bannerbannerbanner
Великий розенкрейцер

Всеволод Соловьев
Великий розенкрейцер

Полная версия

XIII

После подобного рода проделок и великолепно организованных зрелищ Калиостро оставался в полном спокойствии своей совести. Он искренне находил, что не делал этим никому вреда, а напротив – доставлял глупым людям удовольствие, а себе, кроме удовольствия, и пользу.

Но он не мог избавиться от одного ощущения, находившего на него почти всегда после таких удовольствий, даже если они оканчивались не только морочением людей, но и доводили его самого до вдохновения, до самообмана – он утомлялся, ему становилось душно в этой низменной, мертвой атмосфере. Все лучшие стороны его духовного организма болезненно трепетали и требовали для себя простору, требовали деятельности в иной, высшей сфере.

И он спешил в эту иную, высшую сферу. Он запирался в самых далеких, никому не доступных комнатах своего отеля, соединенных маленькой дверцей с его спальней и будуаром Лоренцы. Здесь, чувствуя близость любимой женщины и в то же время в полной тишине, в полном уединении, он оказывался окруженным грудами книг, бумаг и всевозможными предметами, необходимыми для производства различных химических опытов и работ.

Он сбрасывал с себя свой роскошный костюм, сверкавший золотом и драгоценными каменьями, снимал все свои перстни, цепочки, кружева. Снимал наконец с головы свой искусно завитой парик, надевал простую рабочую блузу и превращался в совсем нового человека, в такого человека, каким никто никогда не знал и не видал его, кроме Лоренцы.

Это был уже не граф Калиостро, не граф Феникс, не великий Копт, не современник Александра Македонского, а Джузеппе Бальзамо. И опять-таки это был не тот юный Джузеппе Бальзамо, которого двадцать лет тому назад знали в Сицилии и в Италии. Это был человек настолько могучий плотью и духом, что вся беспорядочность, все мытарства и низкие деяния его жизни как-то сглаживались, придавливались горячей и плодотворной работою лучших сторон его разума и духа.

В своей рабочей блузе, с гладко обстриженной головою, с задумчивым, сосредоточенным выражением умного и красивого лица, этот новый Джузеппе Бальзамо являлся замечательным, вдохновенным ученым, талантливым учеником оккультистов всех направлений, страстным искателем тайн природы, исследователем и знатоком древних наук – алхимии, каббалистики, астрологии.

Его познания во всех этих предметах были гораздо глубже, чем это могло казаться сразу, судя по тем незамысловатым приемам и по тем вовсе не глубоким речам, которыми он обыкновенно морочил людей. Но дело в том, что он слишком высоко ценил истинное знание, для того чтобы профанировать его в сношениях с глупцами. Он находил, что для этих глупцов достаточно всякого вздору и мишуры, и почти никогда не показывал настоящего золота своих знаний. Это золото берег он для самого себя и для тех редких случаев, когда его аудитория состояла из настоящих знатоков.

Калиостро принимался за работу страстно, увлекался ею, ловил, где только мог, зерна новых знаний. Ему удавалось иногда добывать эти зерна, но в конце концов он видел, что их все же слишком мало, что не сложить ему из этих зерен целую гору, взобравшись на которую можно окинуть орлиным оком все явления мироздания.

Еще в не очень давнее время ему страстно хотелось взобраться на такую гору. И он пошел к таким людям, которые могли помочь ему в этом великом деле. Он пошел к розенкрейцерам и убедился, что там, на вершине розенкрейцерской лестницы посвящений, должно быть, действительно хранятся величайшие тайны. Но подняться по этой лестнице – значило навеки отказаться от всех радостей жизни, от всего, без чего он не мог существовать.

И вот он оказался ренегатом и навлек на себя справедливый гнев розенкрейцеров. Он знал, что один неловкий шаг его, одно вырвавшееся из его уст слово – и он не избегнет их страшного мщения. Но он вовсе не желал их выдавать, ему этого было не надо. Он просто добровольно отказался от возможности дальнейших посвящений. А те тайны природы, которые были ему открыты, он узнал иным путем. Он узнал эти тайны в своих не фантастических, а действительных путешествиях по Востоку. Он изучал их, будучи внимательным учеником знаменитого, уже умершего каббалиста, которого он называл Альтотасом.

Наконец, он и теперь, не только в теории, но и на практике, изучил многие тайны природы с помощью Лоренцы. Она, сама того не зная, давала ему полные смысла и значения уроки, она открывала ему неведомые способности души человеческой, помогала ему иной раз быть действительно бесконечно выше всего окружающего, видеть, не трогаясь с места, все, что творится на земном шаре, видеть и знать не только настоящее, но и будущее.

Иногда до глубокой ночи засиживался Калиостро в своей лаборатории, и ни малейшего движения, ни малейшего шороха не слышалось вокруг него. Иногда случалось так, что среди самой горячей работы он вдруг останавливался, покидал книгу или какую-нибудь реторту – и начинал чутко прислушиваться.

Он слышал шаги, шаги приближались. Маленькая дверца неслышно отпиралась, и перед ним появлялась Лоренца. Он весь превращался во внимание и при первом же взгляде на жену уже знал, кто перед ним: Лоренца или Серафина. Лоренца – это была любимая им жена, которая проснулась и, убедясь, что уже поздний час ночи, а муж еще работает, встала и пришла к нему просить его прекратить работу и лечь спать. Серафина была та же Лоренца, но уже превращенная в совсем иное существо. Она тоже встала и пришла сюда, но она вовсе не здесь, а где-нибудь далеко, и он может послать ее во все пределы земного шара, и она мгновенно очутится, где ему угодно, и скажет ему все, что видит, все, что делается там, куда он послал ее.

С этой Серафиной для него не существует пространства и времени, он видит тех и других людей, которые так или иначе его интересуют, знает все их поступки, все их намерения, даже помыслы. С помощью этой дивной Серафины для него нет тайн – и он является действительно могущественнейшим человеком.

Одна беда лишь в том, что не всегда Лоренца способна становиться Серафиной и что он не имеет средств всегда, когда того хочет, приводить ее в состояние этого полного ясновидения. Он всегда может усыпить ее и в состоянии такого усыпления заставить тем или иным способом служить своим целям. Но подобное усыпление совсем не то. Оно ничто в сравнении с ее ясновидением.

Иногда задается такое время, что Лоренца в течение недель двух-трех каждую ночь превращается в Серафину; иногда проходят месяцы – и Серафина ни разу не является. Эти-то месяцы отсутствия Серафины всегда и бывали трудным временем для Калиостро. В эти-то месяцы обыкновенно и случались в нем всякие невзгоды.

В последнее время, во все время пребывания в Петербурге, Серафина не существовала. Появляйся она, вероятно, не было бы фиаско, испытанного им в северной столице. Зная все, он сумел бы восторжествовать над всеми кознями своих недоброжелателей, над нерасположением императрицы Екатерины и даже, наконец, над силою великого Розенкрейцера. Будь Серафина в Петербурге, он показал бы тамошним адептам египетского масонства такие чудеса, что все они безвозвратно сложили бы у ног его и свою жизнь, и свою душу, и все свои миллионы.

Но Серафина не являлась. Она явилась один только раз – по пути из России в Страсбур, и это ее появление имело огромные последствия. Несколько богатейших масонских лож, благодаря Серафине, то есть благодаря невероятным познаниям и могуществу графа Калиостро, доказанным им публично, в заседаниях лож, превратили все эти ложи в его собственность.

Здесь, в Страсбуре, Серафина тоже уже несколько раз появлялась, хотя эти явления ее были и очень кратковременны, иногда продолжались всего две-три минуты, так что Калиостро не успевал узнавать от нее всего, что ему было надо…

Через несколько дней после первого заседания женской ложи Изиды, когда Калиостро, по обычаю, работал ночью в своей лаборатории, дверь отворилась и перед ним появилась Серафина. Он осторожно подошел к ней и спросил ее:

– Где ты, Серафина?

– Я по дороге в Петербург, – отвечал нежный голосок Лоренцы.

– Хорошо, спеши скорей туда.

– Я уже там… Вот Нева… Вот улицы Петербурга… Куда мне теперь?

– В дом князя Захарьева-Овинова, – сказал Калиостро. – Где он, что он делает?

– Его нет в доме, – отвечала Лоренца. – Его нет в Петербурге, он уехал… он спешит по Германии, он в Нюренберге…

– Зачем?

– Постой… Вижу!.. Он спешит на заседание… к старым, ученым, сильным людям… Это такое важное заседание, и на нем должны решиться большие вещи…

– Будет ли это заседание иметь какое-нибудь отношение ко мне? Будет ли Захарьев-Овинов говорить обо мне? – не без волнения спросил Калиостро.

– Да, будет.

– Что же мне грозит?

Серафина на мгновение замолчала.

– Вижу! – вдруг радостно воскликнула она. – Тебе нечего бояться… Он совсем другой стал… Он тебе не враг… Жалеет тебя, даже любит… Он всех любит и даже всех жалеет… О, какая в нем борьба идет… То свет в душе, то мрак…

– Тебе надо ехать! – внезапно прибавила Серафина.

– Куда?

– В Нюренберг.

– Это в Нюренберге будет заседание?

– Да, и там будет… только он спешит в другое место… в другое заседание… к старикам.

– Где же это?

Но Серафина уже исчезла. Калиостро едва успел подхватить падавшую Лоренцу и снес ее в спальню. Она спала теперь естественным, спокойным сном.

На следующее утро, прочитывая свою корреспонденцию, Калиостро увидел письмо, печать которого ему была знакома. Он быстро разорвал конверт и прочел латинские строки, где значилось:

«Годичное собрание в N. О месте будет сообщено своевременно. Приезжай, если помнишь клятву, данную учителю. Albus».

Калиостро уже ничего не страшился. Он был спокоен. Через день в Страсбуре узнали, что благодетель человечества куда-то уехал, но вернется в самом непродолжительном времени.

XIV

Один из диких уголков южной Германии. Кругом лес и горы. Мимо скал, пропадая в расщелинах, исчезая в глубине леса, поднимаясь по кручам и лепясь у оврагов, тянется мало кому ведомая дорога. До ближайшего города далеко – скорой езды не менее двенадцати часов. Два-три бедных селения с какой-нибудь сотней жителей-горцев, ничего и никого не знающих, кроме своих односельчан, кроме своего леса и горы, только и нарушают полное безлюдье этой местности.

 

Редкий путешественник, какой-нибудь студент, слишком засидевшийся и заучившийся и во время летних вакаций задумавший сделать путешествие пешком в глубь дикой горной страны, зайдя сюда, останавливается и спрашивает себя: «Куда же дальше?» Вековые ели и поросшие мхом скалы остаются безмолвными на этот вопрос, да и бедный горец, встретясь студенту, немногое ему скажет.

Он скажет ему: «Да куда ж тут! Тут идти некуда – тут горы…»

– А дорога эта куда ведет?

– Дорога-то? Идет она к Небельштейну.

– Что это такое – Небельштейн?

– А вот та гора, это и есть Небельштейн. Там был замок баронов фон Небельштейнов, а теперь от него почти ничего и не осталось.

– И никто не живет там?

– А кто его знает! Старик там какой-то, пожалуй, даже и два старика, только их почти никто никогда не видит, да и неведомо, кто такие те старики… Думать о них совсем не след – еще неравно беду на себя какую накличешь… Колдуны там живут – вот что! Чертовщина всякая творится в старом замке…

И горец так сумеет напугать вовсе не робкого студента, что тот уложит в сумку свою храбрость, свою жажду приключений и любовь к неизвестному – и повернет с едва обозначенной, заросшей травою дороги в места менее дикие, более интересные, более заманчивые для молодого воображения.

Проходят годы. Все также тихо, пустынно и уединенно вокруг Небельштейна. Умерли старики колдуны или нет? Как живут они там, отрешенные от всего мира? Или, может, их нет совсем и существуют они только в воображении горцев?

Нет, по-прежнему развалины старого замка обитаемы. Если бы студент, смущенный горцем, все же решился бы взобраться на вершину Небельштейна, то он увидел бы, что и сама дорога, чем ближе к вершине, становится все лучше и лучше, он увидел бы на одном из лесных поворотов, перед собою, чрезвычайно оригинальную и красивую картину старого замка, со всех сторон обросшего елями и густым кустарником, высеченного в скале, и то там, то здесь выглядывающего то древней бойницей, то округлостью колонны, то готическими, узорными, будто кружевными, окнами. В часы тихой глухой ночи он заметил бы то там, то здесь струйку неверного, мерцающего света, исходящую из почти совсем закрытых зеленью окон…

Впрочем, только это и мог бы он увидеть, так как если бы захотел проникнуть в самый замок, то это никак не могло ему удаться. Сколько бы ни стучался он в глухо запертые старые железные двери – никто не откликнулся бы на стук его.

Для того чтобы узнать, что такое происходит в замке и кто его обитатели, надо было выломать эти двери, а такая работа была бы не под силу и нескольким крепким людям, да никто ни о чем подобном и не думал…

Но, видно, и у старых колдунов старого замка бывают иной раз гости. Вот тихим, но холодным вечером какой-то всадник приближается по заросшей дороге к замку Небельштейну. Бодрый конь, видимо, притомился – немало часов везет он всадника, все вперед и вперед, по лесам и горам, поднимаясь выше и выше. И всадник, должно быть, хорошо знаком с местностью: не смущают его никакие препятствия, не останавливается он, а только объезжает извилистыми тропинками встречные селения, чтобы с кем-нибудь не встретиться.

Последнее человеческое жилье осталось позади. Скоро полная темнота окутает горы, а всадник и не думает об этом. Темнота застигла его в лесу, но он уверенной рукой направляет своего коня и, наконец, поднимается к самому замку. Он подносит ко рту свисток, и пронзительный, какой-то странный, необычный свист оглашает пустынную окрестность.

Раз, два и три – три раза звонкие, вызывающие звуки прорезали застывший ночной воздух, проникли всюду, и вот среди нависших еловых ветвей, дикого кустарника и густых, засохших уже, по времени года, вьющихся растений мелькнул свет. Послышался лязг и скрип отворявшейся тяжелой железной двери. На пороге этой двери появился с фонарем в руке сгорбившийся старик с длинной седой бородою. Он приподнял руку к глазам, заглядывая во мрак.

– Добро пожаловать, господин! – воскликнул он старческим, но еще бодрым голосом. – Добро пожаловать! Час уже поздний, немного осталось часовой стрелке пройти до полуночи, до полуночи великого нынешнего дня!

– Здравствуйте, друг мой Бергман! – ответил всадник, спрыгивая с коня. – Напрасно боялись вы, что я не приеду.

– Не боялся я… – как-то нерешительно проговорил старик, – а только… только час уже поздний! Дайте-ка лошадь, я проведу ее на конюшню, а сами берите фонарь и идите прямо, знаете куда, они уже в сборе. С утра уже в сборе… и все ждут вас.

Всадник передал старику коня, принял из рук его фонарь и вошел в дверь. Когда свет от фонаря озарил лицо его, в этом таинственном посетителе старого замка легко было узнать Захарьева-Овинова.

Он поднялся по знакомой ему узкой каменной лестнице и невольно остановился. Целый рой воспоминаний нахлынул на него в этих старых вековых стенах, где провел он самое знаменательное время своей жизни. Сердце его как-то защемило, едва слышный вздох вылетел из груди его. Но вдруг он выпрямился, поднял голову и твердой поступью пошел вперед по длинному сырому коридору, где гулко раздавались его шаги.

Вот небольшая дверь в глубине коридора. Он повернул ручку, отворил дверь и вошел. И снова рой старых воспоминаний как будто бы налетел на него, охватил его со всех сторон и стал добираться до его сердца. Но это было одно мгновение.

Он сбросил свой плащ, свою шляпу и спешным шагом направился в глубину обширной, слабо озаренной комнаты. Четверо людей поднялись ему навстречу, но он уже был у старого высокого кресла, в котором сидел величественного вида старец. Он склонился с сыновним благоговением к руке этого старца, крепко ее целуя.

– Привет тебе, сын мой! – раздался над ним знакомый голос, и этот голос теплою волною пробежал по всему его существу.

Он поднял голову, их взоры встретились, и несколько мгновений они остались оба неподвижными в крепком объятии друг у друга.

Наконец Захарьев-Овинов также крепко обнялся и с четырьмя присутствовавшими лицами.

– Отец! – затем сказал он. – Братья мои! Извините меня, если я заставил себя ждать. Я сделал, что мог… да и, наконец, сегодняшний день еще в нашем распоряжении.

– Нет, – произнес старец, – тебе не в чем извиняться. Мы тебя ждали, твердо зная, что если ты жив, то явишься ныне раньше полуночи… и ничто нам не указывало на то, что тебя нет в живых. Садись на свое место.

И он указал ему своей тонкой, иссохшей рукой на кожаное кресло рядом с собою.

Захарьев-Овинов сел, и еще раз его быстрый, блестевший взгляд остановился на этих дружественных лицах, озаряемых светом большой лампы, поставленной на стол.

Да, все в сборе. Вот маленький француз Роже Левек, все с теми же ясными голубыми глазами, все с той же глубокой морщиной, пересекающей лоб. Он, как и всегда, в своей темной и скромной одежде, в которой, наверно, недавно еще можно было его видеть в Париже, на левом берегу Сены, в его запыленной лавочке букиниста. Рядом с ним важный, величественный барон Отто фон Мелленбург. По другую сторону стола профессор Иоганн Абельзон, крошечный, юркий, проворный и привычно то и дело вертящийся на своем кресле и сверкающий могучими, так и проникающими в глубь души глазами. Вот и старый граф Хоростовский, почти неестественно тощий, с тонкими ввалившимися губами, с беспокойным и умным выражением старческих слезящихся глаз.

Все в сборе, все сразу кажутся такими же, какими были они в последнее годичное заседание, в этой же самой комнате, а между тем Захарьев-Овинов видел в них большую перемену. Перемена была и в прекрасном старце. Он как будто осунулся и, не изменявшийся долгие годы, будто сразу постарел.

На всех лицах была заметна как бы тень печали.

XV

Захарьев-Овинов откинул голову на спинку кресла. Вся его поза указывала на некоторое утомление. Он испытующим, невеселым взглядом обводил присутствовавших.

Старый Ганс фон Небельштейн вынул из кармана маленький золотой ящичек, открыл его и протянул Захарьеву-Овинову. Тот молча взял из ящичка кусок какого-то темного вещества и положил его себе в рот. Между тем старец говорил:

– Прими, мой сын, это угощение. По счастию, для подкрепления человеческих сил после долгого пути, для уничтожения чувства усталости, голода и жажды нам не надо накрывать на стол, подавать всякие кушанья, приготовленные из мяса убитых животных, и вина, действие которых так или иначе, в большей или меньшей степени, а все же всегда нездорово и нежелательно отзывается на человеческом организме. Мы можем ограничиться маленьким кусочком этого чудесного темного вещества, заключающего в себе чистейшую эссенцию лучших целебных и могучих произведений природы. Если тебе недостаточно одного кусочка – возьми еще. В моей лаборатории только что изготовлен свежий запас этой чудной пищи, поддерживающей мои старые силы.

Но Захарьев-Овинов отрицательно покачал головою. Он ухе чувствовал во всем теле свежесть и бодрость, как будто не ехал весь день и весь вечер верхом, почти не останавливаясь, как будто не провел более суток безо всякого питья и пищи. О, если б вместе с этою бодростью и свежестью тела маленький, ароматный кусочек, таявший теперь на языке его, мог наполнить и сердце его такою же бодростью, вернуть ясность и спокойствие душе его!.. Но душа его оставалась неспокойной, и тоска сжимала сердце.

– Отец, – медленно сказал он, – этой пищи даже слишком достаточно для моего тела, но дух мой смущен, и такое же точно смущение замечаю я и в тебе, и в братьях. Недавно, в дороге, занялся я комбинациями чисел и знаков, вспомнил твои первые уроки, данные мне здесь, в этой комнате, за этим столом. В результате моей работы оказалось нечто, не совсем для меня понятное, ибо, как всем нам известно, каждая работа с числами и знаками приводит к ясному выводу только тогда, когда мы можем подписать его с помощью нашего разума. Мой же разум в последнее время иногда останавливается и говорить не хочет. Но я знаю, и вы, конечно, это знаете, что нынешний день не походит на прежние подобные дни, что он имеет особенное, исключительное значение в нашей общей жизни, в деле, которому мы служим, быть может, и в целой судьбе человеческого знания. Вот это все мне сказал мой разум, это все я еще яснее понимаю теперь, глядя на вас…

Ганс фон Небельштейн опустил свою прекрасную старческую голову и в то же время глаза его грустно и пытливо глядели на Захарьева-Овинова.

– Великий брат! – воскликнул Абельзон. – Ты продолжаешь наш разговор, прерванный твоим появлением. Мы именно остановились на том, что ты сейчас высказал. Мы все знаем и чувствуем то, что ты знаешь и чувствуешь, и мы спрашивали нашего отца, что это значит? Ты вошел – он не успел нам ответить. Теперь, отец, когда к вопросу нашему присоединился и носитель знака Креста и Розы, прерви свое молчание, открой нам то, предчувствие чего нас всех так тревожит!

– Сегодняшний день или, вернее, эта ночь все вам откроет, – ответил старец, – я же, пока еще не совершилось то, что должно совершиться, не могу сказать вам ничего больше. Вам известно, что я не всеведущ, что если я и могу читать ясно в грядущей судьбе, то столь же ясно и твердо знаю, как тому учил и всех вас и в чем сами вы убедились, что судьба не уничтожает свободы воли в человеке.

Все вы знаете, что в великой книге природы все написано широкими общими чертами. В этой книге указаны пути, по которым струится мировая жизнь, но воля человека не изменяя основных, предвечных законов, может направлять и сглаживать различные течения жизни, может производить более или менее значительные видоизменения в судьбе. И уже в особенности способна на это воля людей, которые, подобно нам, сумели разгадать загадки великого Сфинкса, которые не раз видели, какою беспредельной творческой силой обладает воля, если она действует в гармонии с божественными законами…

Таким образом, я знаю судьбу сегодняшнего дня только условно. Не станем же упреждать событий, которых мы сами должны быть главнейшими двигателями. Не будем терять времени на отвлеченную беседу…

Но раз мы все проникнуты сознанием, что нынешнее собрание наше особенно знаменательно, что нам предстоят самые великие решения, – сосредоточим же все внимание наше на прошлом братства, вглядимся в его настоящее, и только тогда мы познаем и решим будущее, ибо, как известно вам, будущее есть непреложный, безошибочный результат прошедшего и настоящего…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru