену Офицера, начал наглаживать брюки.Легонький ощущал озноб, волнение. К кинотеатру шли молчком. Сосредоточенно. Словно только трое. Азанов Сашка тыкался, не мог никуда втиснуться.
В фильме ГурунаТазиева с экрана шла раскалённая лава. Море раскалённой лавы. Зрительный зал выносило к экрану, как в океан чёрный плот, набитый людьми. Жуткий зной. Жуткая жажда. Заскорузлый галстук Офицера ощущался как в горле кость. Серов ворочал головой, безуспешно боролся. Точно к прохладному, живительному, полез к руке соседки. Хотел взять её в свою руку как ручей… Тут же по пальцам получил. Рука Никульковой мерцала. Спокойно текла себе дальше. Та-ак. Значит, обман. Ловушка. Просто кокетство. Та-ак. Серов решительно поднялся. С твёрдым намереньем выйти. И не так, как тогда. В прихожую. А навсегда. Но ему и тут не дали прозреть. Рука, та самая рука, которую он только что хотел взять в руку как ручей… рука посадила его. Резко. Можно сказать, бросила на место. Сразу вспомнился силомер. Который стоит в парке. Когда по нему бьют молотом – он сначала взлетает вверх, а потом страшно осаживается вниз. Страшной силы пружиной. Серов попробовал ещё раз – и так же жутко был брошен на место. Тогда мысль заскакала вбок. Выходит… А что выходит? Соседки лицо выражало внимание. К взрывам вулканов на экране. Однако рука сама приплыла к колену Серова. Дала понять, что торопиться не следует. Чувствительно тряхнула. Та-ак.
После сеанса все карты были раскрыты. Все маски, как писалось раньше, сорваны. Предварительно получив жёсткий приказ (понятно от кого!), Сапарова сразу начала отставать от Никульковой и Серова. «А чего это они?» – кивал на быстро удаляющиеся две спины растерянный Азанов Сашка. Не зная, то ли бежать догонять, то ли не надо. «Нельзя-а», – страдала Сапарова. Страдала как угодница. Поламывала ручки. «Никак нельзя-а. Они ведь любят друг друга…» А чего жемы тогда? – совсем растерялся Азанов. Сапарова не стала объяснять. Нельзя-а…
Заговорщики между тем прибавляли и прибавляли ходу. Натурально улепётывали, изредка оглядываясь и смеясь. Потом сразу мчались в ночном трамвае, полупустом, выплясывая на задней его площадке. Говорить не надо было. Трамвай за них грохотал. Можно было только подмигивать друг дружке и совсем заходиться от смеха. Никулькова была в пушистой кроличьей шубке. Спрыгнули на нужной остановке. На остановке Никульковой. Вагон сразу же умчался, пойманно болтаясь в рельсах.
Дом Серов узнал. Сразу. Ещё бы не узнать. Особняк это был. Большой деревянный особняк. Старинный. С тремя большими окнами на улицу, а по бокам сколько – неизвестно, с парадной дверью сбоку и крыльцом. Остановились. Композиция сразу сложилась такая: Серов как-то голодно напротив особняка, самодовольная Никулькова с особняком – перед Серовым… Никулькова почему-то заговорила очень громко. Свет от лампочки со столба падал по окнам. Окна были забиты сарафанами тюля. Серову стало казаться, что за ним наблюдают. Сквозь тюль. Какие-то рябенькие рожи. Как теневой кабинет большого лица Никульковой. Подсчитывают, наверное, стоимость обос…мешка картошки. Конечно, гордость Никульковой понять можно. Но не настолько же его, Серова, выставлять. Надо же знать меру… Серов мягко переставил Никулькову на своё место, а сам встал на её. Выставившись теперь им, ну тем, кто за тюлем, тёмной лошадкой. А ну, разгадайте-ка меня!.. Но за тюлем, по-видимому, стало не до Серова, потому что Евгения начала рассказывать. Семейное Предание. Тут о Серове (как о сикуне даже) сразу забыли.
Итак. Дом, к которому Серов стоял теперь спиной, принадлежал купцу Дранкину Фёдору. До революции, понятно. Дед же Никульковой был старый большевик. С 905-го года ещё. ЗиновеемНикульковым звался. Жил вон в той старой халупе.(Серову показали халупу. Через дорогу она находилась. Наискосок.) Ладно, дальше. Зиновейка и Федька росли вместе. (Вот она первая фраза! Вот он зачин романа!) У Зиновейки отец работал в железнодорожном депо. Простым рабочим. Однако тоже был старый большевик. Маленький Зиновейка помогал отцу раскидывать листовки. (Прокламации.) А Федька маленький в это время стоял с отцом своим, толстопузым купцом. За прилавком стоял. Всячески помогал тому набивать мошну. Пить кровь из пролетариата. Вон он, магазин-то был. На углу. Ну, понятно, Зиновейка и Федька жутко дрались. Непримиримые классовые враги. Время шло. Заматерев, Федька Дранкин сам встал за прилавок. А ЗиновейкаНикульков начал упорно водить демонстрации. («Сме-ло, това-рищи, в но-о-гу!») Шел 1917-ыйгод. «Я вернусь, Зиновейка! Берегись меня, Федьки! – вытаскиваемый вот из этого дома, кричал Федька Дранкин. Уже со связанными руками, заваливаемый на телегу: – Я вернусь! Берегись, Зиновейка!» – «Давай, давай», – добродушно посмеивался Зиновейка в кожане, по-хозяйски освобождая помещение от кровопивца. Труженик просто он, Зиновейка. Строитель новой жизни. С маузером под мышкой, как просто с поленом. «Давай, давай…» За тюлем, наверное, хлопали в ладоши, бесновались. Так запомнила всё! Так знает!Слово в слово! Роман продолжался. Набирал силу. Теперь шла глава о бабушке. О верной подруге старого большевика ЗиновеяНикулькова. Бабку все домашние считали духарной. Звали Кулькой. (От Акулины.) Кулька люто ревновала своего Зиновейку. Хотя родила ему уже четверых. Одного за другим. Рядок из детишек получился. Мал мала. Был однажды случай. На дне рождения Кульки. Гости перепились. В этом самом доме. В столовой. Ну, где мы встречали. (Серов понял). Дальше – уже сама Кулька словно бы говорила: «Утром просыпаюсь на кровати – одна. Что такое! Гости – кто где. Валяются. А мой – Зиновей— лежит – и ручку Катьке Поросовой под подол пустил. И как кот расплывается весь во сне. Мурлычет… Как кинулась я к нему, да как вцепилась в мусатку (а он рябенький у меня был, рябенький, да), как вцепилась в мусатку— так кровь из рябинок и брызнула. Фонтанчиками!»Вот так Кулька! Серов невольно обернулся. За тюлем, наверняка, нахмурились. Не одобрили такую вольность рассказчицы. Не одобрили. Перебор. Лишнее. Ни к чему об этом. Пьянство. Драки. Всё же старый большевик. Да ещё почти постороннему. Хотели даже постучать в окно. Но – передумали.
А Никулькова всё говорила. Не на шутку разошлась Никулькова. Достойная бабки Кульки. А время шло, время уходило. Надо было действовать начинать. Свидание ведь всё же. Многое было обещано. Намёкнуто. Серову хотелось Никулькову под пушистую руку взять. Но стояли ведь. Тем более, под наблюдением. Стоя-то под руку не берут. На ходу ведь надо. Ритуал дурацкий. Тогда – как стронуть? Чтобы на ходу снова была. Куда вести? Задачка… Вздрогнув, Серов по лицу Никульковой понял, что из-за тюля был дан ей знак. Был дан приказ. Как певцу какому степному. Акыну. Мол, кончай балаган. Бешбармак стынет. И она – послушная, дисциплинированная – сразу песню свернула, сразу стала прощаться. И никакие уговоры не помогли. И через минуту Серов уже шёл к остановке, не понимая: как так?
ПоцеловатьНикулькову Серов смог лишь на третий вечер. За историческим домом её. Оттащив от окон. Из поля зрения тех, кто засел за тюлем… Губы Никульковой были как податливые звери. Она закрыла глаза и зачем-то встала на носочки. Хотя Серов был опять ниже. Как с Паловой. Пришлось ему чуть не подпрыгивать. Однако он хотел и во второй раз поцеловать, притом— глодая, как в кинофильме, но Евгения открыла глаза и словно из страшного сна вернулась, во все глаза вытаращившись на него, Серова. И… и почти сразу ушла домой. Оставив Серова опять в жестоком недоумении: как так?!
В полнометражной квартире Офицера, где просторные потолки и длинные коридоры, где чугунные гармони Сталина из-под подоконников пыхали Африкой, лежал в самой маленькой комнатке, на тахте, не включая света, мечтательно закинув руки за голову. В раскрытой парящей форточке, как кошка, вылизывалась луна. Где-то внизу шоркали пилами мороз запоздалые пешеходы. А Серову виделось запрокинутое лицо Никульковой, её закрытые глаза, девичьи её губы… С тем и засыпал.
Через неделю, чтобы пойти в отношениях дальше, чтобы резко продвинуть их, перед свиданием решил дёрнуть. Дерябнуть, так сказать. Грамм сто. Ну, двести. Водки. Не для храбрости – для уверенности. Деньги были. Стёпу получил два дня назад. Не пропито ни рубля. Целая. В низкопотолочной забегаловке взял двести, бутылку ситро и сохлый бутерброд с рыбкой. Встал к мраморному столику с каким-то уже осатанелым полностью мужиком. Выглотал весь стакан сразу. Пока жевал засохшую с хлебцем рыбку, – начал отгораживаться от действительности сразу загудевшей, блаженно-полупьяной кисеёй. Однако глаза всё видели преувеличенно чётко. Зажглись, загорелись.Как в фонаре фитиля. Продолжал жевать. Как бы закусывать. Потом, не торопясь, раскуривал папиросу. От буфета ему заорали. Тогда запустил папиросу в рукав. Отсасывал оттуда как из баллона. Время здесь, в забегаловке, было остановлено, не бежало, никуда не текло. Даже вот ни капельки не просачивалось наружу. Стояло в виде пара в бане. Плавали все блаженно в нём— и никуда. Сосед Серова был пьян как слива. Как сливовое эскимо на палке.Серов поглядывал на шапку его. Кроличья шапка на мраморной столешнице напоминало гнездо. Серову хотелось втихаря вылить туда ситро из бутылки. Чтобы надев шапку, сосед начал таять. Словно с угрозой сосед спросил: «Сдвоим?» Серов глазами показал ему на его стакан, просохший всего граммов на сто. «Это – слону дробина!» – сказал сосед. В доказательство кинул «дробину» в пасть. Стакан – поставил. И снова поднял угрюмые глаза на Серова: «Сдвоим?» Серов молчал. Улыбчиво ждал пачки. Плюхи. Сосед посопел, вырвал у Серова его стакан. Пустой. Цапнул свой. Тоже пустой. Развернулся. На сто восемьдесят. Пошагал к буфетной стойке, стаканами словно подталкиваясь. Как небывалыми лыжными палками. Менял обличья быстро, фантастично. Со спины, в шапке, уже походил на гриб с чернильным затылком. От стойки же его отмахивали будто овода. И он отстранялся от пухлых рук буфетчицы – как от дымных. Орал, что «сдваивает». Ссылался на Серова. Сдвойщика. КоторыйПлотит, Лярва! Однако Серов по-за столиками уже крался к двери. Хихикал. Будто юненький здоровенький негодяйчик, споивший развалюху-алкаша.
Круглые фонари по исетскому мосту сидели на столбиках как разъевшиеся коты с радужными усами. Вольная папироса Серова шла, фосфорные выдёргивала из висящей изморози ленты. Не дойдя полквартала до главпочтамта… ноги вдруг сами повернули и повели Серова через дорогу. К боковой притемнённой улице. Серов несколько удивился этому обстоятельству. Но и сразу хитренько обрадовался. Возразил, зная кому: «А я ещё выпью!»
В подвальной пельменной сидел с налитым стаканом в обнимку. Уксус колко метался в графине, как звездочёт. Была на столе сказка…