Не то мудрено, что переговорено, а что недоговорено. Что было, видели деды, что будет, увидят внуки, не помрут со скуки. Так всегда на Руси было-велось, нам передалось: дед лес заготовляет, с реки во двор таскает, сын рубит-строит, дом возводит, а внук в нем живет, хозяйством правит, строение подновляет. Где бы русский мужик ни бывал, а про топор не забывал – во всех делах он ему помощник, инструмент главный, всегда исправный. И в Сибирь как пришли, взялись за топоры: избы из леса доброго срубили, печи сложили, живут да на черта плюют-посмеиваются, жизни своей радуются. Да только черт не спит, не дремлет, рядом бегает, меж людьми шмыгает, ищет, чем бы им покруче насолить, тихой жизни лишить.
И вот как-то в худой год, кроме прочих хлопот, пришла горе-печаль на стольный город Тобольск, начался пожар с избушки малой, перекинулся на соседнюю, а там пошло пластать-мести, едва успевали образа из дома вынести. Был-стоял город, осталось черное пожарище, смрадное пепелище, не уцелело ни единого домика. Только недолго мужики-сибиряки грустили, свои топоры навострили, лесу навалили, да и дома сызнова выстроили. Вновь город стоит, глаз радует, душу веселит, базарами шумит, гостей встречает – всех привечает.
Только разве долго без горя-беды проживешь? И шагу не ступишь да о черте вспомнишь, а там сызнова напасть, от нечистого пакость: пошли пожары один за другим, как сор за веником: горят дома, горят храмы, государевы амбары. Супротив ветра не надуешься, тулупом не намашешься. Всех беда уравняла, печали нагнала. Стали за рекой землянки копать, скарб свой туда стаскивать. А куда деваться? Коль пришла беда, отворяй ворота, начинай с конца, не прячь лица.
Долго ли, коротко ли тоболяки в таком страхе жили, совсем о радости позабыли. Да вот случилось приехать в город новому губернатору – Матвею Петровичу князю Гагарину – наипервейшему другу самого царя Петра, куму бравого Александра Меншикова. Он по улочкам тобольским прошелся, на дома-лачужки поглядел, чуть поморщился, да и кликнул инженера-грамотея иноземного, шведского.
– Хочу построить новый дворец для своего житья-бытья, в Сибири пребывания, чтоб был он велик да светел, отовсюду приметен, на высокой горе, при моем дворе. Составь план-чертеж да завтра мне принесешь.
Швед-иноземец к себе обратно побежал, до утра чертеж писал-рисовал, утром несет князю напоказ под светлый глаз. Глядел князь на чертеж тот, глядел, ничего не уразумел: то криво, это косо, где дверь, где окно – у шведа все одно. Бросил тот план-чертеж, в клочки порвал, инженера шведского взашей прогнал.
– Сыскать мне умельца-мастера, – помощникам своим объявил-приказал, – чтоб дворец по моему хотению-разумению построил-выстроил, всем на загляденье, для души веселье. Коль сыщется молодец такой, будет мне верным слугой, денег отсыплю без счета для его расчета.
Жил на ту пору в Тобольске сын боярский Семен Ремезов, дивный умелец, изограф знатный, на всю Сибирь делами известный, собой человек честный. Объявили ему губернаторскую волю, приводят к князю Гагарину для беседы-разговору по строительству уговору. Выслушал боярский сын Семен Ремезов, чего губернатор-князь желает-хочет, о чем хлопочет, да и отвечает степенно, без робости, словно с ровней говорит, хоть перед ним сам князь стоит:
– Давно я о том думал-гадал, себя проверял, чертежи чертил-прикидывал, где поставить палаты каменные, огню неподвластные. И вот чего выходит-получается, как мне соображается…
Достает тут Семен Ремезов план-чертеж, куда он все строения каменные нанес, – не город, а сказка на князя глядит-смотрит, узорьем стен поигрывает, бойничками подмигивает. И не верится, что простой самоучка чертеж чертил, верно все изобразил.
– Занятно, мудрено, хитро начерчено. – Князь пальцем по чертежу водит, лоб морщит, сам себе поддакивает: – Так, так… Знатный город-кремль выходит-получается, – глядит, улыбается. – А это что? – Князь палец задержал, меж двух гор указал.
– То у меня перо случайно из рук выпало-упало, на чертеже кляксу сделало, а я гляжу, красиво выходит-получается, коль две горы палатой каменной соединяются.
– А ведь точно, – князь ему, – быть по-твоему. Будем в той каменной палате ясачный сбор крепко хранить-беречь, чтоб пожар не смог его достать, сжечь. И название ей есть – рентерея – от огня затея.
– А внизу ее ворота сотворим, поверху часовенку выстроим, – Семен Ремезов добавляет, на князя поглядывает.
Вот так по указу-приказу князя Гагарина, по чертежу Семена Ремезова начали каменный город-кремль строить-возводить, чтоб огня пищи лишить, людей не зорить, без опаски жить. А меж двумя горами-холмами каменные палаты соорудили-возвели, рентереей, хитрой затеей, нарекли, назвали, на удивленье-загляденье всем выстроили. Сколь по свету не езди, не ищи, а второй такой не найти. Красиво, ладно ее Семен Ульянович придумал-выдумал, в нужном месте поставил, о себе память оставил. Только вот жалко: часовенку наверху не выстроили, дело начатое не доделали. Да чего уж теперь говорить, старые дела ворошить. Губернатора-то, Матвея Петровича, вскоре из Тобольска в железах увезли да в столице жизни лишили, несмотря на заслуги прошлые. Не успел он с Семеном Ремезовым за чертеж-работу его, как было обещано, счесться-рассчитаться, деньги по уговору выдать-выплатить. Долго Ремезов царю писал, обещанной платы ждал, да, видно, так и не дождался, а от болезней разных преставился. Только кремль-город так и стоит, всем душу веселит, да и нам радоваться велит.
Жил-был Кремль. Стоял он на высокой горе при широкой реке, много лет стоял, оборону держал, врагов пужал. Но пришел срок, и он состарился, дряхлым сделался, совсем немощным. Нет у него ни друзей, ни сродственников, не с кем слово сказать, поделиться-попечалиться, кто б его пожалел, добрым словом обогрел.
И вот решил он по миру пойти-странствовать, поискать своих родичей. Вместе завсегда легче и беду любую пережить-выдюжить. Да только где их найдешь-сыщешь, своих родичей? Думал Кремль, думал, да ничего не придумал, только еще больше загрустил-заскучал.
А тут бегут-спешат мимо две девочки-невелички, мышиные косички. Одну зовут Таня, другую – Аня. Вот Кремль их и спрашивает:
– Скажите мне, девочки, малые припевочки, где моя родня на свете живет, кто меня в гости к себе ждет?
Таня с Аней было растерялись, его слов испугались, за руки взялись, друг к дружке прижались и отвечают:
– А ты, дедушка Кремль, о какой родне спрашиваешь, знать желаешь?
– Как о какой? О самой прямой. Не один же я на свете живу, век мыкаю. Должен еще кто-то быть в родне со мной, на меня похожий, обличьем схожий.
Переглянулись Таня с Аней, плечиками пожали, косичками помахали:
– Извини, дедушка Кремль, нам то неведомо. Спросим в школе учительницу, а потом придем, тебе обо всем расскажем. Ты уж нас подожди, никуда не уходи.
– Ладно, – старый Кремль отвечает, тяжело вздыхает, – подожду, коль придете, мою родню найдете.
Побежали девочки в школу, спрашивают учительницу:
– Скажите, Марья Ивановна, а есть у нашего Кремля родственники?
Учительница сразу не поняла, о чем девочки спрашивают, а потом и говорит:
– А как же! Есть у нашего Кремля родственники и в Москве, и в Новгороде, и во Пскове… Да всех городов не упомнишь, где кремль есть.
– Вон как далеко, в Москве, – Таня говорит.
– Как же он туда доберется? – Аня спрашивает.
– А давайте, – Марья Ивановна предлагает, – завтра всем классом к нашему Кремлю в гости пойдем, там все приберем, деревья посадим, травку выполем. Может, не так грустно Кремлю одному будет стоять-горевать.
Так и сделали-поступили. Пришли всем классом, принесли с собой саженцы, возле башен кремлевских елочки посадили, их водой полили, граблями старую траву убрали-выскребли, скамеечки во дворе новой краской выкрасили.
Глянь, а Кремль похорошел, заулыбался, стоит довольнехонек-радехонек, что ребята за ним присматривают, привечают, грязь-мусор убирают.
Когда деревья подросли-вытянулись, мальчики скворечники сделали-выстругали, на ветки развесили. Прилетели птицы из теплых краев, поселились в ребячьих скворечниках, песни ноют, щебечут, солнцу весеннему радуются. Вот тогда Кремль птах перелетных и спрашивает:
– Кто из вас в тех городах бывал, на меня похожий Кремль видал?
Защебетали-затараторили птички-невелички, стали дедушке Кремлю обо всем рассказывать-пересказывать, где они бывали, что видали. Тот слушает, колоколами своими чуть позванивает. Все лето жили в скворечнях птички-невелички, старый Кремль рассказами тешили. А осень пришла, собрались они на юг, в теплые края, вот тогда и говорит им Кремль старый слово прощальное:
– Летите-спешите, от морозов лютых убегайте, птенцов спасайте. А будете через города пролетать, где мои родичи живут, службу несут, от меня им поклон передайте, из Тобольска весточку подайте.
Попрощались пичуги с Кремлем, последний раз ему песенку пропели-прочирикали, полетели в теплые края от зимы студеной спасаться-хорониться. А на следующую весну обратно вернулись, старому Кремлю поклоны принесли от дальних и ближних родственников. Веселей Кремлю стало, что он свою родню сыскал-выискал, стал он дальше свою службу нести и нас привечать-радовать.
Коль через всю Сибирь-матушку пешком пойдешь, и через год не дойдешь. А запряжешь тройку лихую, по всем статьям удалую, – и пошли скакать, версты считать, домчат, куда хошь, коль лоб не разобьешь.
Только мало кто нынче знает-вспоминает, что в ранешние времена по всему Сибирскому тракту лошадей породы особой держали, по перегонам гнали, ни за что не продавали, какие б деньги ни давали. Та порода сибирская долго подбиралась-ладилась, к дорогам нашим приспосабливалась. Про то дедам известно и нам интересно.
…А началось все в двенадцатом году, когда по шапке дали французу. Тогда со всей Сибири солдатушек собрали, на войну услали, остались по городам службу нести калеки отставные, старики больные.
Губернатор о ту пору в Тобольске никчемный был, знать, где-то начальству не угодил, в Сибирь к нам и отправили, на должность поставили. Был он то ли из немцев, а может, из иных иноземцев, одно слово – ни Богу свечка, ни черту кочерга, и вся недолга.
Выдалась в тот год зима стылая-студеная, донельзя ядреная. Ворона с одного дома на другой пока перелетает, окоченеет и камнем на землю падает. Да и люди лишний раз носа на улицу не высунут, все к печкам льнут, домашнюю работу ведут.
Вот как-то ночью губернатор-немец на пуховой перине спит, во сне храпит, пузыри пускает, о теплых краях мечтает. Вдруг окна в доме зазвенели, чашки-тарелки полетели, он с постели скок, глаза в потолок, слышит, никак в городе стреляют, народ пужают. Губернатор с испуга заорал, денщика позвал:
– А ну, живо к воротам городским сбегай-сгоняй, в чем там дело, разузнай. Неужто неприятель в Сибирь пробрался-прокрался, штурмом город берет, на стены прет.
Денщик и сам ни жив ни мертв, шапку хвать и к воротам бежать. Пока губернатор умывался-одевался, тот уже живой ногой обратно примчался, докладывает по ранжиру начальнику-командиру:
– Так и так, ваше высокородь, прорвался неприятель у городских ворот!
– Да кто такие? Уж не французы ли?!
– Не могу знать, чего отвечать. Может, француз, а может, татарин или калмык на лошади сидит…
– А много ли верховых?
– Да всего четыре или пять. Не мог сосчитать.
– Вот дубина. – Губернатор на него, выскочил на крыльцо.
А по площади перед дворцом кони скачут, копытами бьют, того и гляди, ворота сшибут, в щепы разнесут. Тут отставной солдат-караульщик к нему подбегает, на коней указывает.
– Ваше высокородь, глянь, чего степняки учудили-наделали… Ночью на нас напали, стену городскую разломали, в город конные кинулись, по улицам скакать ринулись. Мы по ним из пушки для острастки пальнули, а они все одно удули…
– Кто смел-посмел по городу без моей команды скакать, честной народ с постели поднимать?
– Губернатор с крылечка закричал-заблажил, крепким словом степняков обложил.
– Ой, батька атаман, прости-извини, ошибка вышла, – косоглазый табунщик к нему на сером коньке подскакивает, шапку снимает, перед ним голову низко склоняет, – не хотели беды, да так вышло-случилось, не по нашей воле получилось. Наш хан Аблай послал царю русскому подарок дорогой, не постоял за ценой, – табун коней степных, скакунов вороных. Сабли не боятся, ружейного выстрела не пугаются, а начни из пушки палить-стрелять, под нее на выстрел кидаются. Таких коней ни у одного государя на земле нет, и прости за совет: шли их скорей на войну, не поздоровится врагу.
«Вот так хан удружил, экий подарок царю-государю отвалил», – немец-губернатор подумал, погонщиков отблагодарил, чем мог отдарил. Сыскал людей знающих, в конях понимающих, отрядил гнать табун в армию, сдать командованию. Там, в армии, коньков степных сибирским казакам вручили, француза воевать поручили, а как Париж взяли, Наполеонишку повоевали, то и возвернулись казачки обратно на степных конях, что были с ними в боях. А тут, в Сибири, коньков ямщикам поручили гоньбу держать, коньков боевых пользовать. Вот тут-то ямщики и подивились, чему коньки те на войне обучились.
Едет, бывалочи, ямщик на тройке тех коньков степных, до половины пути одолеет, легонечко трусит, неспешно правит. Как вдруг от ближнего села колокол ударит-зазвонит, к обедне мирян пригласит. И что тут с коньками сотворится-сделается, словом не опишешь, коль сам не увидишь: удила закусили, головы назад откинули, понеслись-полетели вскачь, нет сил их сдержать. Поспешают, словно добрый монах на исповедь, пока до самой колокольни не доскачут, а уж там сморятся, остановятся.
Ямщики дано думали-гадали, что с коньками делается, а однажды Сибирским трактом офицер проезжал и коней тех боевых признал. Обнял их, расплакался да ямщику и говорит-объясняет, слезы платком утирает:
– Они же к выстрелам-пальбе специально приучены. На неприятеля сами бежали-неслись, нигде не прятались. Про них сам Кутузов знал, за храбрость их уважал, в дело жаркое первыми отправлял. Вот и на колокольный звон, где бы ни был он, со всей мочи бегут, сколько могут, со стрельбой пушечной его путают.
Дал тот офицер ямщику сто рублей, велел кормить-холить, в работу коньков боевых не неволить. Мол, свое отслужили-отвоевали, врага с родной земли прогнали. Вот с тех коней и пошла порода сибирская, богатырская.
Идет Яшка Федоркин по базару, с одной ноги на другую переступает, красным девкам моргает-помигивает, кудрями рыжими потряхивает-поигрывает. Легкий ветерок налетает, синюю рубаху на нем раздувает, а сапоги – не лапотки, не чирки, Яшку сами ведут, пыль базарную метут.
На шею себе Яшка хомут надел-приладил для пущего смеха, для людей потеха. По бокам хомута бубенцы-звонцы навешаны-прицеплены, на ярком солнышке огнем горят-сверкают, встречным людям лучики посыпают-слепят, на каждый шаг звенят, всех веселят.
Яшка Федоркин – мужичошка никчемный-непутевый, зато нравом веселый. Час назад на базар пришел весь пустой, карман с дырой. Сел с солдатом в карты играть, а как начал сдавать, то пять тузов себе сдал, мелочовку солдату вырешил. Была денежка ваша, да стала наша, лучше начать с выигрыша, чтоб не бояться проигрыша. И обчистил-обобрал Яшка служивого по первое число, чтоб знал наше ремесло. Солдат не стерпел, отыграться решил, сапоги скинул, на кон поставил, взял карту одну, потянул другую и в клочья порвал-искромсал, сызнова проиграл. Побрел хмурый, босой, слава Богу, что не зимой.
А Яшке сапоги не больно и нужны, когда размер не тот, да и подметка отстает. Пошел с выигранными сапогами по базарным рядам:
– Кто возьмет?! Задешево отдам!
А тут один старик хомут продает, да никто его не берет. Увидел сапоги, впрямь как с его ноги:
– Айда, малый, махнемся-сменяемся: ты мне сапога отдаешь, а хомут мой себе берешь.
– На кой мне твой хомут, когда моих коней волки стерегут, кости-косточки под кустами белеют, подковы в речке ржавеют.
– Так не век же тебе без коня жить, пора другого заводить. Был бы хомут, а кони сами прибегут.
Подумал Яшка, покочевряжился для виду-важности, да и махнул со стариком сапоги на хомут, разошлись оба довольные, люди вольные, что один другого облапошил-объегорил, ловко обспорил.
Хлопнул Яшка по хомуту ладошками – ничего хомут, почти новый, незапаренный, клешни не поломаны, супонь крепкая. К такому хомуту да бубенцы, не было б ему цены! Глядь, а девка одна как раз, словно на Яшкин заказ, бубенцы продает и недорого берет.
– Сколь просишь, девица-краса, серые глаза?
– А сколь дашь, за столь и соглашусь, ничуть не обижусь. Моя цена, твой спрос, за то не дают в нос.
– Отчего так дорого?
– Так весь базар обойдешь, а дешевле не найдешь. С нашими бубенчиками тень-тень-теререньчиками и сам не заметишь, как до Москвы доедешь. Дорога с бубенчиками-бубенцами супротив прежней в два раза короче выходит-кажется, как маслице на хлеб под полозья ложится.
Яшке и хомут тот нужен, как мокрому лужа, а бубенцы и вдвое, да коль дело такое, то начат цену сбивать, себя показывать:
– Хошь, красавица, фокус-покус покажу – сам себя за нос укушу?!
– Да не может такого быть, чтоб зубами кто мог свой нос укусить!
– А спорим на бубенцы?
– Давай! Сам себя за нос кусай!
Изловчился Яшка, скукожился, нос вниз подвернул, за самый кончик зубами и ущипнул. Девка хохочет, рада: «Держи пару бубенцов – твоя награда!» Он ее в щечку чмок, да и дале побег вприпрыжку, в припляс, что пришел его час.
Ходил-бродил, кругами кружил, так и не придумал, чего еще учудить-выдумать, на что свой хомут поменять-выменять, какую еще причуду выкинуть. А навстречу ему кум Григорий идет, свою песню ведет и не то чтобы пьян, но чуть ужаленный, изнутри водочкой ошпаренный.
– Привет, кум-куманек! К кому идешь на огонек?
– Иду ищу того, кому делать нечего. С утра один пью, за воротник лью. Одному ж пить – людей смешить, а вдарим вдвоем – за семерых возьмем.
– Правда твоя, кум Гришка, пьяная отрыжка. Не пристало нам душу жечь от черных дум.
Пора рюмашечку-другую опрокинуть, тоску подвинуть. Вишь, каков хомут, что новое коромысло, надо бы обнову водочкой спрыснуть, в картишки перекинуться-переброситься, авось еще захочется.
– Так ты старый долг не вернул, не изжил, со мной не счелся, а уже о новом мечтаешь-тешишься, сдуру бесишься! Ай да Яшка, синяя рубашка! Суй тебя в печь, засовывай в воду, никакого приплоду.
– Ты, кум, не бери на ум, что другим досталось, думай, чтоб тебе осталось. Все мы живем долгами, едим щи с пирогами. Разочтусь со старым, займу снова – и будь здоровый.
Обнялись, в кабак отправились, друзей встретили и их приветили. Да так загуляли-загудели, что совсем обалдели: был Яшка с барышом, а остался голышом. Только хомут на нем висит-побрякивает, бляшками медными посверкивает.
– Ставь и хомут в заклад, показывай, кто чем богат, пропьем и его, коль боле нет ничего. – Кум Григорий ему говорит-предлагает, да только Яшка головой мотает. Жаль хомут, а вдруг сгодится-выручит, когда где нужда придет, вылезет. Может, не ровен час, и лошаденкой обзаведется, с долгами разочтется.
Вывалились из кабака всей гурьбой, большой толпой на солнце, на улочку, как солдатушки на побудочку. Думают-гадают, по сторонам поглядывают, ищут, как бы веселье продолжить, чего бы еще вытворить, в чем свою дурь-удаль выказать. Смотрят, телега без коня стоит, а в ней пьяный татарин спит, лежит, открытым ртом мух глотает, до самой земли слюни пускает.
– А не свести ли нам дружка вниз с бугорка?! – кум Григорий вопрошает, хитро поглядывает. – Загоним телегу в ил-трясину да посреди речки и оставим. Он как проснется, испужается, начнет шайтана поминать, телегу на берег вызволять, мы ему поможем-удружим, а потом деньгу-денежку на опохмел и вытрясем.
Все и обрадовались затее той, погоняй, не стой. Коль пошло крутом веселье, не вспоминай про похмелье, авось мимо пройдет, нас не найдет.
Прицепили-приделали Яшкин хомут к оглоблям, супонь затянули, Яшку заместо коренника в середину всунули, покатили телегу к горке крутой на Никольский взвоз под самый откос.
Разогнали что есть дури-мочи телегу на полный ход, стеганули Яшку прутом по круглой заднице и стоят на горке, ржут, глядят, как дело сладится, хлопают себя по ляжкам, пальцами тычут на упряжку.
А Яшке не до смеха. Несется с горы бегом, почти кувырком, боится остановиться, под телегу свалиться. Коль она по нему проедет-пройдет, то и костей не соберет. Бубенцы звоном звонят, телега сзади коваными ободьями по камням стучит-громыхает, искры из мостовой высекает, прохожих пугает. Орет Яшка со страху благим матом, дурным голосом, не бежит, а летит чудной иноходью. Только пьяный татарин как спал, так и спит, ничего не ведает, видать, с Аллахом во сне беседует, башкой о доски шишки набивает, пузыри-слюни пуще прежнего пускает.
Не успел Яшка и глазом моргнуть, как с горы-взвоза вместе с телегой сбежал-спустился, нигде не свалился, ни разу не оступился. А там и мост-мосток через малую речку, рукой подать, чуток проскакать.
Да случилось о ту самую пору богатому купцу Плеханову пианино дочке на возу везти, через тот мосток ехать-править, чтоб подарок домой в срок доставить. Не успел купец о чем худом подумать-спечалиться, как Яшка телегой на него наскочил, пианино с воза сбил, в речку свалил. Плеханов-купец как был молодец, в воду бульк кулем, и пианино на нем. А Яшку с телегой в другую сторону отбросило-мотнуло, с моста столкнуло. Плавает он с хомутом на шее, что твой гусь, зови, не отзовусь. Купец с-под пианины выбрался, воздуха глотнул, тину выплюнул, заорал-заголосил, будто его водяной за пятку укусил:
– Засужу! В тюрьме сгною! Скотина! Деревенская дурачина! Спортил инструмент, которому цены нет! За всю твою поганую жизнь таких денег сроду тебе, уроду, не собрать, не скопить, чтоб мне заплатить!
Дружки Яшкины с горки спустились-сбежали, за веревки ухватили, пианино на мосток подняли-вытащили, воду из него вылили, по клавишам брякнули – играет-пиликает, купец довольнехонек, рядом прыгает. Ничегошеньки тому пианину с речной воды не будет, не станется, лишь чище глянется.
Стали телегу с татарином вытаскивать, на крутой бережок выкатывать. И телега цела на все четыре колеса, и хомут на месте, а татарина нет, словно никогда и не было. Звали-кричали, не откликается. Пошарили по дну палкой и вмиг нащупали-выловили, как судака под жабры, на сухое местечко вытащили. Он как спал, так и спит, глаза к небу уставя, рот раскрыв, только не дышит уже. Знать, водка была хороша, коль скорехонько отошла душа.
Татарина родня схоронила, на своем кладбище в землю зарыла-положила, а Яшку в управу полицейскую забрали, долго держали, судить хотели за убийство-смерть. Да тут как раз солдат на войну набирали, его в полк гренадерский отдали. Засунул он этак голову по дури-глупости в солдатский хомут и весь тут. Через полгода письмо пришло из полка – мол, убило Яшку Федоркина, и вся недолга. В первом бою пуля шальная в лоб попала, и Яшки не стало. Схоронили его в чистом поле на чужой стороне-сторонушке, где не поют наши соловушки. Где могилка та, никто не ведает, из родни, из друзей не попроведует. Вот так, наденешь на шею чужой хомут, а черти башку вмиг оторвут, на тот свет сволокут-утащат, поминай их чаще.