За кем слава дурная поведется, век остается – не ототрешь, не отмоешь, в землю не зароешь. Добрая слава у порога лежит, а худая по городу бежит, знают и в Казани, что люди сказали.
Есть в Тобольске местечко дальнее, незаметное, для путного человека запретное, бырковкой зовется, недобрая слава за ним давно ведется. Ставили в той Тырковке шалаши-лачуги оборванцы-нищие, попрошайки известные, воры бесчестные. Днем по базару шурундят, по чужим карманам молебны служат, а к вечеру тянутся каждый к своему шалашу, сползутся-соберутся, из-за добычи дерутся.
А верховодила меж ними Нюрка Кондаурка, кожаная тужурка. Атаманшей ее звали, за главную признавали. Роста Нюрка была невеликого, телом слабая, зато нрава злобного, пренастырного. Все-то нищие воры у нее под рукой ходили, половину ворованного-грабленого Кондаурке тащили. А кто ослушается, супротив воли пойдет, враз пропадет: на реку сведут, в рогожу зашьют, с обрыва сбросят – никто не спросит.
Вышло-случилось как-то: мещанин один по имени Богдан, прозваньем Колыван, родного отца ограбил-обобрал, все из дому забрал, в кабак утащил, с дружками пропил. Домой Богдану подаваться-возвращаться никак нельзя, разбежались и друзья. Пошел он прямехонько в Тырковку искать Нюрку-воровку. Привели его к атаманше главной, худыми делами славной, глянула та на парня: лицом красив, фигурой плечист, да и на руку, видать, не чист.
– Покажи, что можешь-умеешь, коль предо мной не сробеешь. – Она Богдану велит, проверить его норовит.
– А сыграй со мной в карты, Нюра-душа, тогда и вызнешь меня. – Тот отвечает, ногой покачивает.
Сели играть, банк метать. Вечером сели, а с рассветом встали, выигрыш подсчитали. Выиграл-взял у нее Богдан Колыван все барахло краденое, воровским делом нажитое, а в придачу – серьги из ушей, кожаную тужурку с плечей. Обчистил до нитки, оставил в убытке. Нюрка Кондаурка из глаз громы-молнии сыплет-мечет, не убьет, так, того гляди, покалечит.
– Ладно, прощаю долг на первый раз, да и весь сказ, – Богдан Колыван атаманше говорит, по плечу похлопывает, – но мой уговор зато проще простого, хочу попробовать дела воровского.
Деваться Нюрке некуда, стала Богдана Колывана учить, как воровским делом жить. Через год удачливее вора в Тобольске было не сыскать: мог Богдан и коня из конюшни украсть, у пчелы мед с хоботка взять, зуб золотой у зеваки изо рта вынуть. Ходит Богдан Колыван по городу в рубахе шелковой, серебром шитой, в поддевочке знатной, атласом крытой, в кошеле денежка золотая звенит-брякает, кто его завидит-увидит, пужается, крякает. Только дай вору хоть золотую гору, а красть-воровать до скончания века не перестанет, от дела своего не отстанет. Богдану Колывану все мало, с каждым днем, бывало, больше хочется иметь, чтоб вконец разбогатеть. Вот говорит он однажды Нюрке Кондаурке:
– Чем малым делом ходить-промышлять, не лучше ли будет поразбойничать? Айда на перевоз, возьмем сразу добра воз.
Нюрка было отнекиваться-отказываться, да уговорил-уломал ее Богдан, своими посулами, разными разностями раздразнил, сна-покоя лишил.
Выбрали они ночь самую воровскую-темную, взяли ножи кривые разбойные, да и отправились к ближайшему взвозу, через Иртыш-реку перевозу. Стали под горой у кручи ждать, когда кто в город поспешит-поедет на одинокой телеге. Долго так ждали-таились, наконец услыхали: колеса скрипят, уздечка брякает, видать, едет кто-то совсем близехонько. Выпрыгнули на дорогу, ножи кривые выхватили, седока на месте закололи-зарезали да с возу сбросили, в реку столкнули. Нюрка Кондаурка успела с шеи у него крест срезать да у себя припрятать. Стали телегу щупать-осматривать, на мешки наткнулись, доверху полные. Обрадовались, вскрыли-вспороли, а в них одна клюква спелая, крупная, надавишь – сок из-под пальца брызнет-побежит струйкой кровавой, на цвет алой. Хороша ягодка, да много ль за нее возьмешь, не разбогатеешь…
Взревел Богдан Колыван громким голосом, принялся ягоду крушить, на землю бросать, ногами топтать, ярость-злобу на ней вымещать.
– Зря, – Нюрка ему говорит, – человека загубили, понапрасну клюкву рассыпали.
Вернулись к себе в шалаш-лачугу, тут Нюрка достает крест нательный серебряный, что с мужика срезала, к огню подносит, разглядывает. А Богдан Колыван его как увидал, за голову руками схватился, не говорит, а чего-то мычит:
– То ж крест отца моего родного! Как я дошел до такого! Вовек теперь не буду прощен, к мукам адским приговорен!
На другой день спозаранку пошел на родную улочку себя проверить, родню проведать. Только до дома отцова добежал, как у ворот ту самую телегу увидал, а на ней лежат мешки клюквенные, в темноте им самим порезанные, подавленные. Видать, лошадь сама домой пришла, дорогу нашла. Вскричал Богдан дурным голосом, поседел на глазах волосом, назад побежал да в реку с крутого берега бросился-кинулся. Сам на себя руки наложил, жизни лишил. Да и Нюрку Кондаурку никто с тех пор не видал, ничего про нее не слыхал. Может, в иные края подалась, а может, чем иным занялась. А Тырковка-Затырковка долго еще стояла, воров-разбойников принимала, им кров давала, добрых людей пугала. Коль какая кража или иная пропажа, то так и говорили-ладили: «Ищи в Тырковке у Нюрки-воровки в логу запрятанное, накрепко затыренное». Так оно в жизни и бывает: один спину гнет-ломает, а вор ремесла не водит, промысел держит – кошельки режет, добро чужое продает да тем и живет. Только сколь веревочке ни виться, ни тянуться, а придет время к земле пригнуться, в узелок завяжется, на том свете все всплывет-скажется. Грешному путь вначале широк, да после тесен. Что на этом свете запасешь, то и с собой понесешь.
Таков наш сказ без всяких прикрас.
Будешь жить просто – проживешь лет сто, а станешь с людьми кочевряжиться – раньше времени в могилу уляжешься. Так ране деды живали и нам завещали. Всяко слово умно, да не каждому то знать дано.
Жил когда-то в городе Питере в светлом тереме царь Павел, перед иными государями сам себя славил, всем в пример ставил. Имел росток небольшой, нос курносой. Генералов своих палкой бивал, а в раж войдет, за чубы таскал. Соседние государи с ним дружбу водили, на дочерях Павлушиных сыновей женили, слали подарки возами, портрет его вешали под образами. Русские генералы по иным странам, как по своему двору, разъезжали, обиды нигде не встречали. Только был один король аглицкий, как петух, задиристый, ростом длиннющий, собой вреднющий, волосом рыж, носом, что твой жулан, сиз. Невзлюбил он нашего Павлушу, надул иным государям сплетен-россказней в королевские уши. Ну, знамо дело, те императору нашему донесли-передали, все ему обсказали да от себя малость добавили.
Как Павлуша о том услыхал, на него чуть паралич не напал: на паркет грохнулся, ножками сучит, кулачками стучит, велит кликать генералов главных, воинов славных.
Окатили Павлушу водицей святой, посадили на трон царской, в одну руку дали скипетр, в другую – державу по законному праву, сиди, правь нам на славу. Генералы как в залу вошли, так и увидели: император на троне сидит, аж весь дрожит, носом изо всей мочи сопит. Испужались генералы боевые-славные гнева царского-державного, в спинах склонились, шибко смутились, глаза поднять боятся, как бы без голов не остаться. А он им говорит-приказывает, пальчиком в окошко указывает:
– Почему-отчего, генералы боевые, рыцари удалые, по домам сидите, врага не крушите? Вашего императора дурным словом костерят-ругают, на весь мир обзывают, а вы бабьими подолами укрылись, по углам забились! Чем такую обиду от рыжего-пыжего аглицкого короля терпеть, лучше сразу помереть.
Генералы, знамо дело, на такие слова обижаться стали, закрутили плешивыми головами, щеки надули-расфуфырили, плечами задвигали.
– Не пристало нам обидные слова-речи слушать, – самый старый из них говорит-отвечает, орденами звенит-качает, – наше дело кровь за государя проливать, а не сплетни собирать. Скажи лучше, государь-владыка, в чем закавыка, мигом сабельки свои вынем-вытащим, из врага душу вытряхнем, на просушку вывесим.
Павлуша державу под трон кинул, брови грозно надвинул, да и сурьезно так говорит, на генералов во все глаза глядит:
– Желаю аглицкому королю войну объявить, морду ему собственноручно набить, честь обратно свою воротить.
Смутились генералы боевые, сробели, слегка вспотели.
– То никак нельзя, государь, наш надежа-царь, поскольку король тот сидит за морем студеным далеконько-далеко, подобраться к нему будет нелегко, труднехонько, не дойдут туда пешком наши солдаты, прости, коль в чем виноваты.
– Как так? – Царь Павел удивился, на генералов грозно воззрился. – Значит, можно королю ихнему, шуту рыжему, надо мной безнаказанно смеяться-тешиться, нести разную околесицу? А вы способа не найдете и нос ему не утрете? Не знаете, как шибче вдарить да фингалов наставить?
– Знаю, государь, способ, как аглицкому королю сделать морду козью, чтоб оскоминой скулы свело, на душе стало невесело. – Казачий атаман Платов вперед шагнул, генералов других чуть подвинул. – Есть богатая страна, называется Индия. Богатств там столько, никто не ведает сколько. Аглицкий король давно уж ту Индию к рукам прибрал, под себя подобрал. Ежели мы ее у него отберем, то нос королю рыжему-пыжему крепко утрем.
– Далеко ли та Индия-страна лежит? – император Павел генералов спрашивает.
– За пустынными землями, за высокими горами снежными.
– Ничего, удальцы-казачки по всему свету промышляли, всякие страны видали. – Император Павел ручкой махнул, легонько зевнул и велел атаману Платову на Дон скакать, казачье войско в поход собирать.
– Все исполним, император-царь, людей православных государь, – не приходилось, хоть самому видеть не доводилось, будто есть в Индии зверь чудной, как гора большой, прозывается слон, с длинным хоботом, росту великого, такого не достанешь пикою. А мои казаки хоть и лихи, да со слоном воевать нам не с руки. Надо бы и пушки собрать-снарядить, чтоб ядром каленым слона повалить.
– Правда твоя, тот зверь не для копья, – император говорит, бровки хмурит, – будут тебе пушки, будут и ядра согласно наряда. Велите с уральских заводов сколь надо пушек взять да по рекам сплавлять, прямиком в Индию-страну казакам на подмогу, на выручку.
С тем и ускакал атаман Платов на Дон-реку, на родную сторону казаков поднимать, в дальний поход выступать. А с заводов уральских, вотчин демидовских пять сотен пушек взяли да по реке отправили. Везли те пушки по воде, везли посуху, пока не доехали до Тобольску, где стали караван большой-пребольшой снаряжать, царского указа ждать-поджидать. Пока суд да дело, и зима приспела, ударил батюшка-мороз, караван речной к берегу примерз. А по весне из Петербурга весть привезли, что императора Павлушеньку в спаленке мертвым нашли. Присягнул народ Александру-царю, новому государю. Тот с королем аглицким воевать не решился, на мир-дружбу с ним согласился. Казачков обратно с полдороги вернули, чтоб в Индию не удули. Велели им жить покуда в мире, пока новую войну не объявили.
Все бы ладно, коль вышло складно. Да про пушки, в Тобольск свезенные, на берегу сваленные, за делами государственными, видать, забыли, новому государю о том не доложили. Брошены пушки новехонькие на берегу, не стрелявши ни разочка по врагу. И дела нет до них никому никакого, коль нет хозяина толкового.
А жил на ту пору в Тобольске у Абрамова моста Ваня Силин, душа проста. В городе богатырь известный, завсегда в драке честный, – один против десятерых выходил, всех на кулачках крушил. А коль у реки жил, то рыбку удить любил. Бывает, отправится-снарядится в канун недели, на пятницу, на Иртыш-реку рыбки добыть, отца с матерью ухой-ушицей угостить. Да только силы одной рыбаку мало, чтоб рыбка клевала. Обратно пустой как есть бредет, квелого чебака на кукане несет, рыбью хитрость вовсю ругает, что ловиться та не желает. Зацепит ногой невзначай-ненароком за пушку цареву, что лежит на бережку под боком, взъярится-рассердится, за ствол руками уцепится, с места сдвинет, приподнимет, поднатужится, на плечи взвалит-взгромоздит, за собой потащит. До ближнего моста-мосточка донесет, под ноги швырнет и айда домой на ночной покой.
Вот утром рано-ранехонько мужик через мост на телеге едет скорехонько, на базар правит, спешит да на пушку и налетит. Давай ее ворочать-тащить, да одному не сдюжить. То тебе не охапка дров, когда весу в той пушке под сто пудов. Тут народ разный собирается, над мужиком насмехается. Потешатся-попялятся, опосля сжалятся, кликнут Ванюшу в помощь-подмогу, разгородить дорогу. А с мужика, понятно, пятачок на опохмел возьмут, за здоровьице Ванюшино выпьют.
Так и жил без забот-хлопот Ваня Силин, народ тешил, коль просили. Да вскоре губернатор о его проказах узнал, пушки к дому своему свести приказал, а Ванюшу в кутузку закрыть постращал.
Только Ваня Силин недолго и прожил после того, сгинул ни из-за чего. Смерть, она расплохом берет, боле срока положенного жить не дает. Поспорил Ваня с мужиками пристанскими, грузчиками ломовыми, на четверть вина, что выпьет до дна, а после с якорем на спине через Иртыш-реку переплывет, на тот берег на спине якорь свезет. Ну, привязали ему якорек-двухпудовик на закорки возле самой холки, он и погреб-поплыл, уже на середке был, да судорогой ногу свело, на дно вместе с якорем и утянуло. Два раза молоду не быть, а смерти не отбыть. Не зря говорили-баяли старики: мол, как начнешь в чем себя проявлять, то супротив ветра не устоять, недолго голову потерять.
А еще народ судачил-болтал: мол, царь Павел не просто на паркет упал, а шибко спешил, недолго и жил. Добра была голова, да, слава Богу, что земля прибрала.
Кабы не ветер да не холод, то и дома бы не строили. Кабы не реки да ручьи, так бы посуху ездили, не сворачивали. И все-то так случается, что не по-нашему хотению получается.
Стоит город Тобольск на реке, при большой воде. Плывут к нему струги-барочки, везут товар с верховья, тянут бечеву бурлаки с понизовья. Куплей да продажей и торг стоит, людей кормит. Много купцов в Тобольске живет, каждый свой торг ведет. Дома ставят добрые, пятистенные, на два жилья, с флигелечками. Рядом склады-лабазы, доверху товарами полные, под завязочку забитые, на замки пудовые закрытые. Кто как торг ведет, тот так и живет, чем торгует, тем и владеет.
С утра купцы на берег бегут, струги-барочки ждут, подводы наготове держат. Как суда-баржи к пристани подойдут, грузчики-артельщики мостки от борта к причалу кладут, мешки-кули на плечи берут, бегом таскают, на ломовиков-возчиков товар сгружают. А те к складам-амбарам правят-везут, к приказчикам купеческим товар доставляют, сызнова с возов сгружают, на добрые запоры запирают. Все бы хорошо-ладно, да то нескладно, что сараи-амбары от реки чуть не на две версты. Пока купец товары сгрузит-сочтет, и день уйдет. А день для купца летней порой что твой золотой, жалко терять, задарма менять.
Ну вот, собрались как-то купцы-богачи в клубе своем за чаем-чайком животы пополоскать, о делах потолковать. Выпили стаканов по двадцать с лишком с сахарком, с мягким блинком, разопрели-распарились и в спор вдарились.
– Кабы сделать нам речки малые поглубже, чтоб по ним плавать на судах груженых можно было, к самим амбарам подплывать, товар сгружать, я б ста рублей не пожалел, кто б то дело одолел, – самый старший из них Семен Тренин говорит, после чая тяжело дышит.
– Это все речки почистить, мусор-ил свезти – и жизни нашей не хватит, детям останется, – другие вздыхают, платками лбы промокают.
– А есть у меня на примете мужик головастый-башкастый именем Клим, бывший солдат-бомбардир. В тридцати трех баталиях был, чуть голову не сложил, да царь его на побывку отпустил, когда ядром ногу оторвало по самый корешок, до туловища с вершок, именитый купец Сумкин про царева бомбардира, солдата служивого, всем рассказал, да и того позвал.
Входит в купецкий клуб Клим-бомбардир на одной ноге своей, на второй – березовой, на голове картуз солдатский, на груди крест Георгиевский. Купцам поклонился, на лавке с краешка устроился, поднесли ему рюмочку, малую закусочку, выпил-подмахнул и глазом не моргнул.
– Слышали мы, Клим-бомбардир, будто ты во многих странах бывал, всякого повидал. Может, и нам подскажешь-удружишь, дело предложишь, как нам быть-поступить – все речки малые вычистить-выправить, чтоб по ним струги-барки проводить-сплавлять, к самим амбарам подплывать.
– Налейте, ваши степенства, для души блаженства еще одну шкалик-рюмочку, чтоб башка лучше работала, слово быстрей выскакивало.
Опрокинул вторую, водку крепкую, блинчиком закусил, купцов хитро спросил:
– А коль я вам, купцам дорогим, людям уважаемым, секрет открою, как дело повернуть, сладить, провоз по речкам наладить. Какая мне с того польза-выгода в руки пойдет под ваш зачет?
– По такому случаю-почину с каждого купчины по сотне рублев соберем, тебе поднесем. Живи-пользуйся, пей-гуляй, нас вспоминай.
– Так-то оно так, да ведь и я не простак. Со всего свету не соберешь цвету, за ветром в поле не угонишься, быстрехонько оскоромишься. Деньги тем хороши, что каждый день нужны, а коль выйдут-кончатся, обратно не воротятся. А по моему уговору, без всякого спору, будет так: с каждой барки пятак, хоть в город идет, хоть обратно плывет.
Купцы-то и засмеялись, обрадовались – Клим-бомбардир, одноногий солдат, меняет тыщу на пятак! По рукам ударили, еще шкалик-рюмочку цареву бомбардиру поставили, глаза разули, уши развесили, ждут-пождут, когда тот выдаст секрет, даст совет, как речки вычистить и по ним на стругах-барочках груженых плавать.
– Дайте мне сроку недельку, на пропой копейку, с каждого двора подводу да дюжину рабочего народу. Через семь ден покажу, как ваши посудины к амбарам водой провожу.
Дали Климу-бомбардиру, чего он просил-хотел, чтоб вдоволь имел, разошлись купцы по домам ночевать, исполненья уговора ждать. Проходит неделя, как один час, а большего Господь не припас. Помчали-повалили купцы ватагой-гурьбой, всей толпой на речки смотреть, уговор разуметь. Речки-то, речки-то не узнать, не признать: стали полные, полноводные, вверх поднялись, вширь разлились. Того и гляди, мосты подымут-снесут, за собой упрут. Народ тобольский из домов выбежал, дивится на половодье речное, что бывает лишь весною. Кинулись к устью, а там – плотина саженей на пять, верха не видать, воду подперла, стоит твердо. А посередке той плотины – двери-створочки из леса доброго-крепкого срублены-сотворены, наглухо затворены. И сам Клим-бомбардир их встречает, рукою показывает:
– Милости прошу, купцы-братушки, давайте посылайте ваши струги-барочки на мой шлюз-плотину, всех пропущу, товары по амбарам развезу.
– А как же воду держать, обратно вверх поднимать, коль под струг-барку воротца откроешь, воду спустишь? – Семен Тренин его спрашивает, бровь топорщит, в задумку не верит.
– Как обратно шлюз закроем, чуть пождем, когда будет подъем, вода под плотнику сама подойдет-подымется, тут и новая струг-барка двинется.
– Да, – говорят купцы, торговой сотни молодцы, – всякое мы видали, о многом слыхали, а такого шлюза-подшлюза видеть не приходилось. Ай да Клим, царев бомбардир, удружил-удивил, всем угодил.
С тех пор стали струги-барочки по всем малым тобольским речкам плавать, товары ко всем складам-амбарам доставлять, купцов радовать. А Клим-бомбардир до самой смерти при том шлюзе службу нес-держал, с каждой барочки по пятачку медному брал на житье-бытье свое малое. Так и стали с тех пор устье речки Курдюмки Подшлюзами звать-называть, бомбардира-выдумщика добром вспоминать.
Чудо жить тому, кому послал Бог суму. Убогий человек, где уморился, там и примостился, утром встал, перекрестился, и то же житье, опять за вытье. У нищего-убогого две полы, да и те голы, скотины – таракан да жуколица, посуды – крест да пуговица, одежи – мешок да рядно. А кто гол да наг, и перед Богом прав. Значит, так от Бога указано-велено, чтоб и нищий среди нас жил-водился, за богатых молился.
В старые времена, бывало, в Тобольске нищего люда довольно живало. По домам ходили, кусок хлеба просили. А боле всего тех убогих в архиерейском дворе привечали, задарма угощали. Их подле храмов собиралось столько, что никто и не знал сколько. Возле крылечка архиерейского стоят-ждут, когда им медный грошик подадут. На праздник большой-престольный на деревьях от птиц черно, а на земле – от убогих серо. Выйдет владыка на крылечко, нищий люд благословит, добрым словом одарит, а на Светлое Воскресение и похристосуется с каждым, не побрезгует духом смрадным.
Назначили-прислали как-то на Тобольскую епархию владыку Владимира, человека милостивого, в молитве усердного, в жизни примерного. Он каждого калеку-нищего по имени помнил-знал, издали примечал, грехи прощал. Служка особый за ним поднос-блюдо с монетой мелкой носил, владыка собственноручно денежки убогим дарил.
Стал как-то владыка Владимир интересоваться-узнавать, где те нищие-убогие в холод-стужу ночуют-обитают, а служки ему на то отвечают:
– Знамо дело где… Кто под забором, кто под мостом, а иные – под плакучим кустом.
– А почему в богадельни не идут, там не живут?
– Так их всего на город две и те полнехоньки, под завязку забиты и для иных закрыты.
Опечалился владыка от известия такого безрадостного, стал думать-гадать, как людям убогим помогать.
А за городом на то время рощица березовая была, к дому архиерейскому приписанная. Местечко славное, грибное, всеми любимое. И сам владыка любил туда наезжать-наведываться, от дел каждодневных отдохнуть, по лесу погулять, грибочки белые пособирать. Долго он думал и решил в местах тех, близ города, церковку заложить, а рядышком приют для сирых-убогих выстроить.
Сказано – сделано. Разобрали стены старые кремлевские, кирпич от них в рощицу завезли-сложили, канавы-траншеи вырыли, ждут, когда владыка самолично приедет строительство освятить, первый камень заложить. А тот занемог, как на грех, из покоев своих который день не выходит, службу в домашней часовне отводит. Все-то нищие городские, как о болезни владыки узнали, как один на двор к нему прибежали, на коленки стали, Бога молят-просят, чтоб преосвященному здоровье даровал, боль унял.
И полегчало владыке на короткий срок, велел заложить возок, поехал в рощу за город, отслужил молебен честь по чести, а как стал первый камень класть-опускать, то панагия с него на землю и упала, в ров легла, цепью золотой поблескивая. Он и говорит со вздохом, тихонько служкам своим преданным:
– Знать, Господь место указал-определил, где мне скоро лежать, вечным сном почивать…
Так оно и вышло-случилось. Не прожил владыка Владимир и месяца, как лихоманка его скрутила, жизни лишила. И похоронили-положили его в той рощице при алтаре им заложенной церковки. Нищие-убогие на похороны все, как есть, до одного собрались-съехались, горько рыдали, заступника своего в последний путь провожали. В теплую пору летнюю на могилке у владыки свечи теплились-горели, рядом нищие-калеки сидели, добрым словом его поминали, перед Богом прославляли.
А рощицу ту березовую, где владыку схоронили, Архиерейской народ прозвал и долго еще там грибки брал-собирал. Так и живет мир крещеный: ноги босы, мешок холщовый, под одним окном выпросит, под другим съест, хозяина добром помянет, дальше Господа славить пойдет.