– Конец приближается! – воскликнул Захарьев-Овинов, все более и более одушевляясь. – Мы должны быть, прежде всего, правдивы и мудры. Мы живем в знаменательное время. Пройдет немного лет, и мы будем присутствовать при страшных, кровавых событиях, которые окажутся кризисом в болезни человечества. Человечество оправится после этого страшного кризиса, и начнется для него новая эра… Еще столетие, другое, третье – и вид земли изменится до неузнаваемости. Знания человеческие станут возрастать с необычайной быстротою. Тайны природы, известные теперь лишь нам, немногим избранным, и хранимые нами под великою печатью молчания, мало-помалу сделаются общим достоянием. Бороться против этого нельзя и бесполезно. Пройдет каких-нибудь полтораста-двести лет – и то, что считается теперь безумной сказкой, станет для всех привычной действительностью. Одним словом, человечество пойдет по тому пути, по которому прошли мы все, розенкрейцеры, в течение нашей жизни. Как то, что мы знаем теперь, казалось нам когда-то чудесным и невозможным, теперь же представляется обычным, а потому и не производит на нас никакого впечатления, – так точно будет и с человечеством… Как мы начали с материи и перешли к духу, познав, что мир материальный есть только отражение духовного, – так и человечество начнет с открытий в области материи, обоготворит ее и затем… затем убедится, что те же самые явления происходят гораздо проще и лучше с помощью духа…
Мы в значительной степени уничтожили препятствия, предоставляемые нам пространством и временем, – и человечество легко достигнет этого. Мы знаем тайну производства золота – и человечество откроет ее. Для нас золото не имеет никакой цены – точно так же потеряет оно цену для всех, и надо будет найти что-нибудь новое, что имело бы цену… Мы умеем овладевать мыслями, чувствами и поступками людей и в то же время знаем средства избегать подобного рабства, средства верной защиты от посторонних влияний. Мы видим без глаз, слышим без ушей и сообщаемся друг с другом, не теряя времени и пренебрегая пространством. Мы соединяем в маленьком кусочке вещества все необходимое для питания нашего организма на более или менее долгое время. Мы на десятки лет останавливаем разрушение нашего тела. Все это станет доступно каждому человеку… Как мы, овладев тайнами природы, живем и распоряжаемся в области, соответствующей нашим познаниям, точно так же и человечество будет распоряжаться в этой области. Если бы мы дожили до того времени, не увеличив наших познаний, то из людей высших, могущественных превратились бы в людей самых обыкновенных…
Мы идем впереди, вот и все! Мы идем впереди, но человечество быстро нас нагоняет. Во все времена будут люди, которые пойдут впереди, и человечество всегда будет нагонять их. Но как теперь мы, поднявшись на высоту знаний, живя и действуя в более широкой и светлой области, чем другие, не получили от этого счастья, так и человечество, в какой бы высокой области познаний ни оказалось, этим самым не достигнет еще счастья…
А между тем ведь понятие о счастье существует, оно не звук пустой. Существо человеческое способно к счастью и, достигая его, возвышает и развивает свою душу более чем знанием, более чем силой и могуществом. Счастье есть венец жизни. Мы теперь должны наконец убедиться не рассуждениями, а нашим внутренним чувством, что познания не дают его, значит, дает его нечто иное, чего у нас нет, что мы просмотрели в нашей мудрости. А между тем, так как счастье есть высшее благо, то какие же мы учителя, если не владеем им и не можем дать его ученикам нашим?.. Мы несем с собою свет, но тепла не несем, какие же мы учителя и в чем значение нашего братства?..
– Тепло и свет!.. – шептали губы старца. – Да, ты прав… свет и тепло – это величайшее сочетание… это истинная, единая жизнь; но, если мы не владеем этой тайной… если мы пребываем в заблуждении, поведай нам все, ты наш глава!..
– Если бы я открыл эту недоступную, неведомую нам тайну, я не задыхался бы, я не страдал бы от голода и жажды! – с тоскою в голосе сказал Захарьев-Овинов. – Но я знаю человека, которому тепло, который счастлив. Да, я его знаю, он сильнее меня, гораздо сильнее. Вы признаете меня своим главою, вы полагаете, что отныне я владею высшей властью, а я вам говорю, что я бессилен перед этим человеком. Склониться перед ним, вручить ему власть над братством!.. Но он с улыбкой отвернется от этой власти… она ему не нужна… У него нет никаких знаний, а между тем в руках его величайшее могущество, и он владеет благом счастья. Вы знаете, что у меня есть сила исцелять человеческие страдания, болезни. И вот я пытал свою силу – и ее не оказалось, а этот человек пришел и в миг один исцелил разрушавшееся, страшно страдавшее тело…
– Ты встретил человека, обладающего высшим могуществом, – и я не знаю этого человека! – с сомнением покачав головою, перебил старец. – Тут что-то не так… тут какая-то странная ошибка…
– Ты не знаешь его, отец, потому что его путь – не наш путь. Я ничего не преувеличиваю. Человек этот во многом слабее меня, но во многом он гораздо сильнее. Я заговорил о нем, так как он доказал мне, что многие явления, которых мы достигаем только с помощью высших знаний, иногда даются человеку помимо всяких знаний, и явления эти самого высшего порядка.
– Тут нет ничего невозможного: это проявление бессознательной, но могучей воли.
– Нет, не воли, – вскричал великий розенкрейцер, – не воли, ибо воля – свет, а это – проявление тепла, того тепла, которого у нас нет! Человек, о котором я говорю, живет в области высшей, чем наша.
– Где же эта область? Ты сам указал, что мы сумели отличить источник света от его отражения и перешли из области материи в область духа…
– Да, но то, что мы называем духом, еще не дух, а лишь тончайшая, высшая материя, грубые осадки которой производят мир форм. В своей гордости, распознав тончайший эфир и узнав его свойства, мы объявили его высшим Разумом и решили, что он есть суть природы, ее первооснова, источник жизни и творчества. Мы сделали себя творцами, вместили в себя единый высший Разум. Нам на вершине розенкрейцерской лестницы доступно все, мы все можем творить, а чего не можем, того и нет. Но вот мы творим одним светом, без тепла, и потому дрожим от холода… Значит, тепло не существует? Нет, оно существует, и мы, со всеми нашими знаниями эфира, астрального света, со всем нашим холодным, не дающим счастья творчеством, только жалкие безумцы! Мне не понадобилось далеко ходить за доказательствами того, что мы все несчастны, я взял первое, что мне попалось под руку, – и вы все сознались в своем несчастье, в полном неведении высшего блага, высшей истины!..
Все поднялись со своих мест. Старец кинулся было к Захарьеву-Овинову, стараясь помешать ему высказать до конца его мысль, ту мысль, которая становилась теперь всем понятной. Но великий розенкрейцер поднял руку, и все будто застыли на месте.
– Братство розенкрейцеров объявило себя вместилищем высшей истины, знания и власти, – спокойно и твердо сказал он. – Оно заблуждалось, но, пока это заблуждение было искренне, братство не было за него ответственно. Теперь же заблуждение ясно: мы далеки от истины, знания и власти. Я, законный глава розенкрейцеров, признаю преступным обманывать людей обещанием того, чего у нас самих нет; я, зная свои силы, признаю себя слабым. Я не владею высшей истиной и лишен высшего блага – счастья. Вы все признаете себя еще более слабыми, ибо мое жалкое богатство несколько обширнее вашего. Но если мы слабы и несчастны, у нас все же есть человеческое достоинство и то благородство, которое не позволяет нам быть авгурами. Мужественно перенесем наше поражение, снимем с себя не принадлежащие нам знаки достоинства, которые, хотя мы до сего дня и не сознавались себе в этом, только тешили нашу гордость и наше тщеславие, превратимся в скромных искателей истины, а не учителей ее. Наше великое братство было заблуждением. Такое братство может быть только там, где воздвигнут храм истинного счастья, озаренный светом и теплом. Будем искать этот храм, и, только найдя его и получив в нем высшее посвящение, мы решим вопросы духовной иерархии, власти и славы. Только полная душевная гармония и ее следствие – невозмутимое довольство и счастье – облекут нас истинной властью и действительными знаками этой власти. Поэтому я, глава розенкрейцеров, которому вы обязаны повиновением и ослушаться которого не можете, если бы и хотели, объявляю братство Креста и Розы в настоящее время несуществующим!
Все оставались неподвижными. Чудным светом вспыхнул таинственный знак на груди великого розенкрейцера. Но вот он снял с себя этот знак, и в то же мгновение он погас в руке его: теперь это была золотая, тонкой ювелирной работы драгоценность, и только.
– Вот наш великий символ! – сказал Захарьев-Овинов, показывая свой погасший Крест и Розу отцу и братьям. – Я не умаляю его значения, в нем средоточие света, разума; но в нем нет тепла, и, вы видите, он может погаснуть. Вы называли меня светоносцем, мне стоило обнажить грудь свою, и при блеске моего света всякий розенкрейцер падал ниц, зная, что тот, кто смеет носить на груди своей этот свет, облечен силой и властью. Да, этот знак прекраснее и важнее всех знаков отличия, носимых монархами и государственными людьми мира! Когда я сумел найти и замкнуть чудный луч мирового света в этом драгоценном символе, моя гордость торжествовала… но теперь я знаю, что моя тайна не есть великая тайна, а только одно из тех открытий, к которым быстро придет человечество. Минует сотня лет – и лучи этого света будут освещать своим голубым чудным сиянием улицы городов, жилища людей, будут возвышать красоту женских украшений… Таинственный свет, который носить на себе теперь могу лишь я, один будет сиять на голове и на груди танцовщицы на театральных подмостках, его станут продавать в игрушечных лавках как красивую забаву. Сначала для его сосредоточия потребуются разные приспособления, потом все это упростится, и, наконец, люди поймут, что можно его добывать так, как я его добываю, без всяких видимых приспособлений…
– Итак, – заключил он, – пока мы не научились согласовать свет с теплом и не нашли счастья, мы не принадлежим к высшему, всемирному обществу розенкрейцеров. Если когда-нибудь мы соберемся в день наших годичных заседаний под этими древними сводами, то это будет значить, что мы все открыли великую тайну тепла, что мы нашли счастье… Тогда и только тогда возродится наше братство… О, если б этот великий день настал для нас!.. Пока же, братья, мы свободны от всех требований нашего устава; пусть каждый из нас идет в жизнь и делает из своих действительных знаний и сил то употребление, какое ему укажут разум и совесть… Организация нашего братства такова, что временное или вечное прекращение его деятельности может произойти без всяких потрясений… Я сказал все. Отец, я жду твоего слова.
Старец поднял на него взгляд, в котором теперь ничего не было, кроме спокойствия.
– Сын мой, – сказал он, – гроза пронеслась над нами и оказалась животворной… В словах твоих и действиях видна та истина и мудрость, которая высоко вознесла тебя… Ты прав, и мы должны благодарить тебя за трудный и великий урок, который не унизит нас, а поможет нам возвыситься. Да, мы все должны приступить к испытанию… и мы разойдемся сегодня с надеждой, что настанет день, который снова соединит нас. Быть может, я не увижу этого дня… но он настанет! Вот и мое пророчество: под эти древние своды еще придут блаженные силы человечества и в братском общении обменяются здесь такими сокровищами, которые вместят в себе все блага материи и духа…
Розенкрейцеры крепко обнялись и каждый со своими мыслями и чувствами разошлись по мрачным и сырым помещениям замка, где старый Бергман приготовил им постели.
Прошло недели две, и все совершилось так, как было предназначено новым главою братства розенкрейцеров. Это великое, таинственное братство на неопределенное время прекратило свою деятельность.
На древней пустынной улице Нюренберга, в том ветхом доме, который принадлежал уже несколько столетий фамилии Небельштейнов и где Захарьев-Овинов в первый раз увидел отца розенкрейцеров, ежедневно, лишь наступала вечерняя темнота, происходили собрания братьев. Сначала поочередно каждый из четырех великих учителей собирал розенкрейцеров высоких посвящений, лично знавших своего великого учителя под его розенкрейцерским именем, знавших о существовании носителя знака Креста и Розы и главы всего розенкрейцерства, но никогда их не видавших.
Великие учителя передали посвященным, что вследствие очень важных соображений отныне, впредь до нового распоряжения главы розенкрейцеров, периодические собрания братства прекращаются. Никто не будет теперь получать никаких инструкций, не будет отдавать отчета в своей деятельности. Каждый становится совершенно свободным в своих поступках и может распоряжаться как угодно своими знаниями. Конечно, связь между розенкрейцерами не прерывается, и всякий по-прежнему, если будет в том нуждаться и того желать, таинственными путями получит всю нужную помощь и все указания. Но только этим и ограничится влияние высших сфер розенкрейцерства…
Розенкрейцеры были изумлены, опечалены и даже потрясены таким сообщением великих учителей. Каждый, естественно, пожелал узнать истинные причины такого решения. Но учителя никому не хотели открыть тайны того, что произошло в стенах замка Небельштейна. Новый глава розенкрейцеров допустил это молчание, и великие учителя ограничились таким ответом: «Настало время испытания истинной силы каждого из братьев; когда испытания будут окончены, тогда выяснятся действительные результаты деятельности каждого».
Затем великие учителя потребовали от посвященных розенкрейцеров, чтобы каждый из них, в свою очередь, собрал порученных им неофитов и передал им решение. Это было исполнено – и внезапно, само собою, всемирное братство видоизменилось, распалось, потеряло свою крепкую, определенную форму, основанную на строгой иерархии и на ритуале.
При этом, надо сказать, в каждом из собраний братьев низших посвящений произошло нечто странное. Каждый из розенкрейцеров-неофитов, услышав объяснение своего руководителя, впадал в какое-то особенное состояние и, выйдя из заседания, забывал очень многое из того, что относилось до известной ему организации братства. Все, что совершилось, то есть неожиданное таинственное прекращение деятельности братства, представлялось ему естественным и мало-помалу переставало интересовать его…
Когда Абельзон, известный руководимым под именем Albusa, собрал в старом доме Небельштейна всю секцию, в числе приглашенных не было Калиостро. Ему было указано другое время. И, явясь в назначенный час, он, к изумлению своему, не увидел никого, кроме Albusa. При первом же взгляде на удивительные глаза маленького человека Калиостро понял, что если бы Albus мог на месте растерзать его, он сделал бы это без всякого промедления – такая жестокость, злоба и ненависть светились в этих страшных глазах. Но Калиостро был более чем когда-либо уверен в своей силе – ясновидение Серафины-Лоренцы не могло обмануть. Он знал наверное, что ему не предстоит никакой опасности.
«Благодетель человечества» почтительно поклонился своему учителю и спокойно ждал его слова.
– Джузеппе Бальзамо! – резким голосом воскликнул Абельзон, нервно дергаясь в кресле, на котором сидел. – Ты не должен изумляться, что вместо розенкрейцерского собрания, на которое ты явился в Нюренберг, ты видишь меня одного. Твоя дерзость не имеет пределов, и только поэтому ты мог воображать, что будешь когда-либо присутствовать на собрании братьев…
Калиостро усмехнулся, и Абельзон едва сдержал себя, увидя эту усмешку.
– Я, твой бывший руководитель, – как-то прошипел он, – призвал тебя для того, чтобы объявить тебе о твоем исключении из нашего великого братства.
– Разве можно исключить из братства посвященного розенкрейцера, достигшего моей степени? – спокойно и даже несколько вызывающим тоном спросил Калиостро.
– Ты нарушил все клятвенные обещания, данные мне тобою… Ты изменник!..
– Если б я был изменником, – перебил его все с возраставшим спокойствием Калиостро, – ты должен был бы меня уничтожить… Но ты меня уничтожить не можешь, а потому я прошу тебя, великий учитель, выражаться осторожнее… Никто никогда не слыхал от меня о братстве.
Абельзон должен был призвать на помощь всю силу своей воли, чтобы не кинуться на этого дерзновенного и не задушить его.
– Если бы ты хоть раз в жизни произнес кому-нибудь имя нашего братства, поверь, никакие соображения не остановили бы меня, и теперь наступила бы последняя минута твоей жизни!
– Моей или твоей – это еще неизвестно чьей! – таким же шепотом ответил ему Калиостро, пристально глядя ему прямо в страшные глаза и спокойно вынося взгляд их.
– Ты видишь, великий учитель, – прибавил он, – что ты сплоховал, что ты меня мало знаешь. Еще неизвестно, кто из нас сильнее, и во всяком случае время твоего руководительства мною и моего естественного тебе подчинения окончено. Если бы я захотел, слышишь ли – если бы я захотел оставаться в братстве, я бы потребовал теперь в силу своего права признания меня великим учителем. Но я сам не хочу оставаться в братстве по многим причинам. Я и явился сюда для того, чтобы объявить эти причины моего свободного, твердо решенного мною выхода из братства…
– Какие же это причины? Что ты можешь сказать в свое оправдание? – сдавливая в себе все свои ощущения, спросил Абельзон.
– Тебе я не могу сообщить этого.
– Что такое? Кому же, как не мне?
– Тому, кто сильнее меня, а не слабее.
При этих словах Абельзон даже вздрогнул и так стиснул свои сухие, крючковатые пальцы, что они захрустели. А Калиостро между тем говорил:
– Я объясню все носителю знака Креста и Розы. С тобою мне говорить больше нечего, а он здесь… ты видишь – я не страдаю неведением.
Дверь отворилась, и вошел Захарьев-Овинов.
– Да, я здесь, – сказал он, – но… от неведения до истинного ведения еще очень далеко… Твое всеведение, Бальзамо, случайно! Оно принадлежит не тебе, а той душе, которую ты держишь в неволе. Ты меня понимаешь… Брат Albus, ты свободен… ваши объяснения не приведут ни к чему. Оставь нас.
– Благодарю тебя за это освобождение! – воскликнул Абельзон.
Его глаза метнули злобные лучи свои не только на Калиостро, но и на Захарьева-Овинова. Он порывисто вскочил с кресла и быстро вышел из комнаты. Калиостро проводил его насмешливым и торжествующим взглядом.
– Напрасно ты тешишь свои злые чувства! – сказал Захарьев-Овинов. – Если бы ты и Albus знали, сколько силы потеряли вы оба за эти краткие минуты взаимной злобы, то, быть может, вы отнеслись бы друг к другу с иным, более человечным чувством. Да и торжествовать тебе нечего: если Albus не сильнее тебя, то ведь я тебя сильнее, и ты знаешь это: следовательно, если б я поручил ему наказать тебя как изменника, то ты бы и погиб. Но ты знаешь, что я не желаю твоей погибели. Значит, вся твоя храбрость происходит только от сознания твоей безопасности…
– Так ты считаешь меня трусом, светоносец! – бледнея, прошептал Калиостро.
– Нет, – отвечал Захарьев-Овинов, – я не считаю тебя трусом, но ты слишком любишь жизнь, слишком дорожишь ею, а потому не стал бы пренебрегать серьезной опасностью. Но не будем терять времени. Все причины твоего удаления из братства розенкрейцеров мне хорошо известны. Знай, что отныне ты не розенкрейцер. Я освобождаю тебя от всех твоих обязательств. Братство не возьмет на себя тяжесть твоей кары, ты можешь быть на этот счет спокоен: ты сам, своими поступками, готовишь себе страшную кару. Одно, что ты должен обещать мне, это и впредь никогда, ни при каких обстоятельствах не произносить имени розенкрейцеров, одним словом, поступать так, как будто ты никогда и не знал о существовании братства! Мало этого, ты не должен никогда пользоваться чужим ясновидением для того, чтобы узнавать что-либо, касающееся братства. Если ты сейчас дашь мне это обещание, я тебе поверю.
Калиостро склонился перед Захарьевым-Овиновым и голосом, в котором оказалась большая искренность, воскликнул:
– Великий светоносец, обещаю тебе исполнить все, что ты от меня требуешь. Никакая пытка не заставит меня произнести имени братства, и я ничего не буду узнавать о нем!
– Я тебе верю, несчастный брат, – сказал Захарьев-Овинов.
– Не называй меня несчастным, – внезапно вздрагивая, прошептал Калиостро. – О, я вижу твою мысль!.. Пытка… Да, к чему скрываться мне перед тобою, я уже не раз видел, закрывая глаза, картины того, что меня ожидает… Они запечатлены в астральном свете, а потому неминуемы… Я видел тюрьму… безжалостных, пристрастных судей… видел пытку… много ужасного… Но все же не называй меня несчастным… уж даже потому, что ты сам несчастлив, хоть, может быть, тебе и не предстоит телесной пытки… Ты помнишь нашу беседу в Петербурге… все, что я говорил тогда, могу повторить и теперь… Ты доказал мне, что ты сильнее меня, я должен был поневоле подчиниться твоему приказу… я чувствую, что это ты подействовал на обстоятельства. Но, доказав мне свое могущество, ты не доказал мне, что счастлив.
– Не ты научишь меня счастью, не ты укажешь мне к нему дорогу! – мрачно выговорил Захарьев-Овинов.
– Да, конечно, мы совсем разные люди, но все же и у меня ты можешь кое-чему научиться, несмотря на свою великую мудрость. Говорил и говорю тебе, что я знал и знаю минуты истинного счастья, и эти минуты так светлы, так прекрасны, что заставляют меня совсем забывать все беды и ужасы, грозящие мне в будущем.
– Быть может, ты прав, – сказал, глядя ему в глаза и читая в душе его, Захарьев-Овинов, – но слушай эти последние слова мои, последние, так как вряд ли мы еще раз встретимся в этой жизни: воля человека видоизменяет судьбу и заставляет бледнеть и испаряться образы, витающие в астральном свете… Все те страшные картины, которые ты видишь с закрытыми глазами, навсегда исчезнут и не повторятся в материальной действительности, если ты изменишь жизнь свою, если уйдешь от всяких обманов и удовольствуешься скромной долей. Думается мне, что и минут счастья у тебя тогда будет больше, и правильно разовьешь ты свои духовные силы, и избегнешь заслуженной теперь тобою кары… Все еще от тебя зависит. Удержи свою руку, не подписывай своего приговора… подумай о словах моих…
Калиостро опустил голову. Взгляд его померк.
– Великий светоносец, – сказал он, – я, конечно, не раз буду думать о словах твоих… только… я ведь уж не розенкрейцер, не могу быть им… Есть вещи, которые сильнее моей воли… А ты… ты сам… к какой судьбе идешь ты?
– Я иду, – внезапно оживляясь, воскликнул Захарьев-Овинов, – я иду искать истинного счастья… Я уже вижу во мраке к нему дорогу… Я уже чувствую, что найду его!..
– Желаю тебе этого.
Они молча обнялись и вместе вышли из старого дома. Свет полной луны озарял пустынную улицу. Они еще раз взглянули друг на друга, и невольная взаимная симпатия блеснула в их взглядах. Их руки встретились в крепком пожатии. Калиостро пошел налево, а Захарьев-Овинов – направо.