Когда я был помладше, сидя с родителями за столом, я говорил ужасно много, потому что мне казалось, что если перестану, то они встанут и поубивают друг друга за пять секунд. Снова этот идиотский самоубийственный рефлекс. Всегда хочу, чтобы все оставалось нормальным. Но на самом деле не имею ни малейшего понятия, о чем теперь говорить – к тому же с отцом.
Никогда не было так, чтобы я и мой отец просто звонили друг другу, поговорить. Мы не встречаемся на гриле, не ремонтируем вместе машины в гараже, не смотрим футбол с гандболом, не пьем вместе виски, вместе мы не пьем даже чай и не спорим о том, кто был большей сукой в Польше: Квасневский, Чажастый или Мариан Дзюрович [15]. У нас длинная история неразговоров. Годы тщательно лелеемых, серьезных обид. Возможно, мы следим за молчанием друг друга, чтобы друг друга не поубивать.
А может, я просто его боюсь, потому что все еще молокосос, а ему этот страх необходим как хлеб.
Так или иначе, я должен что-то сказать, потому что иначе у меня порвется какой-нибудь сосудик.
– Лович? – спрашиваю я через миг, и мне хочется засмеяться.
– Нет, – отвечает отец, даже не взглянув на меня.
– У отца нет времени. Он в политику играет. Создает комитеты, как Куронь [16],– говорит Гжесь.
– Куронь, – повторяет мой отец, вытирая рот салфеткой. – Куронь, по крайней мере, был честен, а не как все эти суки.
– В какую политику? – спрашиваю я.
– Еще увидишь. В серьезную. Будет президентом, – говорит Гжесь и встает со стула.
– Президентом? – спрашиваю я.
– Польши, – говорит Гжесь.
– Мира, – бормочет Йоася.
– Куда идешь? – спрашивает отец.
– За пивом, – говорит Гжесь.
– Тебе уже хватит, – отвечает отец.
– Стрессовая ситуация, нужно выпить, – Гжесь машет рукой на нас, на стол, на тени.
Я не хочу скандала. Не хочу, чтобы Юстина в первый же вечер видела ссору. Мой стресс сосредотачивается на ней. Она – его центр. Без нее мне было бы проще. Пожалуй, я чувствую это. Она вертится на стуле, ест неимоверно медленно, обмахивает пот со лба.
– Мы должны отозвать Булинскую, – заявляет отец. – Организуем референдум. Собираем голоса.
– Если отзовете, то должны быть выборы, – говорит Юстина.
– Значит, будут, – отвечает он.
– Будете выдвигаться? – спрашивает она.
– Я просто хочу ее отозвать. Вывезти ее на тачке навоза, – отвечает отец.
– Я сделаю кофе, – говорит Агата, встает, идет на кухню. Тени сгущаются. Отец смотрит вверх, на выключенный верхний свет.
– Нужно ее отозвать, потому что это бандитская земля, – заявляет он через миг и говорит в сторону кухни. – Мне – черный.
– Что именно тут происходит? – спрашиваю я.
– Как это что происходит? – фыркает он. – Ну как это – что?!
Гжесь возвращается с кухни с двумя банками пива. Садится за стол, открывает одну, вторую дает мне. За ним входит Агата, вносит поднос с кофе, ставит на столе.
– Покажу, если захочешь. Люди – бедны. У них есть нечего. Нет работы. Или у них – плохая работа. А кто-то – богат. Богатеет на преступлении, – отвечает отец.
– Я тебе говорил, – смеется Гжесь. – Куронь. А то и Ленин.
– Бандиты богатеют, – говорит отец.
– Бандиты? Такие как Мацюсь? – спрашиваю я, пытаясь угнаться за ним. Когда он говорит о бандитах и ограбленных бедных людях, то не смотрит ни на кого, всматривается куда-то в воздух за моей головой.
– Мацюсь уже забрал свое и сбежал. Бандиты – такие как Кальт, – отвечает отец. Никогда не говорит, чтобы кому-то что-то объяснить.
– Кто такой Кальт? – спрашиваю я. Мне никто не отвечает. Я моментально чувствую усталость. Мне кажется, отец и Гжесь расспрашивают меня обо всех тех зыборских деятелях, о которых я, типа, не могу не помнить.
– Скорее, взял чужое и потому его нет, – Гжесь снова смеется. Он уже выпил свое пиво. Встает, снова идет в кухню: наверное, за следующим.
Отец вдруг смотрит на меня. Глаза его делаются холодными, потом – еще холоднее. Когда он на меня смотрит, провод в моей спине скручивается в узел.
– Так кому вы сдали квартиру? – спрашивает.
– Испанцам, – отвечаю я.
– Не испанцам, а португальцам, – говорит Юстина.
– Работают на «Бедронку» [17], кажется, – добавляю. – Им нужно было на три месяца. Ну и получили.
– А ты не хотела найти работу? Что-нибудь да нашла бы, верно? – спрашивает отец у Юстины.
– В Варшаве работы нет. Не для меня. Не сейчас, – отвечает Юстина.
– Ты ведь молодая и неглупая, Юстина, верно? Столько могла бы сделать, – заявляет он.
– И что другое я могла бы делать? – в голосе Юстины искренний интерес.
– Это же твои проблемы, – отец пожимает плечами. Отворачивается к Йоасе, смотрит на нее без слов, она от этого взгляда горбится, набирает вилкой немного курятины, вкладывает себе в рот.
– Это не значит, что я не хочу вас здесь видеть. Что у меня какая-то проблема – я же сам сказал: приезжайте. Но я просто хочу знать, что вы планируете, – говорит отец.
Юстина сжимает зубы так, что я слышу, как они скрежещут, но выдыхает, поднимает голову, улыбается отцу так естественно, словно кто-то растянул ей губы проволокой, и говорит:
– Вы имеете право знать, это же, в конце концов, ваш дом.
– Какой там «вы», Юстина? Говори: «папа», – велит ей отец.
Юстина отвечает парой слов, которых я не могу разобрать.
– А ты? – он смотрит на меня.
– Что – «я»?
– Что ты планируешь?
Я откладываю вилку. Я уже не голоден. Начинается.
– В каком смысле?
– С чего ты живешь? – отвечает он.
– С мелочишки, – хмыкаю я.
– Ты написал ту книжку о Беате Козидрак [18]? – Гжесь смеется.
– О Марии Родович, – поправляю я.
– Клевая бабка? Мне кажется, что – клевая. Хогата [19], но вполне норм.
– Не знаю. Я с ней не знакомился, – качаю я головой.
– Например, Ясек. Косит газоны варшавцам и моет машины над Шуварком. Летом заработал три тысячи, – отец горделивым движением подбородка указывает на моего тринадцатилетнего сводного брата как на пример. Тот же наклоняется, словно желая спрятаться под стол.
– Поздравляю, – отвечаю я.
– Кого ты поздравляешь? Себя или его? – спрашивает мой отец.
– Не понимаю, – говорю я.
– Ты живешь с мелочишки. Как Ясек. Сколько Ясеку? – отец тычет в Ясека вилкой.
– Перестань, – говорит Агата.
– Нет, не «перестань», – отец крутит головой. – Ясеку тринадцать. Ты поздравляешь его или себя?
– Отстань от меня, – говорю я тихо.
Я начинаю потеть, холодным потом, тот течет по загривку и по спине. Я успокаиваюсь, мысленно повторяя себе, что ведь знал: будет именно так. Собираю рукой волосы, связываю их резинкой в рахитичный хвостик. Выгляжу как поистрепавшийся, старый мальчишка.
– Значит, говоришь, через три месяца эти испанцы выезжают, – отзывается отец.
– Португальцы, – поправляет его Юстина.
– И что ты хочешь сделать за три месяца? – спрашивает он.
Я смотрю на Гжеся, который наблюдает за всем этим с явной веселостью, и отвечаю.
– Через три месяца нас тут уже не будет.
– А где ты будешь? На вокзале? – спрашивает мой отец.
– Мы можем уехать хоть сегодня, – информирую я.
Я смотрю только на отца. У него те же глаза, что и всегда. Я где-то читал, что глазное яблоко – единственная часть тела, которая в жизни человека остается неизменной, не растет и не уменьшается. Не стареет. Глаза отца – маленькие, грязные кусочки льда, закапанные гневом, смешанным с чем-то, что сперва, если его не знать, можно принять за тупость.
– Может, вы уже перестанете, – говорит Агата.
– Я просто хочу с ним поговорить. Это мой сын, – отец показывает на меня.
– Ну не знаю. Может, хотя бы в первый день оставишь его в покое? Не унижай сына перед его женой, – Агата показывает на Юстину. Говорит матовым, полусонным голосом.
Пусть валит. Мне не нужно ее заступничество.
– Просто посмотри на себя, – говорит отец, показывает на мои волосы, на мою рубаху, мои штаны. – Посмотри на себя и подумай. Я хочу тебе помочь.
– Мне не нужно, – говорю я тихо, горло перехватило.
– Ты должен понять, Миколай. Это последний шанс. Тебе тридцать два года, тридцать три.
Он в возрасте тридцати трех срал под себя, пьяный, на грязном топчане в подвале, потому что мать запрещала ему заходить в таком состоянии в дом. И я хочу это сказать, но с губ моих почему-то срывается кое-что совершенно другое, я просто спрашиваю его:
– Что тебе до этого?
– Ну, с сегодняшнего дня – кое-что, – говорит он, сплетая руки на груди.
– Ладно, нахер, успокойся уже, – Гжесь снова встает и идет на кухню.
– Я не с тобой говорю. Я с ним говорю. С тобой поговорим в другой раз, – бросает в его сторону отец.
– Мы возвращаемся, – я встаю со стула, отодвигая его так резко, что тот едва не переворачивается. Сердце у меня колотится так, будто желает вырваться наружу сквозь ребра. Сваливаем. Всем покеда. Пусть даже в канаву. Я же знал, что так случится. Это ведь было настолько очевидно.
Юстина изображает спокойствие. Смотрит то на меня, то на отца. Она принимала это в расчет. У меня умная жена.
– Я говорил: вы мне не мешаете, – говорит отец.
Агата тоже встает.
– Мы возвращаемся. Юстина, пойдем. Мы уезжаем отсюда, – у меня голос, словно я получил кулаком в гортань, проглотил наждачную бумагу.
– Может, успокоимся? Может, мы все успокоимся, а? Уж если мы закончили вступление, все вывалили и можно… – начинает она говорить, но вдруг слышен стук во входную дверь. Резкий, и быстрый, и громкий. Агата смотрит то на нас, то на дверь.
– Ты кого-то ждешь? – спрашивает отца Агата, уже из коридора.
Снова стук, резкий.
– Ну ведь, сука, есть звонок, – отвечает отец и наконец поворачивается к двери. Когда встает со стула, в комнате что-то сдвигается, начинается легкий переполох, тени на миг меняются местами.
Янек отодвигает стул, встает, Йоася тоже хочет встать, отодвигает от себя тарелку, с которой исчезло куда как немного.
– Ты останешься сидеть, пока не съешь, – говорит мой отец. Йоася вздыхает и снова всаживает вилку в давленый картофель.
– Чего так молотить? – спрашивает отец и подходит к двери.
– Садись, Миколай. Да сядь же, ну. Спокойно, – говорит мне Агата. Я, наконец, сажусь. Касаюсь спины Юстины, всовываю руку под рубаху и свитер. Они мокрые и холодные, как мой затылок.
– Прости, – говорю ей. Она качает головой: не за что.
Гжесь возвращается с кухни. Держит в руке бутылку водки и две рюмки. Садится.
Отец позволяет тому, кто стоит за дверью, постучать снова, а потом – открывает. За дверью стоит женщина, которой я не узнаю. Ей лет пятьдесят, крашеные белые волосы до шеи, длинное пальто, яркий макияж; я вижу, как она трясется, держась за деревянные перила, при виде отца – отступает на шаг, но он уступает ей место, дает знак, чтобы она вошла. Агата выбегает из кухни и подскакивает к женщине, принимается стягивать с нее пальто.
– Нет, я сама, – говорит женщина. – Я сама, Агатушка.
Юстина внимательно смотрит на нее и резко встает: словно продолжи она сидеть – оскорбила бы этим пришедшую. Выходит в коридор.
– День добрый, – говорит женщине.
– У нас есть звонок, Эва, – говорит мой отец.
– Есть, но что-то он не работает, – отвечает женщина.
– Это моя невестка, – мой отец машет на Юстину.
Женщина вообще не обращает на ту внимания. Она на нервах. Совсем недавно плакала, и плакала долго. Глаза припухшие, окруженные галактикой черных пятнышек туши; лицо покрыто твердой скорлупой из пудры и крема. Скорлупа эта растрескалась из-за того, что наверняка случилось буквально минуту назад.
– Так, может, я сделаю кофе? – предлагает Юстина.
– Сиди спокойно, – отвечает Агата.
– Мне тоже нужно присесть, – говорит женщина.
Агата медленно ведет женщину к стулу у стола. А женщина с каждым медленным шагом вздыхает, и только теперь я ее узнаю: в последний раз видел ее лет десять назад. За это время она сильно расплылась, сгорбилась, ее пригнуло к земле. Чувствуется, что она больна, чем именно не понятно, но – точно больна; запах, кислый, чуть тошнотворный, пробивается сквозь сотни кремов, которые она на себя наложила. Она увешана золотыми цепочками, втиснута в пастельный жакет и рубаху с воланами, выглядит так, словно только что вернулась со свадьбы.
– Садись, – говорит Агата и ненадолго выходит на кухню.
Женщина выполняет приказ, потом наклоняется ко мне через стол.
– Добрый день, Миколай, – говорит.
Я киваю:
– Добрый день, пани Эва.
Жена Берната успокаивается, выдыхает глубоко.
– Я уже обо всем слышала. Слышала, что вы снова в Зыборке. Это хорошо. Кто-то должен тут жить. Не могут же люди только уезжать, – говорит женщина.
Отец возвращается и встает над ней, зондирует ее взглядом. Гжесь пододвигает мне рюмку. Я не возражаю.
– А вы что? – спрашивает пани Бернат, вытирая глаза салфеткой.
– А ты что? Успокоилась? – спрашивает мой отец.
Агата через пару минут возвращается с кофе на подносе. Ставит его на стол. Бернат снова взрывается плачем, словно только и ждала, чтобы собралось побольше публики.
– Ну, хватит, не нужно этого шума, – теперь видно, что ей стыдно. Что когда она прибежала сюда и молотила в дверь, то не думала о том, что делает. Помню, как она схватила Гжеся за ухо и, держа его так, подняла в воздух, потому что он пригвоздил ее сына мотыгой к стене.
– Это ты шумишь, Эва, – отец снова садится на свое место, отпивает глоток кофе.
Йоася смотрит на все это с растущим интересом, совершенно игнорируя недоеденный обед, и тогда мой отец говорит ей:
– Иди наверх.
Она вздыхает с облегчением. Жена Берната провожает Йоасю взглядом, ждет, пока звуки шагов не стихнут наверху, и только потом произносит:
– Она пришла сегодня ко мне, – когда говорит, что-то словно распирает ее лицо изнутри. Агата сидит рядом, кладет ей руку на плечо, Бернат даже не замечает этого.
– Пришла сегодня ко мне, блядина, пришла, ебать ее конем, – продолжает Бернат.
– Кто пришла? – спрашивает мой отец.
– Ты ведь знаешь кто, – говорит Агата. Отец чешет голову.
Кофе растворимый, горький и слабый. Чувствую, как на проволоке в моем хребте вырастают шипы. Рюмка, которую подсунул Гжесь, говорит: «привет». Я беру ее в руку и тоже говорю: «привет». На ней логотип «Выборовой» [20] и следы порошка от посудомойки.
Юстина глядит на Бернат сосредоточенно, каждое слово этой женщины полностью поглощает ее внимание, все прочее перестает для нее существовать. Как всегда, когда кто-то начинает рассказывать то, чего она раньше не слышала.
– Пришла, идет, и я вижу из окна, что это она, вижу, как подходит к двери, и спрашиваю, чего она хочет, сука такая, лярва, ты, думаю, договариваться пришла, договариваться пришла, падаль, согласия ищешь, она звонит в дверь, и я говорю себе, не открою, не открою ей, Богом клянусь, я наверху сидела и подумала, что надо бы какое успокоительное принять, чтобы не забить ее молотком. Но потом я пошла к двери.
– Нахалка, – поддакивает ей Агата, для того наверное, чтобы жена Берната смогла перехватить воздуха.
– Открываю ей дверь, – продолжает та, – открываю ей и сразу вижу: что-то не так, она всегда выпендрежная, сиськи вперед, а тут стоит абы какая, серый свитер, не накрашенная, голову опустила, обувь грязная, тапочки какие-то, я открываю эту дверь, а она даже не смотрит на меня, только на обувь свою глядит, ну, я думаю, каяться пришла, стонать, говорю, ты, падла, мужа у меня забрала и теперь приходишь ко мне плакаться, может, он от тебя к той, что еще моложе, погнал, потому что тридцать два или сколько там тебе, это не такая уж и молодость, может, он двадцатилетку себе нашел, а сама думаю: так тебе и надо, прошмандовка, видишь, как оно, к чужому лапы тянуть, верить в обман, думать, что краденым будешь счастлив.
Захлебывается плачем.
Я вижу, как отец на миг стискивает кулак, потом резко его разжимает. Он сердит. Мой отец ненавидит чужие эмоции, хотя прекрасно умеет их вызывать. Он и свои собственные едва выносит. Проволока, что теперь в моем хребте: кто-то дергает за нее вверх-вниз, разрывая ткани, выковыривая костный мозг. Я сейчас лопну от боли. Никто не сумеет меня прикончить. Никто не сумеет привести меня в ярость. Ни у кого нет такого склероза, как у меня. Я один такой идиот. Показываю Гжесю рюмку. Он машет, чтобы я ее придвинул.
– Я вам сочувствую, – говорит Юстина. – Это, наверное, ужасно.
– Детка, – говорит жена Берната. – Дело же не в этом. Она спрашивает: я могу войти, – продолжает рассказывать, – могу войти? Чего ты хочешь? Зачем сюда пришла? Я стою и держусь, чтобы ей не вмазать, чтобы ничего с ней не сделать, с лестницы не спустить. А она говорит, ни с того ни с сего: вы не знаете, где он может быть, Филипп. Я и замолчала. У меня перед глазами потемнело. А она говорит, мол, если он дома, то не собираюсь с ним видеться, все понимаю, он домой вернулся, к вам вернулся, говорит мне. Я хочу лишь знать, что с ним все в порядке, и больше не приду, говорит. О чем ты, я спрашиваю. О чем ты вообще? Но уже знаю, о чем она, только чувствую себя так, словно меня по голове ударили, сильно. Я говорю – входи. Входи, впускаю ее.
Гжесь придерживает рюмку, слушает, что говорит жена Берната. У меня же сейчас позвонки взорвутся. Я встаю, шиплю, сажусь снова, никто не обращает на это внимания. Тени в комнате трясутся, словно наркоши на сельской дискотеке.
– Он две недели назад исчез, говорит, должен был поехать в Ольштын по какому-то делу, сказал, что автобусом съездит и вернется, потому что переговоры будут с водкой, а пьяным он ехать не станет. А потом сказал, что машину возьмет, говорит она. Рано вышел, я еще спала, говорит. Две недели назад это было, а его все нету. Как это – нету, спрашиваю я ее снова. Нету, говорит она, на телефон не отвечает, говорит она, никто ничего не знает, говорит она, не знаю, с кем он дела поехал решать, говорит, я вошла на счет, он дал мне пароли, говорит, ничего по счету, ноль движения, никаких денег он не брал, ничего. И его не начали искать, спрашивает меня, а я говорю, кто бы его искал, если он год бесплатного отпуска взял на предприятии, Кульшовского исполняющим сделал. А не знаете, с кем он мог это дело проворачивать, спрашивает она меня, а я откуда могу знать, говорю ей, он же тебя трахает, тварь, каждый уик-энд, потому я и не знаю, что бы я там знала. Он и не мой муж уже, говорю. Он ваш муж, она говорит, и значит, вы должны подать заявление об исчезновении в полицию. Какое исчезновение, в какую полицию, спрашиваю, а она говорит, нет его здесь, нет его у меня, так где он может быть, говорит? Где он может быть? Сбежал он от тебя, говорю. И от тебя он сбежал, прошмандовка, говорю ей, а где он теперь, мне дела нету. А она говорит, что, мол, машину нашли, стоит в центре Зыборка, здесь, что из полиции позвонили, что стоит уже две недели у рынка, потому я взяла ключи и поехала, говорит, открыла, а там портфель его, документы, деньги, все, телефон выключен. Все, говорит мне, пани Эва, все было в той машине. Только его не было.
Бернат уже не издает никаких звуков, только молча трясется. Прижимает ладони к лицу. Все молчат. Гжесь наконец напоминает о себе, берет бутылку, наливает мне снова. Отец смотрит на это с таким лицом, словно дерьма глотнул, но молчит.
Слышу, как начинает лаять собака отца. Знаю, что сейчас начнут лаять все.
– Что это ты, Эва, такое рассказываешь? – спрашивает отец. У него широко раскрыты глаза. Последний раз я видел такое выражение на его лице, когда Квасневский выиграл выборы в девяносто пятом [21]. После очередной рюмки проволока в спине мигом превращается в мягкую резинку. Я выдыхаю, представляю, что воздух обладает цветом, что он серый, как пыль из открытого пылесоса. Легчает. Тело становится мягким как хлеб. Тени на миг замирают. Лают уже все собаки.
– Так вы все же пошли в полицию? – спрашивает Юстина.
– Хочу поехать, но сама не справлюсь, – отвечает Бернат. – Я потому и пришла, чтобы кто-то съездил. Сама не смогу.
– Я могу с вами съездить, – говорит Юстина. – Никаких проблем.
– Юстинка, спокойно. Спокойно, – отзывается Агата.
– Ну, Эва, тогда собирайся, – говорит мой отец.
– Еще по одной? – спрашивает Гжесь. Я киваю.
Жена Берната прячет лицо в ладонях. Кажется, она кипит изнутри. Медленно встает со стула.
Вдруг теряет равновесие, хватает отца за плечо.
– Отчего ты сразу не приехала? – повторяет мой отец, берет ее за руку и ведет в сторону коридора.
Я выпиваю рюмку. Становится лучше. Спину отпускает, хребет снова становится просто костью. Уже хорошо. Уже о’кей. Хорошо, что это случилось сейчас, а не через неделю-две. Может, мы как-то справимся. Может, отец уже сказал все, что хотел сказать.
– И что, интересно тебе это? Интересно? – спрашивает меня Гжесь. Наливает снова.
– Не знаю, о чем ты.
Не знаю, о чем он.
Мой отец надевает на Бернат пальто. Та пытается просунуть ослабевшие руки в рукава, ей это удается только с какого-то раза.
– Мы собирались утром на рыбалку ехать! – кричит отцу Гжесь.
– Если проснешься, – пожимает плечами отец.
– Держись, Эва! – кричит Агата в сторону коридора, когда отец открывает дверь и пропускает Бернат вперед, но ей никто не отвечает.
– Интересно тебе, да? Забавно? Нравится тебе? В Варшаве бывают такие истории? Входят к тебе домой? – спрашивает Гжесь.
– В Варшаве к тебе домой входят другие дела, – говорю я. Выпиваю третью рюмку.
О боже. Как же хорошо.
– Здесь все дома – это один дом, – отвечает он, и только сейчас я вижу, что за несколько последних минут от сумел окончательно нажраться.