– У меня для тебя есть подарок, – сказал Он. Его голос был комично низким, и из-за этого не удавалось относиться совершенно серьезно ко всему, что Он говорил. Принес мне что-то небольшое, завернутое в бумагу – блокнот или небольшую книжку. Держал это на вытянутой ладони. Я все еще думала о нем «Он». «Он» держал, «Он» позвонил, «Он» написал.
Я просто сидела, Он просто стоял, но вместе мы делали кое-что плохое. Отчего все думают, что плохие вещи совершаются в темноте? Есть вещи, которые всегда делаются среди белого дня.
Наконец я на него взглянула. Как обычно, Он стоял выпрямившись, заслонял собой солнце. Я видела Его неясно, словно в тумане. Меня это радовало. Не хотела видеть Его отчетливо. Не хотела, чтобы Он видел меня отчетливо. Очень не хотела Ему нравиться. Не подкрасилась, не причесалась, не сняла старый лак. Выглядела как большой пузырь с намалеванным богомазом лицом.
– Мы уезжаем, – сказала я.
– Уверена? – спросил Он
– Сегодня вечером или завтра с самого утра.
– В Мазуры? – спросил Он.
– Наверняка на год. Может и на дольше, – сказала я.
– Ты ведь ненавидишь лес. Паникуешь при виде деревьев, – напомнил Он мне.
– Привыкну, – заявила я.
– Это нехорошо, – ответил Он.
Конечно, Он был прав. Все, что мы делали, было очень нехорошим.
Лавка, на которой я сидела, стояла в сквере Броневского, рядом с ларьком с гамбургерами, из которого долетал сладкий, тошнотворный запах. Рядом сидела старушка в розовом спортивном костюме из крэша и в мужских солнцезащитных очках. Неподвижно смотрела в одну точку и только прикуривала сигарету от сигареты. Прежде чем Он пришел, я думала, что мы, возможно, устроим соревнования, я и эта дама: кто выкурит больше сигарет за пятнадцать минут. Потом поняла, что у меня они тонкие, а у нее – толстые красные мальборо-сотки, и это разные спортивные категории. Впрочем, кроме сигарет она ничего и не имела, а у меня был холодный кофе в бумажном стаканчике и бутерброд, от которого я дважды откусила, так и не добравшись до ветчины.
Наконец Он опустил руку с подарком вдоль тела, положил мой бутерброд мне на колени и, освободив таким вот образом для себя место, сел рядом; уперся локтями в колени, сплел пальцы и улыбнулся, не раскрывая рта. Улыбка эта была жуткой. Когда бы я увидела ее на лице кого другого, убила бы. Его улыбка говорила: ну ладно, ты могла не знать, хотя спроси ты – узнала бы обо всем.
– Давай без шуток, – сказал Он.
– Мы приняли такое решение, – ответила я.
– «Мы приняли», – повторил Он.
– Я и мой муж, – объяснила я.
– Это его идея? – спросил Он.
– Это его идея, – сказала я.
Смотрю на него и раздумываю, вот когда говорят, что кто-то выглядит на сколько-то там лет, – что это значит? Говорят: он выглядит на сорок пять, а на самом деле ему сорок восемь; Он выглядит так, словно Ему сорок пять, а на самом деле Ему пятьдесят восемь. Может потому, что Он болезненно ухоженный. Кто-то мог бы сказать, что Он нахален, что в Нем есть нечто от неряхи. Но нет, все, что в Нем может показаться неряшливым, – болезненно ухоженно. Достаточно посмотреть на Его штаны. Вроде бы старые, но, собственно, они вроде-старые, они из дорогой материи, которая выглядит вроде-старой, а портной Макарони или какой другой Блонский шьет Ему штаны как вроде-старые. Достаточно посмотреть на Его ногти, словно бы нарисованные циркулем.
Это началось на банкете. Банкет был по поводу премьеры той компьютерной игры, в которую издательская группа инвестировала миллион долларов, что принесло десять миллионов долларов прибыли. Все радовались, а потому устроили радостный банкет, а я заявилась туда, поскольку была тогда мужественным рабом группы, работавшим в репортажном отделе и пишущим все те номинированные и премированные репортажи о человеческих несчастьях.
Уже приближался конец торжества, мы стояли в одной очереди в туалет, и тогда Он попытался подбить ко мне клинья. Сказал что-то несмешное, а я засмеялась – до сих пор не знаю, почему. Я знала, кто Он такой, не помнила, как Его фамилия, но знала, что это Он издал распоряжение инвестировать миллион в игру.
Я запомнила фамилию через пару часов, когда Он пошел в душ. На прикроватной тумбочке была визитница. Меня это ужасно рассмешило. Я взяла две визитки.
Ненавидела Его, но делала то, что Он хотел. Его гений и состоял в том, что все вокруг делают именно то, чего Он хочет.
Потому-то у Него и было столько денег.
– Ну да, у вас же нет денег. У Миколая нет денег, – всякий раз, когда Он произносил «денег», я чувствовала на языке привкус, словно полчаса сосала монету в пять грошей.
– Оставь его. Это не твое дело. Это его проблема. Оставь его с ней и пойдем, – сказал Он и протянул мне руку, до которой я не дотронулась. Он снова спрятал ее в карман. Все еще улыбался. – Нет, это не для него. Ты так поступаешь не для него, – заявил через миг.
– Для нас, – ответила я, не понимая до конца, каких таких «нас» я, собственно, имею в виду.
Сказала бы Ему, что не могу перестать чувствовать себя ответственной за Миколая. Что я познакомилась с Миколаем, подняв его с земли, буквально.
– Хрен там тебе есть до этого дело, – добавила я.
И если я брошу Миколая, он снова упадет на землю, но на этот раз его никто не поднимет.
Тогда почему ты это сделала, Юстинка? Может, все дело в голосе. Глубоком, словно колокол, сперва смешном, потом гипнотизирующем. Слегка как у Фрончевского в «Пане Кляксе».
– У вас даже детей нет, – сказал Он.
– Миколай обо всем знает. Я ему рассказала. Рассказала ему обо всем.
На миг лицо Его стало лицом человека, который вдруг понял, что в рот к нему попал живой червяк. Если бы я Его не знала, даже не обратила бы на это внимания.
– Зачем? – спросил Он.
– Потому что меня от этого тошнит.
– И теперь вы уезжаете? – спросил Он риторически.
– Да, и теперь мы уезжаем, – ответила я.
– Ой-ой. Он простит тебе все. Тут его кроме тебя уже не ждет ничего.
От Него аж било издевательским, притворным переживанием.
– Весь твой интерес ко мне, Юстина, – сказал Он тихо, – идет от того, что тебе кажется, будто ты мне не нужна.
Я ударила Его в плечо: раз, другой, третий. Так сильно, как смогла. Он напряг руку, и я почувствовала себя так, словно ударила кулаком в стену. Но я продолжала бить: четвертый, пятый раз.
– Я ухожу, – сказал Он и встал. Заслонил собой солнце.
– Погоди.
– Чего? – спросил Он.
– Если ты такой умный, то скажи мне, зачем я туда еду. Скажи мне, что на самом деле думаешь. Ты, уебок, – сказала я.
– Что-то там есть. Какая-то история, тема. Ты еще не знаешь что, но чувствуешь это нутром, – Он пожал плечами, а я, словно желая спросить, об этом ли месте Он говорит, приложила ладонь к животу.
– Ты не хочешь даже думать, что все, что было – было ошибкой, – сказала я.
– Может и так, – ответил Он.
– В этом я вижу отсутствие уважения, – заявила я.
– Отсутствие уважения к чему? – спросил он.
Был нахален как тот, кто ни разу в жизни не слышал, что ошибается.
Старушка в розовом спортивном костюме куда-то уходила. Я видела, как расступаются перед ней голуби.
Я столько раз говорила Ему: у меня есть муж. Говорила это и себе. Ни Он, ни я не принимали этого всерьез. Даже фантазировали на эту тему. Были у нас насчет этого миражи. Фата-морганы. Он полагал, что я разведусь. Я полагала, что Ему надоест, Он найдет кого помладше, а я немного пострадаю, а потом все приму. Естественно, теперь это не имело никакого значения.
– Как называется это место? – спросил Он.
– Зыборк, – ответила я.
– Тебе придется приезжать в Варшаву, чтобы не сойти с ума, – сказал Он.
Там, где сидела старуха, теперь уселся громко дышащий мужик в кофте. Под его ногами голубь сосредоточенно клевал собачье дерьмо.
Потом мужик отвернулся. Я видела, как Он гипнотизирует людей, просто стоя к ним спиной. Ему достаточно было заговорить.
– Хватит одного моего слова. Болинский вылетит, а ты станешь начальником отдела, – сказал Он тихо.
– Болинский – твой друг со времен лицея, – напомнила я Ему.
– Вылетит, а ты станешь начальником отдела, – повторил Он.
Прекрасно владел языком тела. Люди, которые проходили мимо или стояли неподалеку, могли подумать, что Он спрашивает у меня о дороге.
– Одно мое слово. Но и ты должна кое-что сделать, – говоря, Он смотрел на свои ногти.
Я почувствовала себя словно поучаствовала в съемках редкого по отвратности порнофильма, за который мне потом не заплатили.
– Я должна идти, – заявила я.
– Поедешь в Зыборк, но через пару дней позвонишь и скажешь, что не можешь там выдержать и что твой муж остается в Зыборке, а ты вечером будешь в Варшаве. Приедешь в Варшаву и пойдешь со мной на ужин, а потом пойдешь ко мне. А на следующий день будешь начальником отдела, – сказал Он.
– Ты настолько серьезно настроен? – спросила я.
– Да, – ответил Он.
– Почему? – спросила я.
– Пожалуй, потому что я тебя люблю, – сказал Он, стоя ко мне спиной, и сразу ушел, а я осталась на лавке одна.
Когда Он уходил, выбросил что-то в корзину: тот подарок, о котором говорил.
Блокнот или маленькую книжку.
Мне тоже нужно было кое-что выбросить в корзину, потому я выбросила бутерброд и кофе.
Солнце теперь разливалось по всей площади, капало с деревьев, насыщало все, а единственное, что я могла сделать, это пойти в киоск за новыми сигаретами и подождать старушку, пока та вернется, чтобы курить вместе с ней, сигарету за сигаретой, глядя в ту же точку, что и она, и, может, через время, когда я успокоюсь, все ей рассказать.
– Сука ты, – наверняка сказала бы она.
– Огромное вам спасибо, – наверняка ответила бы я.
– Иди, – говорю я ей.
Потом откликается она, и так мы говорим друг другу, по кругу. Иди. Нет, ты иди. Нет, давай ты иди. Шаг вперед, шаг назад, а в конце концов никто не двигается с места. Мы словно проверяли друг друга, играли в «моргалки», кто первый сдастся.
Трупак и Быль, то есть Давид и Камиль, лучшие мои приятели, стоят в паре шагов, пьют «бровар» из банок и, глядя на меня, вовсю веселятся. Трупак смеется так, что аж сопли вылетают. Вместе с Трупаком и Былем рядом с нами еще несколько человек, и тоже смеются: или над нами, или над чем-то совершенно другим.
(Трупак выедет в Шотландию и откроет там предприятие по ремонту мебели. Слегка полысеет и немного потолстеет. Настрогает тройку здоровых и толстых детишек. Быль останется точно таким же болезненно тощим, каков он и теперь, по крайней мере, так он будет выглядеть на Фейсбуке. Серия мелких, неудачных делишек бросит его на немецкую фабрику и в пару других темных и холодных мест.)
Но сейчас им весело, а веселее всего – мне и Дарье. Только пару раз в жизни было мне так весело, и я знаю, что больше никогда не будет.
Мы стоим во дворе замка в пятницу или в субботу вечером. Часов в одиннадцать или двенадцать, а может уже за полночь. Во дворе замка – клуб, которого скоро не станет, через год или два. Но сейчас он есть. Он есть всей своей сущностью, шумной, темно-желтой, слегка вонючей, чуть затуманенной, но его никак не подвергнуть сомнению.
Этот двор, этот замок – я уверен – кто-то аккуратно поднял их с земли и подвесил, как елочную игрушку, в черном небе. Чтобы отсюда выйти, нужно спрыгнуть, и совсем не ясно – с какой высоты. Потому все боятся и никто не уходит. Клуб называется «Врата». В клубе «Врата» гремит песня Oasis: громче, чем хотелось бы даже самым отъявленным фанам группы. Трескучие басы песни подпрыгивают в моем желудке вместе с тремя пластиковыми стаканами пива и парой глотков крепленного спиртом вина с названием Cavalier. Кто такое выдумал? Кто кому первым посоветовал это пить? После пары глотков начинает казаться, что этот вкус останется у корня языка навсегда – вкус заплесневелых фруктов, мыла и ржавчины.
Честно говоря, я не слишком люблю Oasis. Но танцую под Oasis, под песенку Wonderwall, потому что Дарья тоже танцует.
Я познакомился с Дарьей через нашу общую подругу Аську. На вечеринке у Аськи дома. Но такое знакомство в Зыборке, городе, где все знают о существовании друг друга, – совершенно нормально.
С этим у меня проблема, поскольку Аська влюблена. Собственно, тот вечер она выбрала, чтобы признаться мне в этом. Отвела на лестницу верхней балюстрады двора, уселась на пол и оперлась о деревянный поручень. Закурила и глотнула немного дыма. Остальной медленно выпустила; в воздухе повис след – на долю мгновения, – как от миниатюрного самолета. Может, она думала, что спецэффекты хоть немного спасут ее достоинство. Смотрела не на меня, а в сторону, в угол зарешеченного окна, пытаясь выглядеть киноактрисой, а я, в свою очередь, не смотрел на нее, потому что глядел сверху на мощеный участок двора и видел Дарью, Быля, Трупака, а еще Кафеля с его приятелем Порчиком, которые как раз пришли в замок. Кафель кружил, ощупывая свой лысый череп, чесал подбородок, то и дело чвиркал слюной меж зубов. У него была диастема, потому чвиркать получалось превосходно. Когда он был трезв, то почти не открывал рта, стыдясь ее. Кафель двигался быстро, словно его что-то дергало, пытаясь из него вылезти. Кафель работал на стройке, а кроме того был скином, постоянно закидывался амфи и наверняка нюхнул и сегодня. Искал свою девушку, Ольку. Спрашивал о ней. Мол, хотел ей что-то сказать. Не говорил, что именно. Порчик, такой же лысый и дурной как Кафель, был медленнее, более раздумчив и без диастемы, в надетой под военную куртку футболке наци-группы «Линч’88». Стоял рядом: негромкий помощник.
– Знаешь, ты супер… – начинаю я, но она меня прерывает. В воздухе повисает новый дымный след. Кафель дергает кого-то из своих приятелей, чтобы сразу извиниться, разгладить их одежду, которую он еще миг назад комкал в горсти.
– Ладно, Бледный. Я все понимаю. Я охуенная подруга, у меня охуительная личность, я слушаю пиздатую музыку, одалживаю тебе кассеты и не злюсь, когда они возвращаются в битых коробках, но… Посмотри на меня. Я все понимаю, – ответила она, на миг прикоснувшись к глазам рукавом клетчатой рубахи.
– Все не так, – сказал я. И тоже закурил. Закашлялся. Курить я стал недавно. – Я чувствую себя дураком, – я и правда чувствовал себя дураком.
– Ты в любом случае в выигрыше, – она глотнула немного дыма.
– Если что, я внизу, – сказал я и почувствовал себя дураком еще больше. Это было правдой, Аська слушала по-настоящему классную музыку. Tool, Ministry, Smashing Pumpkins. Type O Negative и PJ Harvey. Cocteau Twins и The Cure.
Мы часто валялись у нее в комнате, покуривая травку и слушая Treasure от Cocteau Twins с пластинки, которую она унаследовала от старшей сестры. Эта музыка была как сладкий туман, как тысячи отжатых в пасту закатов солнца, и можно было влюбиться в любого, кто ее слушал.
Аська влюбилась в меня именно тогда, и была права – я бы тоже в нее влюбился, если бы она не выглядела как куб.
Я спустился, оставив ее там и с каждым шагом чувствуя все большее облегчение, и стал протискиваться сквозь толпу к Дарье, которая стояла неподалеку от колонок, рядом с другой своей подругой.
Дарья классная. Правда классная. Невысокая, но с большой грудью, которая, может, и чуть отвисшая, но – большая и, как по мне, красивая. А еще у нее чуть кривоватые и чуть коротковатые ноги, но и это не слишком заметно. У нее красивые, большие, черные миндалевидные глаза и длинные ресницы.
Когда я был уже в полуметре от Дарьи, Быль дернул меня за куртку и оттянул в сторону. Показал мне набитый планом косяк, а потом кивнул в сторону двери в сральник. Я покачал головой.
– Ну, сука, ты чё, гонишь? – удивился Быль.
Я кивнул на Дарью.
– Без шансов. Ты чего? – пожал он плечами и пошел к Трупаку и паре других пацанов, которые ждали под дверью.
Я думал, что Дарья начнет допытываться, где Аська, искать ее взглядом, но она просто улыбнулась и взяла меня за руку. Ладонь ее была холодной и чуть потной. Я помню, что удивился, когда она придержала мою руку в своей чуть дольше и крепче, чем обычно, будто чего-то ждала и теперь потеряла терпение. Я помню, на ней была рубаха в мелкую клетку, на шее висело что-то на ремешке, а еще – масса ремней на запястье.
Но больше всего я помню ее волосы. Длинные, черные, чуть волнистые, густые. До середины спины. По волосам ее можно было узнать метров с двухсот.
– Потанцуешь? – я тянул это слово из горла, словно длинную, спутанную нитку.
– А то, – кивнула она.
Может Дарья и Аська просто не были настолько хорошими подругами, как мне казалось. Может, Аська все еще сидит на ступеньках.
И только сейчас мне по-настоящему сделалось ее жаль.
На танцполе было несколько пар, кроме прочих – Ярецкий и Каролина, вокруг которых крутился весь клуб «Врата» со всеми своими туманами, грязной желчью и трескучей музыкой. Ярецкий был чуть старше, у него были длинные белые волосы, а еще он пел в группе, которая называлась 17 секунд, как пластинка The Cure, и он записал песню «Машина», которую в Зыборке мог провыть каждый. Каролина не пела и, по сути, не делала ничего, кроме как просто была неимоверно красивой девушкой. Раскачивалась со стороны в сторону, лениво, с закрытыми глазами, под ритм песни, с поднятыми руками, ее приоткрытый рот, казалось, целовал кого-то невидимого, того, кто стоял между ней и Ярецким. Ярецкий медленно двигал бедрами взад и вперед, с губ его свисала незажженная сигарета; он пытался делать вид, что Каролина ему совершенно не интересна и что с тем же успехом он мог бы стоять тут в одиночестве, гоняя воздух. У него даже получалось.
«Машина резко повернула, хоть были выключены фары», – так пелось в их хите.
Дарья очень классная, но Каролина – просто супер. Когда я гонял лысого, то представлял себе Каролину в тройничке с разными девушками из порнофильмов. У нее были длинные ноги, прямые белые волосы, сережка в носу и пупке и, вроде бы, татуировка на спине, я не видел, но девчонки говорили, что она набила себе крылья ангела. Каждый парень в Зыборке фантазировал о Каролине, но именно Ярецкому было двадцать три, именно он пел в группе песню о машине, которая поворачивает, и это, пожалуй, закрывало тему.
На всех нас были клетчатые рубашки. И – либо куртки fruit of the loom, либо верхняя часть фээргэшных спортивных «адидасов» на молниях.
– Ну, ты чего, давай двигайся. Стесняешься, или как? – Дарья улыбнулась и прижалась ко мне, чтобы от ее движений я начал двигаться интенсивней.
(Если совсем уж честно, то порой, когда я гонял лысого, представлял себе, как Дарья и Каролина лижут друг другу щелки. Знал также, что с этого момента не смогу уже так делать. Когда я начинал чаще разговаривать с какой-то девушкой, то уже не мог теребить свою морковку, думая о ней.)
Пойдем отсюда, сказал я ей, когда песня закончилась. Не знал точно, что должен думать и куда должен пойти. Представлял множество вариантов, не веря, на самом-то деле, ни в один из них.
(Я снова поглядел на Каролину, которая как раз приходила в себя от танца как от долгого сна и осматривалась в поисках пива; я подумал, что ни она, ни я не имеем ни одной причины, чтобы сказать друг другу хотя бы пару слов)
– Ну ладно, – Дарья улыбнулась еще шире и пошла за мной к выходу, и мы встали во дворе, который успел, пока нас не было, наполниться людьми.
Кафель, одетый в черные «флаерсы» и штаны ленары [12], продолжал поплевывать вокруг себя и ощупывать бритую голову. То и дело вытирал нос. Кто-то позвал его, и тогда Кафель, вообще не глядя в ту сторону, забоксировал в воздухе.
Это было минуту назад, а сейчас – сейчас. Мы во дворе, я и Дарья, в паре метров друг от друга. Я протягиваю ей руку, словно собираясь помочь перепрыгнуть через лужу.
(Уголком глаза вижу как к Трупаку и Былю подходят мои приятели. Квадрат, который уедет в Гданьск и станет барменом, но сперва его арестуют на десять месяцев за печатанье банкнот на домашнем принтере; Марас, которого через несколько месяцев убьет его собственный отец, приняв в делирии за грабителя и пырнув ножом в живот; Флегма, чья строительная фирма поставит половину девелоперских домов в Ольштыне, хотя сейчас может показаться, что он и кирпич не сумел бы поднять.)
– Ну, Дарья, пошли, пошли со мной, – говорю я, и потом кто-то из нас начинает смеяться, а кто-то еще, кто-то постарше, говорит Дарье: «Ну, иди с ним, гляди, как парню охота, иди с ним».
– Олька! Олька, сука! – голос Кафеля звенит рядом со мной в тот миг, когда его девушка появляется в воротах замка, будто бледный призрак; Кафель идет в ее сторону, быстро, в несколько шагов преодолевает половину двора.
Олька вошла – собственно, ее словно что-то принесло, как брошенный ветром бумажный пакет. Она была такой бледной, такой сухой и тонкой, что черные локоны на маленькой головке казались самой тяжелой частью ее тела.
– Ты где, нахуй, была? Где ты, сука, была? Я тебя, сука, жду, ищу тебя по кабакам, а ты что, нахер, устроила? Что ты, нахер, устроила?! – громко спрашивает Ольку Кафель.
– Да ебись ты конем, уебок несчастный, – отвечает ему Олька.
И так-то они разговаривают, и никто уже не смотрит на нас, потому что все смотрят на Кафеля и Ольку и ждут, когда начнется, когда один ударит или толкнет другую и когда придется оттягивать Кафеля от Ольки, чтобы тот не схватил ее за волосы и не принялся лупить головой о ближайшую плоскую вертикальную поверхность – что он, как говорят, уже когда-то делал. Только когда мы уже выходим из замка, сквозь узкую и короткую горловину ворот, когда музыка остается позади нас, приглушенная и стихшая, Дарья задает вопрос, на который у меня нет ответа:
– А вообще, куда ты хочешь пойти?
– К Психозу? – отвечаю я миг спустя.
– Ну, можно, – говорит она после короткого раздумья.
Когда выходишь со двора замка, а потом, сразу за стеной, поворачиваешь направо, вглубь окружающего замок парка, то через пару минут доходишь до небольшой поляны с высоким, метра в три, каменным памятником на постаменте в серой штукатурке, с несколькими лавками, поставленными полукругом подле него. На постаменте памятника, на таблице, видна большая, нанесенная черным спреем надпись: ПСИХОЗ. Надпись эта исчезнет через несколько лет, кто-то в конце концов выведет ее химией для смывки граффити, чтобы открыть спрятанную под ней табличку с названием. Но сейчас надпись еще есть, большая, черная, кривая и косая, нанесенная рукой, для которой писание чего-либо было довольно редким приключением. Психоз еще жив.
– Там может кто-то быть, – говорю я.
– И что с того? – отвечает она.
– Ну ладно, – киваю я.
– Так кто кого туда ведет? – спрашивает она и улыбается.
Надпись сделал некий Гизмо, парень, который так торчал, что торч и вообще стал главным его состоянием. Я едва его знал.
(Гизмо, который потом закончит всю эту историю жутким образом. Я на него не в обиде. Сложно обижаться на него, Гизмо нет и уже никогда не будет.)
Трупак знал его лучше и утверждал, что первый косяк он раскурил именно с Гизмо. И что якобы Гизмо однажды просто подошел к памятнику и его окрестил, среди бела дня, без слов и лишних споров, на глазах сидящих там и попивающих пиво людей. Написал, что хотел, и пошел домой. Никто никогда не узнал, что Гизмо имел в виду: хотел ли передать свое духосостояние или просто намалевал первое слово, пришедшее в голову. С того времени ходили не к памятнику, а к Психозу.
Дарья хватает меня за руку и уже не отпускает ее, а когда делает это, я чувствую сильный, резкий удар сердца и давлюсь, словно мне кто-то сунул два пальца в глотку.
На этот раз на Психозе нет никого, под ногами скрипят осколки битых бутылок, крышки, целлофан от сигарет. Если не обращать внимания на мусорный ковер, ночь настолько классная, что аж терпкая. Мы садимся на лавку, сперва рядом, но уже через несколько секунд она садится на меня верхом, и я тогда чувствую, что она вся состоит из тепла, что она как охапка шерстяных одеял.
(Уже навсегда она будет вспоминаться мне как нечто разогретое и теплое.)
Она сует язык мне в рот, и по сей день я помню, как она пахнет и какова на вкус. Немного пота, немного порошкового молока и немного крема «Нивея», чуть дезодоранта, а чуть сигарет и пива. Целуя ее, я отчаянно пытаюсь познать и ее тело, мягкое и белое. Ладони мои легко погружаются в нее, ее несколько больше, чем я ожидал, она похожа на сырое тесто. Ее волосы покрывают меня всего, лезут мне в нос, в глаза, в рот. Целуется она так, словно хочет меня съесть. Ей не мешает то, что я, пожалуй, целоваться не умею.
Дарья двигается так резко и дышит так быстро, что я начинаю вспоминать, что еще не спал с девушкой. Миг-другой я даже хочу ей об этом сказать. Знаешь, Дарья, я еще ни с кем не спал. Но сейчас же себя одергиваю – это глупая мысль, ей ведь до этого не может быть никакого дела, она наверняка не собирается делать это здесь и сейчас, на Психозе, среди крышек, окурков, луж мочи, стеклянных обломков.
– Я тебя хочу, – говорит она и смотрит мне в глаза.
И я уже собирался ей сказать: о’кей, ладно, конечно, почему нет, Дарья, это же и моя сильнейшая мечта, но Дарья вдруг подпрыгивает от звука собственных слов.
– Сука, Аська! – выкрикивает она и сразу закрывает себе рот ладошкой.
– Что – «Аська»? – Я пытаюсь делать вид, что не понимаю, о чем она. В зарослях за нами слышны шаги и голоса. Я слышу их мимоходом, не думаю о них.
– Я не могу с ней такого сделать, это полная хуйня, она в тебя так влюблена, – говорит она.
– И я должен ходить с ней, чтобы ей не было обидно? – спрашиваю, и тогда Дарья слезает с меня и садится рядом, и я вижу в темноте, как она смотрит прямо перед собой, прямо в надпись «ПСИХОЗ», видную даже в глубочайшей тьме, а может – и куда-то за надпись, в неопределенное, но близкое будущее.
Она закуривает сигарету. Я тоже. Кашляю, все еще не умею этого делать.
– Она охуительная девушка, – она отворачивается. – Никто не хочет с ней даже поговорить. А она – действительно супер. Это очень несправедливо, – говорит Дарья таким тоном, что я и правда пытаюсь не подпустить к себе мысль, что, возможно, она, пусть и неимоверно расчудесная и молочно-белая, тоже немного глупая.
– Жизнь – вообще несправедлива, – говорю я первое, что приходит мне в голову.
Снова слышу шаги, хруст, тихое сплевывание, словно кто-то плывет в бассейне, полном целлофановых оберток, все ближе, все четче; кто-то идет в сторону Психоза. Из того, что этот кто-то говорит, можно различить только слово «сука». И чихание. Дарья еще не слышит, не обращает внимания, но я – напротив; и знаю, что шелесты, сплевывания и чихание не обещают ничего хорошего; хочу взять ее за руку, сказать: «пошли» или даже ничего не говорить, а просто встать, но я уверен, что она подумает, будто я струсил.
– Если мы, ну, знаешь, то она и правда сломается, – говорит она чуть тише. Курит совсем иначе, чем я, и совсем иначе, чем Аська. Не глотает дым, а лишь неглубоко затягивается, выпуская в воздух большие, белые облачка, похожие на цветы.
И тогда я понимаю, что должен удержать ее около себя, что у меня на это всего несколько секунд, прежде чем Дарья провалится в мысли об Аське, прежде чем убедит себя, что сумеет сохранить отношения со своей суперлучшей подругой; естественно, ей нужно еще время, чтобы это понять, но это время будет куда как коротким.
(Я чувствую, какой жесткий и болезненный у меня стояк.)
И понимаю еще, что еще десяток-другой минут назад ее не было (белой и теплой), но сейчас она есть, и с ней мне куда лучше, чем раньше, а когда она снова исчезнет, станет хуже, куда хуже, чем раньше. Будет хуже и завтра утром. Еще хуже будет в понедельник в школьном коридоре. Если сейчас она исчезнет, то будет там, где и я, как в той уродливой песне из радио в машине моего отца, она будет во всем, о чем я стану думать, а на самом деле ее не будет вовсе. Я понимаю, что проведу месяцы, придумывая сотню других сценариев обо мне и о Дарье, подкладывая под эти сценарии все песни Smashing Pumpkins и Cocteau Twins, и эти размышления будут как переваривание наждачки.
– Дарья, – говорю я тихо, а она поворачивается, удивленно, словно я ей напомнил, как ее зовут на самом деле. – Знаешь, я всегда тебя любил.
Кладу руку ей на спину и чувствую, как она слегка напрягается.
И тогда из-за деревьев, из-за надписи «ПСИХОЗ», слышится крик, короткий и громкий, рваный, словно кто-то всего на миг включил радио, по которому день напролет транслируют вопли; этот короткий вопль на миг взрывается позади нас, чтобы раздаться еще и еще раз, формируясь в слова:
– Перестань, Кафель, перестань, сука! – кричит девушка Кафеля.
– Я принесу тебя в жертву, ебаная ты сука. Принесу тебя в жертву, – Кафель тянет свою девушку по
земле за волосы и бросает ее рядом с Психозом. В своей базарной униформе он выглядит как переодетый человеком обезумевший троглодит. Рукав у него надорван – а во дворе замка был еще целым. Кафель громко дышит. Он под кайфом. В уголках губ проступает пена. Она белее его зубов.
– Сука, в жертву тебя принесу за это все. Вот увидишь. Вырежу тебе сердце, – хрипит он, и немного пены изо рта падает на лицо девушки, которая корчится под его ногами.
Кафель еще не видит нас, но я вижу его совершенно отчетливо и очень его боюсь. Вижу словно кадр из фильма. Думаю, что у страха есть свой вкус, это вкус ржавчины, старой крови, а Дарья снова хватает меня за руку. Я хочу сказать, чтобы мы уходили. Я встаю, притягиваю ее к себе, и тогда Кафель поворачивается и смотрит на нас взглядом человека, которого только что крепко ударили по голове.
– Чё, сука? – спрашивает он. Его девушка плачет, шмыгает носом. Кафель сует руку в карман штанов и что-то вынимает. Нож-бабочка взблескивает в темноте, как вспышка.
Я прижимаю к себе Дарью, которая еще теплее, чем раньше, и сильно дрожит.
– Чё, сука, ты, чувырло? – спрашивает меня Кафель.
Я не отвечаю.
– Сунуть тебе перо? – спрашивает он, словно предлагает мне глоток пива.
Подходит на пару шагов. Его девушка встает с земли. Держится за голову, чуть покачивается, всматривается, словно пытается устоять на плывущей лодке.
– Сунуть тебе перо, чувырло? – повторяет Кафель.
Я раздумываю, хочет ли Кафель сейчас доказать кому-то, что сумел бы подрезать человека. Нож снова взблескивает в темноте, словно подмигивает мне.
– Нет, – отвечаю я, выдержав паузу.
– Нет, – кивает Кафель и добавляет: – Принесу тебя в жертву, сука. Сатане. И тебя тоже. Принесу в жертву всех вас.
Дарья, кажется, начинает плакать. Кажется, потому что там, куда она вжимает лицо, кроме тепла я начинаю чувствовать что-то мокрое.
– Отрежу ей дырку. Морду ей сожгу, – показывает на Дарью.
Со страха у меня начинает болеть все тело.
– Отвянь от нас, мы уходим, – говорю я, а, собственно, говорит это некто другой, некто, кого я когда-то проглотил и о ком давно позабыл.